— О превосходительстве? — неуверенно спрашиваю я.
— Ну да! — говорит Манцика. — Он у того превосходительства лакеем служил… Такой, говорит, был… в общем, страсть до чего хороший был человек, и притом… в общем, образованный был, умный даже… но вот больно уж… в общем, аккуратность очень любил, прямо как шеф наш… Во всем…
— Ага! — вырывается у меня.
Манцика тотчас умолкает. Косится в мою сторону, будто от меня вдруг каким-то неприятным запахом потянуло. И сию же минуту лицо ее принимает деловое выражение.
— Слушаю вас! Что заказывали? Двести граммов зёлдсильванского[26], миньон и… — Карандаш бегает по бумажке счета.
Перебивать ее, не расплатившись, я не осмеливаюсь. Но затем прибавляю изрядную сумму на чай и говорю:
— Так вы не закончили. В чем там дальше дело-то было, с превосходительством этим?
— А! — Манцика машет рукой. — С чего бы мне было запоминать?
— Дружок ваш еще монетки по столу двигал, когда рассказывал! — напоминаю я.
Но вижу, что вспоминать ей не хочется. Она, кажется, уже ненавидит меня за то, что я пристал к ней с этим. И что никак не отстану.
Поэтому, прежде чем отвечать, строит кислую мину.
— Ну, например, когда они в карты играть садились, на деньги, то его превосходительство не успокаивались, пока весь свой банк не переведут или в одни только кроны, или если в банкноты, то чтоб одинакового достоинства… Раскладывал их перед собой, будто войско, и одну монету или бумажку назначал командиром, ту, что или крупнее остальных, или просто другая… Глупость какая! — вдруг возмущается Манцика. — Неужели это может кого-то интересовать?
— Еще как! — в испуге подбадриваю я. — Меня это интересует больше всего на свете. Будьте любезны, продолжайте!
— И вот так у него во всем было! — нехотя продолжает Манцика. — На письменном столе каждая вещь должна лежать там, где обычно. Носовой платок мог хоть полчаса складывать, зато чтоб каемочка к каемочке. В театре билет сам у себя отрывал, точно по дырочкам, билетерше не доверял — боялся, испортит… И таких странностей у него было множество… В остальном же милейший, доброй души человек… Его сын потом и пристроил дружка моего на то место, где он сейчас так зарабатывает…
— До чего похожи, подумать только! Неужели не поняли? — довольно рискованно замечаю я. — Дружок ваш потому и вспомнил об этом, что хотел объяснить, каким образом умудрился склонить шефа на вашу сторону. Воспользовался, так сказать, накопленным на службе у его превосходительства опытом…
— Еще чего! — раздраженно восклицает Манцика. — Вы, мужчины, пройдохи все до единого, вечно друг дружку выгораживаете… Странностей у всякого хватает, не только у нашего шефа, но хотела бы я посмотреть, как он взял бы сюда, в корчму, грязную, склочную, ленивую, тупую официантку или выгнал такую, как я! Какой бы белибердой ему голову ни заморочили!
— Короче, если вначале вы лили тут слезы из-за того, что шеф вас собрался уволить, а потом вдруг оттаял и даже повысил в ущерб другой, то никакой заслуги вашего дружка вы в этом не видите?
— Нет! — Манцика даже топает ножкой. — Ну, разве немножко помог… помогло… Что поговорил все-таки с ним…
— И шеф тотчас переметнулся из одной крайности в другую? — не унимаюсь я. — Но с какой же стати вашему шефу, даже если он суеверный, было так поступать? Где найти этому разумное объяснение?
— О! Да начальство то и дело устраивает подобные встряски, чтобы припугнуть человека! — поучительным тоном говорит Манцика. — Вы, видно, совсем в этом не разбираетесь. Начальство подчас и не такое вытворяет, чтобы поторговаться, чтобы зарплату тебе понизить, чтобы застращать до смерти да заставить за те же деньги вдвое больше работать… Но я-то прилежная… со мной-то…
И так далее, и так далее, и так далее.
Я начинаю понимать, что если наряду с одним вероятным объяснением взаимосвязи вещей вдруг возникает кошмарной вспышкой другое, не менее вероятное, то нельзя да и не стоит навязывать его людям, которым удобнее или приятнее зажмурить при этой вспышке глаза…
Ведь доказано: знание — это ничто! Убеждение — все!
1938
Перевод П. Бондаровского.
УЖЕ НАЧАЛО СМЕРКАТЬСЯ
Уже начало смеркаться, когда груженая повозка подошла к последнему, но самому тяжелому подъему в Буде. В начале подъема старую, костлявую клячу вдруг покинули последние силы.
Кучера охватил такой приступ ярости, что он готов был убить и клячу, и самого себя.
Если он сейчас здесь застрянет, то наверняка потеряет место. Хозяин требовал, чтобы он обязательно сделал еще одну ездку. Даже если бы все шло как надо, и то это дело совсем нелегкое. Доставить груз нужно отсюда, из Буды, в Зугло, на другой конец города. Туда он доберется лишь поздно вечером, после тяжелой разгрузки ему предстоит еще долгий перегон, правда, на пустой телеге (но лошадь уже будет валиться с ног), до конюшни хозяина, до самого конца проспекта Ваци. Когда он накормит и почистит свою клячу и сможет наконец прилечь, будет уже наверняка за полночь. А ему на рассвете надо быть далеко отсюда, за ту работу ему обещали хорошо заплатить.
Кучер подумал о своей жене, которая, должно быть, ворчит сейчас, в пятый раз разогревая ему на ужин жалкую похлебку, и не ложится из-за него. Он вспомнил об их лютых ссорах, из-за которых всегда просыпаются три бедных их малыша… И вдруг как-то само собой пришло решение.
У него есть шестьдесят филлеров, которые он вообще-то хотел отнести домой. Но сейчас он спрыгнет с козел, дойдет до ближайшей корчмы и там, за стойкой, закажет себе рому на все шестьдесят филлеров. Этого будет достаточно, чтобы затуманить мозги. Тогда он вернется сюда и прикончит клячу. Потом пойдет домой и прикончит жену. Потом прикончит спящих малышей. А потом покончит с собой…
Разве это жизнь? Спать по три-четыре часа в сутки! Не знать, что такое отдых. Питаться впроголодь. Мокнуть под дождем, дрожать от холода, получать нагоняи, терпеть оскорбления… Это не жизнь!
Он спрыгнул с козел. Огляделся в поисках ближайшего кабака. Шагах в двухстах заметил что-то подходящее.
Ярость, отчаянная решимость всецело владели им, когда он быстрыми шагами шел к стойке. Но привычный гомон корчмы, дым, перегар, галдеж пьянчуг и картежников несколько пригасили в нем жажду крови.
Заказанный же крепкий напиток, когда из желудка он постепенно добрался до мозга, оказал действие, совершенно противоположное ожидаемому. Вместо того чтобы затуманить ему мозги, он озарил его мыслью: было бы глупо из-за одного досадного случая — а их столько в жизни бывает — теперь вдруг взять и потерять голову. Хорошо все-таки иногда пропустить глоток-другой! Как разогревает, как подгоняет он застоявшуюся кровь! Жить хорошо! А всего-то — несколько капель бальзама. Нечего думать о всяком вздоре. Надо успокоиться! Кучер уже снова сидел на козлах.
— Н-но! — Он взял в руки поводья и тихо добавил: — Ты ведь малость передохнула, чертова кляча, и теперь тронешься с места! А если будешь стоять как вкопанная, тогда проси пощады у господа бога! Я тебя до смерти забью, и ты это заслужила!
Так вполголоса он говорил с лошадью, и та, чувствуя, как постепенно натягиваются поводья, изо всех сил напрягая свои дряхлые сухожилия, налегла на хомут и…
И тихо застонала! Сил у нее для такого рывка, чтобы сдвинуть с места нагруженную телегу, не хватало.
Кучер видел это. Но отчаяние замутило его рассудок.
— Что, не можешь? Не можешь? — бурчал он, в мозгу его вдруг разлилось бешенство, он весь затрясся от злости, схватил кнут и стал яростно хлестать клячу по спине. Потом взял кнут за другой конец и бил, бил им лошадь по хребту, так что брюхо ее гудело, как пустая бочка.
Но и от этих зверских ударов лошадь не тронулась с места. Только опущенная голова ее вздрагивала. Лошадь вновь и вновь налегала на оглобли, но сдвинуть телегу ей так и не удавалось…
К счастью, рука кучера скоро онемела от ударов. Да он и сам выдохся, хрипел и дрожал всем телом. И все же приподнялся напоследок на козлах и, стоя, еще несколько раз хлестнул беднягу кнутом… А потом в изнеможении повалился на козлы. Кнут выпал из его обессилевшей руки. Он сдался. Закрыл глаза и задремал, вытянув ноги, свесив голову на грудь, как он частенько подремывал во время долгих спокойных перегонов…
В этом его положении, в самой его безнадежности и безутешности, было даже что-то приятное, как и в полудреме…
Ничего нельзя поделать! Ровным счетом ничего! Остается только сидеть здесь и ждать!
Мыслей в голове никаких не было, и это делало его положение сносным. Очнуться ото сна, думать было бы для него мукой и проклятием. А когда сознание снова вернулось к нему, хотя все органы чувств еще дремали, какая-то добрая, милосердная сила все же не давала ему окончательно проснуться, удерживала его между сном и явью…
Он знал, что сидит на козлах. Но все другие обстоятельства, другие подробности осознавал смутно, с трудом. Эту лошадь, это дряхлое, измученное животное, которое было подле него, он воспринимал как олицетворение чего-то, как какой-то символ: она была причиной его отчаянного положения, потому что совершенно выбилась из сил, но и единственным его спасением, если бы вдруг каким-то чудом вновь обрела силы…
Сейчас в его сознании как-то совсем исчезло то, по сути, незначительное различие, которое есть между человеком и животным, между двумя этими живыми существами, незначительное особенно в минуты крайней нужды и отчаяния! Да и в другое время тоже!.. Бесхитростная душа кучера, словно поднявшись над обыденностью, вдруг обрела чувство какого-то высшего единения с другим страдающим существом. Тяжелое дыхание лошади, всхрапывания, фырканье словно говорили ему что-то…
— Эх, ты! Человек! Венец творенья, мой господин и повелитель, а сердце-то есть у тебя? Ну что ты разъярился? Ни за что ни про что избил меня! А я не таю на тебя зла и, видишь, все тебе простила. И вновь готова тебе служить, если ты не будешь безумствовать, а, наоборот, проявишь ум, находчивость, которые когда-то и сделали тебя моим господином, тебя, такого слабого, сделали господином над гораздо более сильным существом… Мои сухожилия были главным твоим орудием, они помогли тебе, Человек, создать жизнь такой, какой она теперь есть, помогли распространить твой род по земному шару, в ущерб и на погибель всех других живых существ… Я, лошадь, была самым сильным, самым верным твоим слугой! Зло и добро творил ты с моей помощью, проливал кровь, осушал слезы, сколько приютов веселья и радости построил ты с моей помощью… Я не упрекаю тебя. Я говорю об этом, чтобы в трудную минуту, минуту отчаянья, своим примером, своим безграничным терпением и непритязательностью дать тебе силы стать достойным самого себя… У меня нет своей воли, ты подавил ее, у меня нет своего разума, я выполняю твои приказы. Ты сорвал на мне свою злость, но теперь ты снова нуждаешься во мне. Ведь мечта у нас с тобой одна! Я тоже хочу добраться домой, до своей соломенной подстилки, хочу получить свой жалкий клок сена, ведро воды и немного передохнуть, как и ты… Подумай лучше, как заставить меня, твоего верного слугу, напрячь все силы, чтобы выбраться из беды?..