Бако, мясник, щурится мрачно и сурово.
— А вот за то, что с этой скотиной подеялось, командованию нашему, подлецам несчастным, особо причитается.
Меж тем Рози, молодая кобылка темно-серой масти, жалкая, высохшая кляча, вытягивает шею и смотрит в мою сторону, но не на меня, а куда-то в землю. Ну да, конечно, ведь там, на снегу, стоят ведра с водой. Начинается мучительная душевная борьба: пожертвовать страждущему животному одно из ведер, облегчив ему тем самым последние часы, и лишить драгоценной воды жену да и самого себя тоже?
— Отдам! — решаюсь я.
Но Бако останавливает меня предостерегающим жестом.
— Да вы что? А готовить как? Кто знает, удастся ли завтра нос высунуть. А что, ежели колодец пересохнет?
— Да ведь сил нет смотреть, как она мается, поглядите только! — Я указываю на Рози, которая из последних сил тянется к вожделенной влаге, того и гляди грянется оземь.
— Погодите-ка, — отвечает Бако. — Я сложу ладони вот так, ковшиком, а вы плесните мне чуток. По дороге так и так расплескалось бы — вот мы Рози и напоим.
Рози слизывает жалкие капли, и я мысленно прощаюсь с нею, занеся ее в число тех, кому суждено погибнуть в огненной геенне вокзала.
Я не спрашивал Бако, что было дальше: зарезал он Рози или нет и не перепало ли нам жаркого из ее мяса.
Вскоре после гибели лошадей Бако получил приказ — обоз перебрасывают на передовую.
За день до освобождения, дождавшись относительного затишья, я выхожу проветрится и поглядеть, что делается возле дома.
Бывают такие воспоминания, которые в любой момент прокручиваются перед глазами во всех подробностях, подобно кинопленке. Это — одно из них.
Сумерки. Я пролезаю сквозь щель в стене и оглядываюсь по сторонам. Воздух пронизан отсветами пожаров — жуткая и аляповатая картина. Кажется, будто пылает все разом — и грязный снег, и продырявленная бомбами стена, и серое зимнее небо, и руины, руины… Поразительно и — привычно.
Эти роскошные, эти нелепые сумерки венчают чудовищный день.
И тут я вижу во дворе Рози, молодую кобылку темно-серой масти, со звездочкой во лбу. Она обнюхивает пучок соломы и роется в картофельных очистках. Сумела, выходит, единственная из всех, добраться то человеческого жилья.
Суметь-то она сумела, да только секунду спустя я замечаю, что из шеи у нее хлещет кровь, окрашивая снег под ногами. И на крупе зияет отверстие, а вокруг — корочка запекшейся крови. Рози стоит на снегу и жует картофельные очистки. Настиг все-таки рок бедняжку. Она истечет кровью.
Не знаю, в этом ли было дело? А может, просто подступила тоска, бесконечная, невыносимая горечь, усталость, сломившая дух и тело… Я заплакал, заплакал впервые в своей нелегкой, суровой жизни.
Стою и плачу, а в мозгу стучит непрерывно:
— Проклятая, беспощадная жизнь, проклятые, беспощадные, несчастные люди!
Лето, жара; я бреду по мосту Сабадшаг, поминутно отирая пот.
Какая-то повозка застряла на самой крутизне. Несколько добровольных помощников берутся подтолкнуть ее сзади. Я присоединяюсь к ним. Возница садится на козлы и жмет на тормоз, чтобы повозка не развалилась на части, поехав под уклон. Он благодарит нас за помощь, и тут взгляд мой случайно падает на лошадь.
Никакого сомнения! Это моя Рози! Вот они шрамы — на шее и на крупе. Не может быть на свете второй темно-серой кобылки со звездой во лбу и такими же шрамами.
Господи боже мой! Рози, милая, значит, ты все-таки пережила, значит, мы с тобой все-таки пережили весь этот ужас. Значит, жизнь все-таки прекрасна! Так не надо проклятий и прочь уныние!
1947
Перевод В. Белоусовой.