А рядом — виселица. По пятницам в пять утра там проходили казни. Меня специально водили посмотреть, как это делается. Виселица находилась на втором этаже. В тюрьме, я сначала не поверил, тоже был апартеид: тюрьма для черных, тюрьма для белых. Только вешали и тех и других вместе. Но и то делали различие. На последний завтрак перед казнью черному давали половину зажаренного цыпленка, белому — целого. Через двадцать минут они будут висеть рядышком на веревках, а пока белому дано посмотреть на черного с высокомерием: ты получишь всего половинку, а мне отвалили целого. Вот такая хреновина.
Казнили на втором этаже, потом люк опускался, казненный падал как в бездну. При казни присутствовал священник. А внизу стоял величайший мерзавец доктор Мальхеба. Он делал последний укол в сердце повешенному, чтобы человек умер окончательно. Потом его выносили. Однажды этот доктор осматривал и меня.
Самым страшным для меня было то, что Центр не знал, где я. Оказывается, они еще три месяца посылали мне радиограммы. Исчез, пропал.
Шесть месяцев провел я в камере смертников. А тут — параша. Кровать и стол. Стула не было. В тюрьме полиции безопасности в камере был туалет. Комната — три шага на четыре. На стенах нацарапаны гвоздем слова прощания тех, кто там сидел и кого уже повесили до меня. Много чего было написано, и я читал все это предсмертное творчество. Никаких прогулок, никаких газет, радио — заточение настоящее. Все два года я вообще не знал, что творится в мире.
Единственное, что мне приносили — еду. Завтрак — в 5.30 утра: кружка жидкости, напоминавшая то ли кофе, то ли чай, а чаще вода, в которой мыли посуду, два куска хлеба и миска каши. Обед — в 11 часов; ужин — в три часа дня. В общей сложности четыре куска хлеба, кусочек маргарина, джема и тарелка супа. Ели в три, а свет отключали только в десять вечера, вот что самое хреновое: ждать с трех до десяти ночи было будь здоров. К этому времени от голода у меня аж видения начинались. Вспоминал все время почему-то не об икре с семгой, а про отварную картошечку с паром, про помидорчики, огурчики. Помню, когда освобождали и взвесили, во мне оказалось 59 килограммов или 58. А когда я попал — под 90, как сейчас. И так шесть месяцев.
— На допросы уже не водили?
— Иногда водили.
— А в чем они обвиняли конкретно?
— Обвинений не предъявляли никаких. Сказали, что я посажен по закону о терроризме, статья девятая. Больше ничего. Это означало, что причину ареста мне сообщать не обязаны. Была у меня просто отметка, что я не имею права на адвоката, на общение с внешним миром — ни с семьей, ни с кем абсолютно.
Дали мне таз и из камеры утром иногда меня выводили, чтобы я набрал в него воды. Я вам рассказывал, что сидел месяц во внутренней тюрьме контрразведки. Там мне не давали бритвы. Наверное, боялись, что я могу себя чиркнуть по горлу. А у меня таких мыслей не было. Я знал: наши меня ищут. А борода отросла — и такая хорошая. И вдруг в тюрьме дали мне бритвы, но они мою щетину не брали, пришлось кромсать ножницами. И все полгода видел я одну и ту же морду, одного, как я его про себя называл, прапора, который надо мной надзирал.
И вот, наконец, 1 декабря 1981 года, через шесть месяцев, пришел ко мне начальник тюрьмы и заявил, что премьер-министр Бота официально объявил по телевидению и радио, что я нахожусь под арестом.
— И как вас объявили?
— Алексей Козлов.
— Вы тогда были полковником?
— Да, получил это звание еще в 1976 году. Звание у меня в тюрьме было простое: Алексей Козлов, советский разведчик, только и всего. Они, думаю, в то время не знали, что я полковник.
Начальник тюрьмы сказал, что после официального сообщения Боты о моем деле мне теперь положено полчаса прогулок под охраной по тюремному двору. Вышел на первую прогулку — небо ясное, чистое, солнце — яркое. Там еще клумбы, которые заключенные разбили. Двор чистый. Даже подумал: твою мать, что мне сейчас еще надо? Пока буду сидеть, все со мной хорошо, нормально.
Разрешили наконец-то курить. В тюрьме не курил несколько месяцев. Представляете, что это для меня такое, если я и сегодня выкуриваю по две с половиной — по три пачки в день. Но тогда — выдержал.
— А что немецкое консульство? Они к вам, немецкому гражданину, приезжали?
— Сначала немцы приезжали на допросы раз в три месяца. Потом раз в полгода. Приедут, помямлят, посмотрят на меня растерянно и уйдут. Что им еще остается делать?
А я все продолжал сидеть в той самой камере. И где-то к концу 1981 года у меня начала лопаться кожа на руках. Там в бараке находился тюремный госпиталь. Позвали этого доктора Мальхебу. Он мне: дышите. Я дышу. Так, еще дышите, глубже. Я дышу. Он говорит: дыхание у вас хорошее. Я говорю: а как вы можете сказать, что дыхание у меня хорошее, если вы меня не слушаете? У него стетоскоп-то висел на шее, он его даже в уши не вставил. И так он разорался…
Но дали мне перчатки из искусственной кожи. Почему-то вьетнамские. А моя кожа все равно лопается. Позвали все-таки начальника тюремного госпиталя. Был такой майор Ван Роен. Он посмотрел и сказал, что это недостаток хлорофилла. Дело в том, что у меня было одно-единственное окошечко под самым потолком. Туда свет никогда не проникал. Он говорит: только если солнце будет, хлорофилл появится и это пройдет. И меня через полтора года после начала отсидки поселили в штрафное отделение тюрьмы Претории.
— Почему в штрафное?
— Потому что туда сажали в основном заключенных, нарушивших тюремный режим. Кто-то кого-то убил, и убийцу всегда вешали. А кто-то у кого-то что-то украл, подрался, покурил марихуану, которую им поставляли те же самые надзиратели. Тоже одиночные камеры, но там я хоть был не один. В других камерах находились люди, которые ругались, смеялись, матерились. У меня — та же параша, тот же топчан, зато в камере — всегда солнце. Кожа стала проходить.
Народ там, скажу я вам, собрался… Правда, одни белые — и надзиратели, и заключенные, черных не было. Все, даже отпетые, боялись лишь одного наказания — голодной диеты от пяти до тридцати суток. Это когда в день давалось всего полчашки протеинового бульона. Я, правда, на этой диете не сидел. А сидевшие быстро начинали катастрофически худеть; надзиратели, чтобы заключенные сразу не померли, взвешивали их в коридоре. Тем, кого приговорили к 30 суткам, выдержать было невозможно. И к ним проявляли «милосердие». Разрешали писать рапорт на имя министра юстиции ЮАР Джимми Крюге, чтобы голодную диету им заменили на телесное наказание.
Шла, между прочим, вторая половина XX века, а у нас в тюрьме стояли козлы. Приходил здоровеннейший амбал — сержант Филипс с тяжелой двухметровой палкой. С заключенного снимали штаны, укладывали на козлы, привязывали, под почки — подушки, и следовал первый удар. Сразу проступала сине-красная полоса, начинала сочиться кровь. Беднягу отвязывали, давали напиться воды и проверяли сердце, потом снова на козлы — и второй удар. Каждые десять минут по сокрушительному удару. Шесть — в час. На теле обязательно должны были быть видны всем присутствовавшим при экзекуции шесть кровавых полос. При этом тюремщики не забывали еще и говорить о человеколюбии: ведь черных разрешалось бить по одному и тому же месту.
В основном сидели убийцы, крупное ворье, профессиональные бандиты. Но когда меня проводили мимо них по коридорам то ли на допрос, то ли еще куда, они мне втихаря шептали, подавали знаки: не беспокойся, тебя они не посмеют забить до смерти, скоро обменяют, держись. Откуда они знали, обменяют или нет, но эти бандиты меня поддерживали, сочувствовали. Знали, кто я.
Так просидел до мая 1982 года. И тут сняли с меня мерку, я не понял для чего. Вскоре пришел начальник тюрьмы, принес костюм, довольно приличный, по моему размеру, рубашку, галстук. Повезли к заместителю начальника контрразведки ЮАР генерал-майору Бродерику. Сидел передо мной интересный такой, вальяжный мужик. Он мне сказал сразу: передаем тебя для обмена, повезут домой. И предупредил: тебя передадут нашей национальной разведывательной службе. Не говори им, что знаешь об обмене, скажешь — отыграют назад. Не знаю, что они с тобой будут делать, но что бы ни делали — молчи.
После этого мой следователь, полковник Глой, о котором я рассказывал, крепко пожал мне руку и сказал: ты извини за то, что с тобой произошло здесь. Теперь мы знаем, что ты нормальный мужик и настоящий парень. Пожал руку, и там оказался значок. Я разглядел его уже в самолете. Это был значок сотрудника полиции безопасности ЮАР с правом ареста…
Кстати, этот значок я подарил моему начальнику В.З. на его пятидесятилетие.
А пока передали меня сотрудникам разведки, и те для начала повезли меня на огромнейшую скалу, возвышавшуюся над всей Преторией. На скале — памятник первопроходцам — бурам, а под скалой — обрыв. Историческое место, рядом с которым проходила кровавая битва между зулусами и бурами. Вот на этом самом месте мне и сообщили, что именно здесь мы тебя, русский, и расстреляем. Давай, шевелись, становись поближе к обрыву. Ну, я постоял. Все помолчали, потом схватили меня буквально за шиворот и к машине. Запихали туда и помчали в аэропорт.
В «Джумбо Боинге-747» меня везли с почетом: семь человек охраны и я.
Одиннадцать за одного
Прибыли во Франкфурт-на-Майне. Пересадили в вертолет Ведомства по охране границ Западной Германии. Еще 300 километров и приземлились около КПП «Херлесхаузен». Там и проводился обмен.
Сначала привезли тех, на кого меня должны были обменять. Одиннадцать человек — десять немцев и один офицер армии ЮАР, в свое время попавший в плен в Анголе во время рейда туда южноафриканской армии. Все одиннадцать с чемоданами. А мне вещей не отдали: у меня маленький кулечек, где кусочек зеленого мыла. Зачем я его захватил из тюрьмы, так и не знаю. Потом еще ремень матерчатый от тюремных брюк. Я его свернул и положил в кулек, когда меня из тюрьмы выводили. Единственное, что там для меня было ценного, это машинка для свертывания сигарет, мне ее подарили юаровские заключенные.