— Вы не видели Пишкири, люди, цыгана, моего хозяина?
Однако три героя с ружьями неправильно поняли рев и позу медведицы. Они прицелились и разом выстрелили в нее…
Янка рухнула, и ее сотрясаемое болью тело увлекло потоком…
Так в святой вечер любви окончила свою жизнь примадонна Янка, медведица, которая верила людям и была преданна своему хозяину.
1942
Перевод С. Солодовник.
СПАСИТЕЛЬНАЯ ПОЩЕЧИНА
Из Буды в Пешт мне впервые удалось попасть после окончания боев за город, когда через Дунай был наведен временный мост. В самом начале улицы Кирая всегда толчея. Здесь я и встретил старика профессора. Объятия, поцелуи, как это принято у друзей-приятелей. Разговорились. Свежи были в памяти ужасы пережитого.
Я не знал, что профессор — еврей, как не подозревал этого о многих других своих давних знакомых. Не верилось, что среди преступно загнанных изгоев мог оказаться такой тихий, славный человек, одаривавший всякого своим вниманием, точно благословением.
Слово за слово, как вдруг старик хватает меня за руку и прямо-таки с неистовой радостью показывает на одного из прохожих.
— Не может быть! Наконец-то! — кричит он. Но спустя несколько мгновений пожатие его руки слабеет. Звучит разочарованно: — Нет. К сожалению, я ошибся. Этот полицейский только похож на него.
Профессор показывает на удаляющегося сержанта полиции средних лет. Я ничего не могу понять.
— Что все это значит?
— Постой-ка! Я должен тебе рассказать! — Старик снова берет меня за руку и, расталкивая людей, увлекает в толпу.
«…Меня, знаешь ли, как и других, — начинает он свой рассказ, — забрали прямо из квартиры. Привели сначала в один дом «под звездой», затем в другой, а потом гоняли каждый день без всякого смысла, то на набережную Дуная, то на кирпичный завод, то опять в гетто…
Вечером того дня на нас обрушился еще и страшный ливень. Шли мы где-то в районе Пожоньской улицы.
Я то и дело выбивался из строя. Как ни старался я выбросить лишнее, узел с вещами был так тяжел, что под ним едва можно было удержаться на ногах. Все время я боялся упасть и потерять сознание, настолько был изнурен усталостью, голодом, жаждой. Представь себе положение старца, привыкшего всю свою жизнь к работе за письменным столом!..
Но, впрочем, это детали!
В тот день после полудня к нашей колонне был приставлен невероятно грубый и жестокий молодчик-нилашист. На всякого, кто отставал, он набрасывался с руганью и побоями и, конечно, угрозами пристрелить…
Но если бы не он гнал нашу команду и если бы я не плелся в хвосте — не выжить бы мне. Страх, страх перед этим подростком гнал меня вперед, и я шел! Едва передвигая ногами, проклиная свою судьбу…
Правда, и страха оказалось недостаточно, чтобы держать в постоянном движении мое уже совершенно измученное тело… В какой-то момент мрачный, разрываемый ветром вечер превращается в моих глазах в пляску огней… Это конец. Сознание уходит. Кружится голова, подкашиваются ноги…
Сил нет ни на шаг… Останавливаюсь в злобе на собственное бессилие…
А в следующие несколько мгновений происходит вот что.
Сопляк нилашист, как жаждущий крови вепрь, подбегает ко мне сзади и замахивается винтовкой, чтобы обрушить приклад на мою голову… Но рядом еще один конвоир — полицейский, молчаливый мужчина средних лет.
Полицейский этот не производил впечатления добряка или радушного человека. Да и чего можно было ждать от полицейского? Он так же кричал на людей с желтой звездой, толкал их в спину, загоняя в строй… Разве что не бил так сильно, как тот нилашистский подонок.
И вот когда этот молокосос замахивается прикладом, полицейский, опережая его, наносит мне пощечину. Да такую, что я валюсь к стене, а вернее, к подворотне и растягиваюсь на брусчатке.
— Оставь его мне! — обращается он к молодчику. — Я его живо пригоню. Ты лучше присмотри за остальными, а то темнеет. — С этими словами полицейский пинает меня ногой в спину.
Нилашист хохочет:
— Давай, давай! Ну ты, Моисей, поднимайся!
И, оставив нас, уходит с колонной.
Я лежу на мокрых от луж камнях, поливаемый сверху дождем. Почти неживой, готовый принять смерть.
Полицейский знай орудует сапогами, хочет как-то расшевелить меня. Подталкивает ко мне ногой мой мешок и запихивает его в арку. Затем с бранью и криками толкает туда и меня:
— Быстро, быстро в подворотню! Чего ради я должен мокнуть?!
Когда же я кое-как, то ползком, то на четвереньках, забираюсь под арку, мой полицейский оглядывается: где колонна, нет ли кого во дворе?
Колонна ушла. Двор пуст.
Он наклоняется ко мне и медленно, стараясь как можно более внятно, шепчет:
— Господин учитель! Ради бога, соберитесь с силами, если можете. Идемте со мной. Но, прошу вас, ни звука. Если что — я ваш конвоир.
— Как это? — спрашиваю.
Тут полицейский выходит из себя, опять начинает кричать, что если я не двинусь с места, то меня ждет пуля.
Я собираю последние остатки сил, кое-как поднимаюсь и бреду впереди полицейского.
Он и поклажу помогает мне нести, поддерживая ее сзади. А если кто встречается, бьет по мешку: давай, мол, вперед…
И шли мы так довольно долго, пока не дошли до какого-то огромного, похожего на склад здания на улице Ваци.
— Ну вот. Теперь я сам понесу мешок, — говорит мой конвоир. — На седьмой этаж вам его не затащить. Здесь вы будете спасены. Только прошу вас не разговаривать. Вперед и быстрее!
— Ради бога, откуда вы меня знаете?
— Вы были учителем моего сына. Но сейчас не надо об этом. Однажды вы меня сигарой угостили, когда я приходил к вам просить за своего парня… Ну да ладно. Пошли!
Лифт не работал, и на седьмой этаж мы забирались пешком. Полицейский взял мой мешок, а я его поклажу.
А поклажа эта была продолговатым свежеиспеченным хлебом. Он сунул мне его в руки:
— Это вы несите. Хотите есть, не стесняйтесь, откусывайте. Он еще мягкий. Это вам…
Дальнейшие мои перипетии — как я прятался, как потом бежал из Будапешта — неинтересны. Вместе с шестью другими беженцами мы укрывались за стеною какой-то художественной мастерской — крохотной заброшенной клетушки. Кормил нас полицейский. И побег в деревню устроил он…
Его сын — мой ученик — погиб в армии. Сам он с тех пор не давал о себе знать. Я обошел все учреждения, какие только существуют. Никаких следов. Будет очень горько, если я не смогу сказать этому человеку слова благодарности или хотя бы еще раз увидеть его… Но ты, кажется, спешишь… Собственно говоря, и рассказ мой кончен…»
А я вот пересказываю его вам. Разве он этого не стоит?
1945
Перевод В. Дорохина.
Я ОПЛАКИВАЮ РОЗИ
Сначала о том, как состоялось наше с Рози знакомство.
Зимний рассвет. Я тащу воду, пробираясь развалинами товарной станции. Здоровенные ведра оттягивают руки. Я таскаю изо дня в день, правая рука все время немеет, болят обмороженные пальцы. Но этим ведрам с водой цены нет.
Пить надо, и еду готовить тоже надо. И даже умываться и стирать, хотя бы время от времени. Водопровод в нашем районе давным-давно не действует. Электричество? Газ? Мы уж и забыли, что это такое.
Буда в осаде.
Дело идет к концу. Да вот только мы — те, которые внутри, — об этом не знаем. Догадываемся разве что.
Русские уже подошли к Шашхедь, теперь нас разделяют три улицы. Каждый день прилетают их самолеты, гудят, кружат как ни в чем не бывало — маневры, да и только. Обороны — что немецкой, что венгерской — нет и в помине. Напхедь — в развалинах. Вокзал — в развалинах. Вот и сейчас горит, потрескивая, очередной склад.
Я бреду, спотыкаясь, между рельсами, по грязному, закопченному, перепаханному снарядами снегу.
Навстречу мне идет Пал Бако. Он служит в обозе, младший сержант.
Бако с пятью товарищами разместился в том же доме, что и мы. Их лошади — шестьдесят штук — маются на вокзале. Несчастных тварей позапирали на складах. Что их ждет?
Бомба — вот высшее милосердие для бедняг. На худой конец — нож или револьверная пуля. По крайней мере быстрая смерть. Иначе их ожидает мука мученическая. Они умрут от голода и жажды или сгорят заживо вместе со складами.
Голодают они уже давно, но в последние дни им не перепадает ни зернышка, ни травинки, ни капли воды.
Итак, мы встречаемся с Бако. Между прочим, он мой земляк. Дома Бако был мясником. Я понимаю: он явился сюда, чтобы избавить от мучений какую-нибудь из лошадей. А мясо и потроха потом попадут к нам, в наше убежище.
Незаменимым человеком стал Пал Бако. Кусок мяса по нынешним временам — вопрос жизни и смерти. Те, что прежде воротили носы от конины — лучше, мол, с голоду помереть, — теперь уплетают ее за обе щеки.
— Эй, Пали! С добрым утром!
— С добрым утром, господин лейтенант!
Земляк хочет сказать мне приятное. Он слыхал, что я — офицер запаса. А меня это обращение приводит в ярость. Я очень рад, что смог уклониться от призыва. Не хватало только обнародовать мое воинское звание как раз теперь, когда нилашистская братия так и шастает из дома в дом в погоне за дезертирами — проверяют документы, убивают, грабят.
Я набираю в грудь побольше воздуха, чтобы рявкнуть на земляка: «Какой я вам лейтенант!» — но слова застревают у меня в горле.
В нескольких шагах за спиной Бако вырисовывается сквозь утренний туман силуэт лошади. Стройная кобылка, темно-серой масти, на лбу — белая звездочка, и бабки тоже белые. Красивая лошадь. Едва держится на ногах от истощения — того и гляди рухнет, бедняжка, прямо на рельсы, и тогда с нею покончит мороз — есть и такой вид гибели среди многих прочих.
— Гляньте-ка, Пали! Скотина сама пустилась ножу навстречу. Понимает, бедняга, что так оно лучше будет.
— А-а-а! — оборачивается Бако. — Это Рози. Куда тебя несет, дуреха? Что здесь, что на складе — все одно, жрать нечего.
Рози, красавица лошадка, стоит перед нами, принюхивается, изредка всхрапывает. Бледные облачка слабеющего дыхания расплываются в зимнем тумане. Карие глаза смотрят на нас с доверием и мольбой: помогите!