Легенды древнего Хенинга (сборник) — страница 2 из 92

– Как по-твоему, в деле охраны есть ли разница между природными свойствами породистого щенка и юноши хорошего происхождения?

– О каких свойствах ты говоришь?

– И тот, и другой должны остро воспринимать, живо преследовать то, что заметят, и, если настигнут, с силой сражаться.

– Все это действительно нужно.

Платон. «Государство»

I

Последняя овца, густо облепленная репьяками, заблеяла на прощание. Тряся курдюком, скрылась в глубине двора тетки Катлины. Мальчишка-пастух постоял немного, щурясь на закат: рыжие кудри солнца упали на лиловый гребень леса за Вешенкой. В лесу мальчишка ни разу не бывал: далеко, и волков там, говорят, прорва. Ну его, этот лес. А грибы с ягодами, травки-корешки для мамкиных отваров в ближних рощах сыщутся.

Зачем попусту ноги бить?

День к концу подходит. Овец по дворам развел, пора самому домой. А дома – ужин! Мамка небось коржей напекла: с утра тесто ставила. Коржи у нее вку-у-усные! С тмином. Но до дома, ужина и мамкиных коржей еще дойти надо: к запруде, где мельница дядьки Штефана. Ужин, выходит, издали хвостом машет, а брюхо песни поет.

Просто спасу нет.

Однако для своего возраста Вит был пареньком рассудительным. Хозяйственным, значит. Вот и сейчас, вместо того, чтоб без толку давиться слюной, запустил руку за пазуху. Ага, горбушка ржаной краюхи на месте. И очищенная луковица. Другой бы в обед все умял, а Вит сберег. Он отпустил собак: серого с подпалинами полуволка Хорта и трещотку Жучку, чернявую и наглую мелочь. После чего, никуда не торопясь, запылил босыми ногами по единственной улице, тянувшейся вдоль речки через все село. Смачно хрустя луковицей, жуя хлеб и будучи вполне доволен жизнью. По тощей заднице хлопала кожаная сума, явно знававшая лучшие времена. Сейчас из нее (из сумы, ясное дело!) наружу торчали пучок душицы и колкие соцветия «бабьих веретенец». Мамка довольна будет: все собрал, что велела!

За спиной ударил дробью конский топот. Привычно, не оборачиваясь, Вит сдвинулся правее, освобождая середину улицы.

– Байстрюк!

Хлесткий удар хворостины ожег плечо. Мимо на чалом двухлетке промчался закадычный враг – Пузатый Крист, сын Гастона Рябушки.

– Эй, байстрюк, насажу на крюк! – дразнился Крист, нахлестывая конька.

Больно не было. Обидно? – самую капельку. Привык. Зато спускать такие выходки не привык и привыкать не собирался. То, что Пузатый верхом, Вита ничуть не смутило. Мальчишка со всех ног припустил за обидчиком, быстро-быстро суча на бегу острыми локтями – словно отталкивался от ветра. Бежал пастушонок мелкими, семенящими шажками, неестественно выпрямившись, зато пятки его так и мелькали.

– Шиш спешишь! – радостно завопил Крист, заметив погоню. Он, дурила, всегда так: кричит всякую ерунду, лишь бы складно. – Шиш спешишь! шиш…

Вит наддал еще, хотя это казалось невозможным. Щуплая фигурка саранчой летела по воздуху, настигая всадника. Солома волос растрепалась на ветру, кожа туго обтянула скулы, черты лица заострились; еще чуточку, и…

– Шиш… – Пузатый снова обернулся, но в крике его уже не было ни радости, ни уверенности.

Жаль, в этот миг они поравнялись со двором Криста. Всадник, недолго думая, бросил конька влево, заставляя перемахнуть через плетень. И кубарем скатился наземь, кинулся в дом. Хлопнула дверь, загремел засов. Чалый, сразу перейдя на шаг, презрительно фыркнул и направился в знакомое стойло.

Вит с разгона налетел на плетень. Увидев в затянутом бычьим пузырем окошке, как довольный Крист самозабвенно корчит рожи, от злой досады саданул кулаком по плетню. В ответ раздался сочный хруст. Охнув, мальчишка в испуге уставился на сломанную верхнюю жердь. В прочной на вид ограде красовалась изрядная прореха. Два расписных горшка свалились с кольев на землю, разлетевшись вдребезги.

Снова хлопнула дверь: собачьей пастью.

– Ах ты, байстрюк шелудивый! Ведьмачина! Пакостник окаянный! Да чтоб т-те сквозь землю провалиться, чтоб т-те в аду гореть вместе с твоей мамкой-курвой! Лихоманки т-те в три печенки! Пожди, пожди, стервец!.. я т-тя…

В дверях бесилась мать Криста, тетка Неле, пунцовая от долгого пребывания у печи и праведного гнева. Засаленный передник, казалось, сейчас треснет от распиравшей тетку ярости. Руки сжимали ржавый мужнин бердыш, держа его древком вперед. Впрочем, и без бердыша тетка имела вид весьма грозный. Стоит ли удивляться, что Вит вместо «пожди» поступил точь-в-точь наоборот: бросился наутек. Однако буквально на втором шаге споткнулся, шлепнулся носом в пыль. Отчего-то мальчишка не спешил подниматься, убегая от греха подальше. Задергался поротой лягухой, словно тело вздумало разорваться натрое, и подоспевшая тетка Неле не замедлила воспользоваться бедственным положением «байстрюка».

– Попался, злыдень! – дубовое древко от души загуляло по костлявой спине. – Это т-те за горшки!.. за плетень!.. чтоб знал, волчина!.. чтоб помнил!

Выбравшийся во двор Крист поначалу злорадно хихикал из-за плетня, наблюдая за экзекуцией. Но очень скоро улыбка сползла с его конопатой физиономии, похожей на блин.

– Мамка, хватит! – не выдержал он. – Мамка, убьешь! Ну, мамка!

Он уже чуть не плакал.

– А ну живо домой! – на миг отвлеклась тетка Неле от справедливого возмездия. – Твое от т-тя не уйдет! Батьке скажу, он т-тя, лоботряса…

Избитый Вит вдруг перестал дергаться. Одним движением взлетел на ноги, подхватил суму и кинулся прочь. Будто не по его спине только что гуляла дубовая палка, от которой и взрослый мужик бы скис на неделю. Очередной удар пришелся по каменно-твердой земле, утоптанной сотней подошв. Тетка Неле, зашипев гадюкой от боли, в сердцах швырнула бердыш оземь:

– Семя окаянное! Всю себя об гаденыша отбила, а ему хоть бы хны!..

Когда воительница обернулась к собственному сыну, вид ее предвещал Кристиану мор, глад и семь казней египетских.

– Говорила т-те: не трожь Витольда! Говорила?!

– Ну, говорила… – заныл Пузатый Крист, предчувствуя грядущую порку.


– …Дура!!! – заорал издалека пастушонок, обернувшись на бегу.

II

Отбежав подальше, Вит перешел на шаг, на ходу отряхиваясь от пыли. Он ненавидел, когда его вслух звали Витольдом. При этом дружки ехидно добавляли: «барон бараний»! Действительно, что это за имечко: Витольд?! Никого в селе так не зовут. Другое дело: Крист, Марк, Андрюс… Клаас, наконец! Но Витольд? Короче, имя свое мальчишка не любил, предпочитая Вита или на худой конец Витку.

Разумеется, битье палкой он любил еще меньше. Ну а когда все сразу…

Спина основательно ныла. А, до свадьбы заживет! В первый раз, что ли? Синяки огорчали меньше, чем недоеденная горбушка, оставшаяся у сломанного плетня. Однако долго дуться на судьбу Вит не умел. Тем более что до дома, где ждал вкусный ужин, оставалось рукой подать.

Монетка солнца успела наполовину скрыться в кошеле леса. По селу ползли длинные тени, наискось перечеркивая улицу, во дворах блеяла и мычала скотина, перекрикивались через плетни хозяйки, заглушая стоны темной листвы под гулякой-ветром, пахнувшим в лицо ароматом спелых яблок. Над трубами курился сизый дым.

Вечер властно вступал в свои права.

Ноги сами несли Вита: мимо хат окраины, мимо кучи гнилой свеклы, где жировал сбежавший хряк пьяницы Ламме. Здесь, валясь под уклон, улица незаметно превращалась в дорогу, чтобы, вильнув в сторону речки, вывести прямиком к дому мельника Штефана. Этот дом Вит считал и своим тоже. А еще: мамкиным. Пускай мамка Штефану не жена. Пусть! Злоба распирает, конечно, когда мамку за глаза Жеськой-курвой бранят. Он, Вит, ладно: байстрюк там, ублюдок. Стерпим, нас не убудет. Зато в глаза мамке никто лишнего не брякнет! Вон, в прошлом году Ян-бондарь напился и на все село кричал: мол, Жеська-курва – ведьма! порчу наводит! Из-за нее, мол, Янова буренка пустая ходит. И сына его курва сглазила: девка из Хмыровцев за парня замуж не пошла… И две бочки рассохлись: ведьмиными стараньями. Покричал, покричал бондарь, а там замолк. Замолкнешь тут, когда придут к тебе дядька Штефан с дурачком Лобашем да с двумя подмастерьями. Надолго замолкнешь. Только охать и сможешь, тумаки считая. Потом Ян еще к мамке таскался: прощенья просил. Бочку новую склепал: мамка в ней сейчас капусту квасит.

Так что если за глаза – ладно. А по-настоящему сельчане мамку от кого хошь защитят. Дело не в дядьке Штефане, хоть и тяжел мельник на руку. Если б не Жеська-курва, то кто мужикам спины править будет, килу обратно вкручивать, кто у баб роды примет, ежели дитя наперекосяк лезет…

– Доброго здоровьица, Витанечка!

«Вита-а-анечка!..» Тьфу! Про бондаря вспомнил, а Гертруда Янова, бондариха, легка на помине! Улыбочка масленая, глазки мышами в амбаре шныряют. Давно ли прибить грозилась? Это когда Вит с ее младшим, Гансом Непоседой, ершей удили, а Гансик в воду с кручи свалился. Едва не утоп. Вит за ним нырял-нырял – замучился. Но вытащил. Так бондариха вместо спасибо: «Сманил мальца, дурень здоровый, водянику в подарочек!..» Зато теперь – здрасьте-пожалста! Хоть на хлеб ее мажь…

– Здравы будьте, фру Гертруда.

– Домой возвращаешься? Что ж так поздно-то? Экий ты работящий, мамке на радость: все в трудах… А я от вас иду. Думала к Жюстине-милочке, к мамке твоей зайтить. Шасть на двор, а там телега: горстяник из города к Штефану за долей приехал. Так я заходить не стала, раз не ко времени. Ты, Витанечек, мамке от меня корзиночку передай-ка… Да скажи: от Гертруды Яновой гостинец. Здеся маслице, и медок, и сальце. Яичек три десятка. А мамка пусть настой в холодок ставит: небось сама разумеет какой…

Бондариха со значением оправила чепец.

– Слыхал, небось: девка из Хмыровцев передумала? Быть моему красавцу женатиком! А настой, он для молодых, чтоб, значит, это самое. Чтоб жарче любилось. Внучку я хочу, до зарезу! Твоя мамка умеет, я знаю, она у тебя мастерица на все руки и на все штуки… Ну ладно, пошла я, а ты мамке передай: я за настоем после загляну.

– Передам, фру Гертруда.

– Вот и славненько, вот и славненько… До завтречка, Витюленька!

– И вам того же, фру Гертруда.

На гостинцы будущая свекровь хмыровской привереды расщедрилась: мамкины настои того стоили. Особенно к свадьбе. Вит не удержался: едва бондариха скрылась за поворотом, запустил палец в примеченный сразу горшочек с медом. Мед был липовый, ароматный и сладкий, как… как мед!

Других сравнений на ум не пришло.

III

Во дворе действительно скучала чужая телега – добротная, крепкая, с аккуратно составленными тремя мешками муки. Поверх мешков лежал огромный, в рост человека, двуручный меч с крестообразной рукоятью. Лезвие кроваво сверкнуло, отразив усталое за день солнце. «Это ж какая пахота: такую громадину за собой все время таскать!» – с сочувствием подумал Вит, брезгливо трогая пальцем клинок. Металл был отполирован до зеркального блеска. Холодный, скользкий и… непривычный, что ли? Старый клевец дядьки Штефана, купленный еще его отцом на ярмарке, протазаны работников, да и секира великовозрастного дурачка Лобаша, щербатая, как ухмылка владельца, выглядели совсем иначе. Оно и понятно: горстяник меч не просто по закону носить обязан. Он ему для дела нужен. Головы разбойникам на плахе рубить.

Или он их топором рубит?

Вит на миг задумался. Может, и топором. Тогда почему меч с собой возит? Или меч у горстяника в сословной грамотке прописан? Не разрешив для себя трудный вопрос, Вит толкнул скрипнувшую дверь, миновал темные сени и сунулся в горницу.

За длинным столом собрались все: сам мельник, его сын Лобаш, мамка, подмастерья Казимир с Томасом, – а во главе стола восседал горстяник. Темно-бордовая рубаха, ворот широко распахнут (еще бы, с такой-то шеищей!), серебряная бляха старшины цеха на груди. Как и положено уважаемому человеку, главному палачу Хенинга. Недаром горстянику Мертену особый привилей дарован. На городском рынке любой палач может из чужого мешка горсть муки или там гречки даром брать (оттого их горстяниками кличут). А Мертен – сверх того. Раз в год, осенью, всю округу объезжает: с каждой мельницы по цельному мешку муки взять. Вот и сейчас приехал. Мельники ему загодя муку готовят: самую лучшую…

– Здравы будьте, дядя Мертен. – В присутствии горстяника Вит всегда робел, хотя Мертен давно велел звать его без церемоний, «дядей». – И все здравы будьте. Доброй трапезы.

– Садись, парень! – благодушно махнул рукой мельник. Мальчишка поспешил примоститься на самом краешке лавки, рядом с Лобашем. Дурачок искоса подмигнул приятелю. Друзья они были: водой не разольешь. На рыбалку – вместе, по грибы – разом. Проказничали тоже сообща: когда Лобашу не надо было на мельнице мешки ворочать, а Виту – овец пасти.

Мамка живо набрала каши из общей миски. Постаралась: в разваренной крупе густо лоснились шкварки. Сунула ломоть хлеба, добавила свежий, только из печи, румяный корж. Вит потянулся к кувшину с квасом, но вспомнил о корзинке.

– Мам! тебе бондариха… – зашептал он, стараясь не мешать степенной беседе дядьки Штефана с горстяником. – Вот. Настой просила, венчальный… для сына… Внучку ей надо.

– Внучку? – Улыбка осветила тяжелое, «лошадиное» лицо Жюстины, сделав женщину вдруг необыкновенно миловидной. – Скажи: в конце недели пусть зайдет.

Она взлохматила пальцами и без того взъерошенные волосы сына, подхватила гостинцы бондарихи и направилась к кладовке. Жюстина была женщиной крепкой, дородной, ручка корзинки утонула в ее широкой ладони, да и сама корзинка вдруг показалась игрушечной. Тем не менее крылось в Жеське-курве тайное изящество, некая плавность движений, совершенно чуждая сельским бабам: даром, что ли, мужики заглядывались ей вслед? А соседки откровенно завидовали, марая языком: ведьма, приблуда, распутница! Святое дело помоями курву облить, когда байстрюка непонятно с кем прижила: сквозняком, видать, надуло. По сей день во грехе живет, зенки ее бесстыжие! Что под старым Юзефом пыхтела – всем ведомо. И под сыном его Штефаном. Под Лобашем-дурачком. И подмастерья маслились. И с ухватом, и с косяком, и с притолокой…

Однако, едва хмельные запрудянцы норовили подкатиться к Жеське, «курва» давала охальникам такой окорот, что запоминалось надолго. Сельского войта однажды затрещиной наградила: неделю скулу подвязывал, кобелина. Мокрой тряпицей. Мстить, правда, войт не стал, хоть и мог бы. Сказал народу: упал по пьяни, а где и как – память отшибло. Ведь признайся, что баба отоварила, – всем селом засмеют!


…А в кувшине, к разочарованию Вита, оказался не квас – пиво. Пива Вит не любил. Горькое оно. И голова потом болит. Зачем его взрослые хлещут? Впрочем, мальчишка утешился кашей со шкварками: наворачивал, будто с голодухи. Не забывая при этом держать ушки на макушке. Когда еще в доме такой гость объявится?!

IV

– …Вот я и говорю: по всему видать, новый наследник родился.

Горстяник степенно огладил пышные, аккуратно подстриженные усы. Уцепил за хвосты связку вяленых уклеек. Мельник Штефан подлил пива в кружку палача. Плеснул и себе.

– Иначе с чего бы старый герцог празднества закатил? – продолжил Мертен, отрывая уклейкам головы. Он любил есть мелочь без лишней возни: с потрохами. – Сынок-то его, молодой граф Рейвишский, по сей день бездетен. Двенадцатый год, как женился, а все – впустую. Дочери не в счет: отрезанный ломоть. И тут – сын! Попомните мое слово: как вырастет, женится да внука Густаву Быстрому подарит – отпишет его высочество младшему и титул, и весь Хенинг… Если доживет, конечно.

Штефан понимающе кивал, прихлебывая пиво. По разговору могло показаться: за столом собрались не заплечных дел мастер да мельник с семейством – а по меньшей мере герцогский юстициарий с членами магистрата. С другой стороны, о чем народу языками чесать? Виды на урожай? Какая зима в этом году выдастся? Хромой Ник жену кочергой перетянул? Не без того, конечно. Кочерга, зима, урожай. Но ведь куда интересней благородным господам косточки перемыть!

– А что ж младший-то… С дитями, говорю, чего оплошал-то?

Мельник, изрядно хмельной и потому чрезвычайно заинтересованный, перегнулся через стол. Можно было подумать: от ответа зависит его годовой заработок.

– А то! – Горстяник наставительно ткнул в потолок пальцем, толстым и волосатым. – Говорят, с турнира в Мондехаре пошло. Перед свадьбой. Сам не видел, врать не стану, только знающие люди шепнули: на турнире молодой граф хорошо дрался. Пока не вышел на него русинский князь: не человек – гора. Да и приложил молодого графа об арену. С душой приложил. Граф-то на другой день очухался, и все вроде бы в порядке, все путем – ан не все, оказалось. Детородную жилу повредил, значит…

– Жилу? Хозяйство на месте, в постели чин-чинарем, а детей нет?! – пьяно изумился Штефан.

– Ага, – согласился Мертен. – Ясное дело, в штаны их светлости никто не лазил и под кроватью супружеской ночами не сиживал… Но все на то выходит.

Он с сожалением поглядел на кучку рыбьих голов. Шумно отхлебнул пива.

– Чудны дела Твои, Господи! – влез подмастерье, кудрявый верзила Казимир. – Отобьют человеку детородную жилу, а он поначалу и знать не будет? И снаружи никак не увидишь?

– Отбить все на свете можно, – снисходительно усмехнулся палач. – Захочешь, сразу увидят, не захочешь – опытный лекарь только моргать станет. Дело нехитрое.

– А как? – заинтересовался крепыш Томас, изрядно смахивавший на упрямого молодого бычка. Даже рыжие вихры у Томаса навроде рожек завивались: хоть гребнем расчесывай, хоть водой мочи.

Горстяник с хитрецой прищурился:

– Ты сперва расскажи мне: трудно ль на мельнице муку молоть?

– Чего там рассказывать? – удивился Томас. – Мешки таскать тяжело, конечно… зимой, опять же, с колес лед скалывать… Работа как работа.

– Вот и у меня: работа как работа. Ежели обучен – ничего особенного. Надо будет, кнутом быка убью. Надо будет: девку на плаху кину, топором косу срублю, а шеи не трону. Живи, девка. А когда не умеешь – рассказывай не рассказывай – все едино: толку чуть. Ладно, поздно уже. Благодарствую за угощение, хозяин.

– Да и нам пора, – спохватился Штефан, потрясенный историей про девку с косой. – Обмолот в разгаре, народ зерно на мельницу с утра до ночи везет. Вам наверху постелено, мейстер Мертен. Как обычно. Доброй ночи вам.

– Доброй ночи, Штефан. Эх, еще пивка напоследок…

V

Горстяник Мертен был наследственным.

Еще прадед Двужильник, чья кличка успешно вытеснила настоящее имя даже в семье, человек неграмотный, темный, но исключительно даровитый, был в возрасте пятнадцати лет нанят Хенингским магистратом. Тогдашний горстяник Клаас, земля ему пухом, живо разглядел талант юнца, лично занявшись образованием Двужильника. Прадед в старости если и выпивал за ужином чарочку-другую, то первую здравицу непременно подымал за Клааса.

Молебны в церквях заказывал: по наставнику.

Своего сына Двужильник взял в науку сам. Говорили, что малыш мечтал быть водовозом, польстившись на огромную бочку с телегой, но Двужильник пресек детские грезы в зародыше. И позаботился, дабы наследник вырос если не грамотеем, то человеком с понятием. До университета в Саламанке или там в Сорбонне дело, ясно, не дошло, но взять приличных учителей денег хватило. Слава Первоответчику, магистрат не скупился на жалованье лучшему палачу. Посему будущий дед Мертена сперва чертил крючочки да загогулины на желтом пергаменте, а потом брался за другие крючочки-загогулины в подвалах ратуши. Такой подход дал нужные плоды: не кто иной, как сын Двужильника через двадцать лет учредил Пыточный Коллегиум, прославившись далеко за пределами Хенинга трактатами «Овладенье кнутом» и «Признанье злоумышленником вины, как первооснова допроса».

Заплечники из других городов большие деньги за копию платили.

А если еще и с дарственной подписью: «На добрую память коллеге от Йоханеса Пальчика…»

Мертенов отец превзошел родителя, да и Мертен не ударил в грязь лицом, упрочив семейную славу. Сдать экзамен на звание мейстера лично ему считалось делом чести. Бургомистр слал поздравленья с днем ангела; цеховые синдики издалека раскланивались. Объемистый труд «Взгляд из-за плеча», дело всей жизни горстяника, близился к завершению. Войдя в камеру смертников после вынесения приговора, мейстер Мертен приветствовал несчастных не иначе, как: «Venit extrema dies!»,[12] справедливо полагая это утешением. Часто, во благо искусству, он предлагал смертникам сделку: выплату денежного пособия семье в обмен на право испытать новые методы. Поскольку терять приговоренным было нечего, кроме собственной головы, они с радостью соглашались на лишнюю боль во благо родственникам.

Если пытки, изобретенные Мертеном, не влекли за собой членовредительства, горстяник предлагал такую же сделку беднякам. После испытаний, вылеченные умелыми руками мейстера, малоимущие возвращались домой, позванивая дареным кошелем. К несчастью, открытия в семейном ремесле случались реже, чем к воротам Мертена являлись желающие подзаработать, и всякий раз, отказывая добровольцу, горстяник чувствовал себя злодеем.

Женился он по любви.

Приданое при его заработках роли не играло. Красота – тоже. В подвалах, ловя скудный свет очага, приучаешься ценить истинную красоту: неброскую, спокойную. Клара, дочь цветочника Йоста, полюбилась горстянику с первой встречи. Он шел тогда по Нижней Чеботарской, а Клара на втором этаже дома поливала настурции из глиняного кувшина. В движении белой ручки, в наклоне головы, в лентах чепца, падавших на мокрые венчики цветов, было столько земного очарования, что сердце Мертена сдалось без боя.

Сам Густав Быстрый прислал скорохода: поздравить со свадьбой. На шушуканье двора герцогу было плевать, а хенингским горстяником он гордился давно и не без оснований. В качестве подарка его высочество прислали сословную грамотку с высшим привилеем, на какой мог рассчитывать человек, лишенный дворянства: изображение оружья, заверенное печатью Дома Хенинга. Это позволяло вне дома обходиться без предписанного атрибута «слабости и худородства». Грамотку жених-горстяник принял с поклоном, рассыпался в благодарностях, но в дальнейшем пользоваться привилеем не стал. Везде показывался с древним двуручником, еще дедовским. Согласно чину. Что лишь добавляло почтительного уважения со стороны хенингцев.

Короче, жизнь мейстера Мертена омрачала лишь одна несбывшаяся мечта.

Опробовать свое искусство на ком-либо, прошедшем Обряд.

VI

Вставали в доме мельника затемно. Это зимой, когда работы мало, повезет иногда отоспаться. А сейчас: продрал глаза, перехватил наскоро кружку молока с хлебом – и за дело. Мужчины уходят жерновые поставы ладить. Вит с собаками – овец по дворам собирать. Мамка по хозяйству: прибирается, обед стряпает, над отварами-настоями хлопочет. Самая пора для них: свадьбы на носу. Да и на жнивах всяко случается: кто серпом ногу порежет, кто плечо вывихнет-потянет. И все – к ней, к Жеське. Не за так, понятное дело: гусака несут, пару курей, сала шмат, пива жбан… С мамкиным здоровьем бывало: наравне с мужиками горб под мешками гнула. Бычок Томас только крякал с одобрением. Но сейчас мужики без мамки управятся – у Жеськи свой промысел.

С утра погода не баловала. Небо, еще вчера васильково-синее, затопило болотной жижей. То и дело срывался колючий ветер, но дождь медлил. Выглянув в окошко, Жюстина нахмурилась. Не терпящим возражений тоном приказала Виту надеть кацавейку поверх обычной рубахи. И башмаки. «Еще бы кожух сунула, – недовольно подумал Вит, засовывая ноги в тесные башмаки. – Чай, не зима на дворе! Обувку, опять же, бить…» Однако пререкаться с матерью не стал. Знал: бесполезно. А выйдя на двор, и вовсе решил: мамкина правда. Вона как похолодало.

Когда шел по селу, ветер нахально толкался в спину. К счастью, кацавейка была добротная, на овчине. Башмаки тоже оказались кстати, и Вит про себя помянул мамку добрым словом: всегда-то она в итоге права оказывается!

Овцы из дворов тащились вяло. Хозяйкам приходилось гнать их пинками и хворостинами. Ветер задувал все сильнее, крутя дорожную пыль смерчиками, обе собаки старались вовсю, сбивая в гурт норовившее разбрестись стадо. День начинался погано: зябко, хмуро, ветрено, того гляди, дождь хлынет. Хотя в общем-то пустяки. Все одно отару на пастбище гнать надо, куда денешься?

Меньше всего Вит собирался куда-то деваться. Помог собакам собрать стадо – и погнал на Плешкин луг (ближний-то лужок овцы давно объели). Это в низинке, где начало Вражьих Колдоб. Говорят, раньше место звалось просто: Овраги. Однако кругом и других оврагов хватало. Так, чтоб не путаться, назвали Овражьими Колдобинами: там и впрямь нечистик копыто сломит! А после название само собой укоротилось, и стали Овражьи Колдобины – Вражьими Колдобами. Любимое место пацанвы: хоть в «Лиходея-хвать!», хоть в прятки, хоть в догонялки. Есть где разгуляться. Вражьи Колдобы тянулись на несколько миль, ветвились, разбегались в разные стороны: укроешься по-настоящему – хоть с собаками тебя ищи… Однако сейчас Виту было не до забав. Опять же: какой интерес лазить по оврагам в одиночку?!

А Лобаша дядька Штефан с мельницы не отпустит…

Ветер унялся. Овцы тоже успокоились и больше не пытались разбежаться, чтобы вернуться домой, в теплый хлев. Вит зашагал веселее, даже принялся насвистывать на ходу. Жучка взялась старательно подвывать; Хорт трусил молча, неодобрительно косясь на обоих.

Он вообще редко что одобрял в этой жизни, кроме хорошей кости.

VII

Перевалив через Лысый Бугор, стадо разбрелось по лугу, а Вит принялся за сбор трав, вполглаза приглядывая за овцами. Небо угрюмо нависало над головой: чисто брюхо тетки Неле на сносях, когда она последнего таскала. Помер последний-то на третий день. Видать, и небу никак не разродиться. «Хоть бы выдождило его наконец!» – с тоской подумал парнишка. Блажь небесная нагоняла уныние.

И, словно в ответ, первая капля щелкнула Вита по носу.

Однако обрадовался он рано. Дождь зарядил мелкий и нудный, словно брюзжанье похмельного пьяницы Ламме. Овцы на морось чихать хотели, равнодушно щипля траву, а Вит с собаками перебрались в ближайшую рощу. Под матерый вяз, чья крона оказалась надежней крыши. Солнце спряталось, но бурчание во впалом животе не хуже всякого солнца подсказало: время обедать. Грех врать: голодом пастушонка не морили. Особенно учитывая, что Жюстина, души в сыне не чаявшая, стряпала на всех в доме! Жаль, вкусная мамкина стряпня не шла мальцу впрок: щуплый, угловатый. Ребра наружу выпирают. И вечно… ну, не то чтобы голодный. Проголодавшийся.

Куда оно все девается?!

Размышляя о причудах собственного живота, Вит начал развязывать узелок со снедью. Как раз в этот момент со стороны дороги, проходившей за Лысым бугром, донесся топот копыт. Пожалуй, это не на дороге даже. Сюда едут! Иначе не услышал бы.

Пятеро всадников и повозка, запряженная мохноногим битюгом, вынырнули из-за бугра.

Знакомую повозку сборщика податей Вит узнал сразу. Вон и сам мытарь: серьезный седатый дядька в полукафтанье бычьей кожи. Башмаки городские, высокие, пряжки чистого серебра. Бляха магистрата луной сияет. А лошадью правит один из стражников: станет мытарь руки вожжами пачкать! Господина из себя корчит. Ну и стражники следом выкобениваются. Только все едино, такие же простолюдины, как и прочие. Разве что должность побогаче. Значит, сколько ни выпячивай грудь, придется оружье носить. Какое по сословной грамотке прописано. Вит ехидно улыбнулся. Вон у мытаря топорик за поясом. Хоть из штанов выпрыгни, а железяка дурацкая – вот она!

Никуда не денешься, мил-человек.

Хорошо, что ему, Виту, пока грамотку не выписали. Мал еще. Но когда вырастет – пропишут. Еще года три, от силы четыре. Будет всюду таскать постылый бердыш или протазан. Ибо простолюдин по природе своей низкой слаб есмь и беспомощен, без оружья гроша ломаного не стоит. Вот и заведено с давних времен, дабы все мужчины подлого сословия всегда при себе оружье имели: в знак слабости, худородства, в память о том, что зависят от чужой силы, от благородного господина своего. Ну и для защиты от разбойного люда. Правда, Вит ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь с помощью этой дурости, что грамотка носить обязывает, от разбойников отбился. Стражники – другое дело, их оружьем владеть в казармах учат. Только они все равно его терпеть не могут. Больше голыми руками обойтись норовят. Хоть и не поощряется, но… начальство на то глядит сквозь пальцы.

Да что там стражники! Мужику в пьяной сваре за нож или топор схватиться – последнее дело. Позор. В глаза наплюют. Уговор негласный: драться кулаками, «по-благородному». Хватит того, что срам ржавый за собой волочишь. Еще в честную драку с этим лезть…

Тем временем процессия въехала в рощу, под прикрытие деревьев. Мытарь явно решил устроить привал: стражники спешились, начали расседлывать лошадей. Кто-то, ворчливо поругиваясь, искал сушняк для костра, а старший первым делом стащил с себя кольчугу, оставшись в стеганой поддевке. На привалах, когда в округе спокойно, подобная вольность дозволялась; а так – служба!

Вита первым заметил мытарь. Повелительно махнул рукой:

– Эй! Подь сюда!

От мытарей да стражи держись подальше. Это Вит давно усвоил. Вот горстяник – другое дело. Чего честному человеку горстяника бояться?..

Не хотелось идти, а пришлось.

Подошел. Встал в двух шагах. В лицо мытарю смотреть боязно, а мимо глядеть – увидит, что мальчишка от него нос воротит, как пить дать разозлится.

– Добрый день, гере мытарь.

– И ты здрав будь. – Покрытое складками, словно изжеванное, лицо мытаря треснуло ухмылкой. Кривой, неласковой. – А чтоб день по-настоящему добрым выдался, гони-ка ты мне, братец, пару овец. Пожирней которые.

– Зачем, гере мытарь?

Вит корчил из себя полного болвана. Ясное дело, овец придется вести. Иначе сами возьмут, а пастуха выпорют. Но овец было жалко, и мальчишка просто тянул время, ни на что особо не надеясь.

– Ты совсем придурок? – каркнул сборщик податей. – Жениться я на твоей овце хочу. Вон уже вертел навострил. Давай веди. Или кнута захотел?

– Не надо кнута, гере мытарь. Я сейчас.

– Вот так-то лучше, – довольно проворчали Виту в спину. – Наладились, как один: дурачками прикидываться. А кнута посулишь – мигом умнеют!

В селе за овец, конечно, нагорит, особенно от хозяев. Но не сильно. Побранятся, выкричатся и плюнут. Понимают: откажи мытарю – бед не оберешься. Все одно по-его будет. С пастушонка какой спрос-то? Правда, втихую пенять станут: почему мою овцу отдал, а не соседскую? А гад-мытарь еще и целых двух затребовал…

Овец Вит выбрал каких поплоше. Одну – тетки Неле, в отместку за вчерашние побои, другую – хромую, тетки Катлины. У нее овец целых двенадцать голов: повздыхает да и бросит. И ругается она меньше других.

– Стой! Стой, кому говорю! Поглумиться над нами вздумал, сопляк?! Я, по-твоему, мослы грызть стану?!

Над Витом возвышался стражник. Длинный, как жердь, тараканья рыжина усов под крючком носа. Глазки водянистые, злые. Цепкие пальцы ухватили мальчишку за шиворот, встряхнули.

– Брось эту падаль. Вон того барана гони…

– Не надо, дяденька! – взмолился Вит, безуспешно пытаясь высвободиться. – Это войтов лучший баран! Мне за него войт голову оторвет! Я вам другую овцу найду…

– Раньше надо было другую искать. А теперь: давай войтова барана. И в придачу…

Договорить стражнику снова помешали. Подлетели Хорт с Жучкой, зашлись лаем: Жучка – заливистым, визгливым, Хорт – хриплым басом, сулящим выдранный клок из задницы. Того и гляди, всерьез бросится, рвать начнет.

– Собаками травить вздумал?! – искренне изумился стражник. – Г-гаденыш!..

Свободной рукой, не найдя подходящей палки, он потянул из ножен меч.

Сердце Вита ушло в пятки. Сейчас Хорт точно кинется! Ой, что будет! Под горячую руку и собак порубят, и ему, Виту, достанется! Хорошо, если только кнутом отходят.

– Хорт, назад! Лежать! Жучка, цыть! – Отчаянно закричав, пастушонок присел, вьюном крутнувшись на месте.

В ответ послышался хруст. Вит сперва решил, что порвалась кацавейка, и тут стражник заорал благим матом:

– С-с-учонок! Ты ж мне пальцы сломал! Пальцы! Я тебе сейчас кишки выпущу, ублюдок!

Однако Вит уже был свободен и бросился прочь – вслепую, не разбирая дороги.

VIII

Убежать он успел недалеко. Кто-то подставил ногу, и беглец кубарем полетел наземь, изрядно проехавшись по скользкой от дождя траве.

– Держи его!

– Держу…

Сверху навалились, тяжко сопя, прижали к земле. Умело завернули руки за спину. Поодаль хохотали: то ли над ним, Витом, потешались, то ли над незадачливым товарищем. Разрывались Жучка с Хортом, потом вдруг послышался отчаянный визг, рычание.

Неужто зарубили?!

– Да я его… в куски!..

– Охолонь! Слышь, Остин?

– Да он мне! пальцы!..

– Я сказал: остынь!

– И верно… убери железку…

Голос показался знакомым. Горстяник?! Точно, горстяник. Видать, в город отправился, да тоже свернул в рощу: дождь переждать.

Вит хорошо все слышал, но видеть мог только мокрые травинки перед носом. Крепко держат, головы не поднять.

– Что за история?

– Да вот, мальчишка бузит. Руку Остину повредил.

– Бузит, так проучите. На то и плети. Кнут, опять же. А железка – дело грязное, стыдное. Дай-ка руку, погляжу твои раны.

– Точно! Ты, Остин, иди к мейстеру Мертену! Он тебя починит, он тебя приласкает…

– Ага, починит… Знаю я, как он чинит!

– Дурак, – беззлобно отметил горстяник. – Ты ж не в пыточной, убоище. Гляди, и вправду два пальца сломаны. Эк тебя угораздило! Сиди пока, я сейчас лубок смастерю.

– Слыхал, гаденыш? – зловеще дыхнул Виту в самое ухо. – Два пальца должностному лицу! Стало быть, бунтовщик ты и мятежник. Супротив власти пошел: на стражника напал, собаками травил. А знаешь, что с бунтовщиками бывает? Опять же, палача искать не надо: сам мейстер Мертен здесь! Он все и сделает, в лучшем виде… Не сомневайся!

Ясное дело, стражник просто веселился, запугивая тупого мальца. Стоявшие рядом приятели давились беззвучным смехом, зажимая рты – чтобы раньше времени не испортить представление. Что с пастушонка взять? Выпороть от чистого сердца. С родителей виру за Остиновы пальцы стребовать. Пускай батька с маткой поганца по новой выдерут. Но отчего бы для начала не застращать дурня до смерти? Чтоб знал в другой раз!

Виту все это было невдомек. Мальчишка действительно испугался. До дрожи, до темноты в глазах. До ледяного пота и спазмов в пустом животе. Мятежник! Бунтовщик! Вит слышал, что делают с бунтовщиками. Головы секут, колесуют, вешают. Иных на кол сажают, четвертуют… Собак порубили, сейчас его очередь! Никак не мог он видеть, что сзади к нему подходит не горстяник, занятый рукой пострадавшего Остина, а мытарь. И в руках у мытаря не топор, не меч, не каленые клещи. Кнут обычный. Видел бы – не стал рыпаться. Ну, выпорют. Ну, сильно выпорют. Больно будет. В первый раз, что ли?..

Тяжелые шаги приблизились. Скрипнула мокрая трава.

– Снимай штаны с поганца. Я его…

Голос был не палача, а сборщика податей, но Вит уже ничего не соображал от ужаса.

«На кол! На кол сажать будут!»

Когда чужие руки взялись за штаны, намереваясь их стащить, Вит рванулся так, как не вырывался еще никогда. В полной уверенности, что спасает свою жизнь! Завернутые за спину руки выскользнули из захвата: не ожидал стражник такой прыти, не удержал. Куда угодила его нога, вдруг обретшая собственную волю, Вит не понял. Брыкнул назад, и деревянная подошва башмака ткнулась в живое. За спиной взвыли так, будто стражника по ошибке усадили на кол вместо «бунтовщика»!

Взвоешь тут, когда башмаком в самый сок заедут!

А мытарь оказался куда проворнее, чем можно было подумать. Впрочем, Вит меньше всего думал – просто, когда он уже вскочил на ноги, чтобы бежать, его крепко обхватили сзади. Тело что-то сделало (такое иногда случалось: тело делает, а голова пустая-пустая, и еще холодно…), человек позади охнул, разжав руки… Парнишка бросился наутек. Забыв про овец, порученных его опеке. Пусть хоть всех сожрут, лишь бы самому уйти! Он мчался в сторону Вражьих Колдоб. Там не найдут. А собак у них нету. Сердце отчаянно колотилось в груди. Перед глазами все вертелось колесом. Ушел! Жив! Свободен! – стучала в ушах гулкая кровь.

Вит не видел, как за спиной медленно оседает на землю мытарь, вцепившись в правый бок. Как стремительно бледнеет жеваное лицо, закатываются глаза. Как между пальцев начинает сочиться темно-багровая, почти черная струйка.

– Дядя! Что с тобой?! – бестолково причитал над мытарем младший из стражи: пареньку лет семнадцать, усишки едва пробились. – Дядя! Встань!..

– А ну-ка, отойди, – горстяник толкнул в сторону младшего, действительно доводившегося мытарю племянником. Присел рядом с обеспамятевшим сборщиком податей, аккуратно расстегнул на нем одежду.

– Держи сучонка! – запоздало опомнился кто-то. Кинулся к уже расседланным лошадям. Куда там! Мальчишка улепетывал: только пятки сверкали. Вернее, пятки как раз не сверкали. Бежал пастушонок странно, мелко-мелко семеня, но очень быстро перебирая ногами. При этом удрав весьма далеко.

– Держи! Лови!

Нет. Скрылся с глаз. Видать, в овраг нырнул. Гнаться не стали: бесполезно.

Горстяник долго молчал, глядя на малую, но очень скверного вида рану в боку мытаря. Печенка задета. Ох, грехи наши тяжкие… Лицо палача все больше мрачнело, на лбу проступили вертикальные складки. Он сразу понял: мытарь – не жилец. «Ножом, стервец, пырнул», – была первая мысль. Однако разглядев рану поближе, мейстер Мертен осознал ошибку. Не в том, что смертельная: спасти мытаря сейчас могло лишь чудо, а палач был человеком практичным. Насчет ножа ошибся. Не ножевая дырка. Стилет? граненый?! Похоже, хотя шире. Откуда у сельского щенка стилет? Отродясь по деревням в сословных грамотках такого добра не прописывали… На всякий случай палач внимательно огляделся. Ничего похожего на земле не обнаружилось.

А удирал пастух с пустыми руками.

Еще подобную рану можно было нанести клевцом. У мельника, например, прихватил. А здесь, в горячке… Но уж клевец мейстер Мертен точно заприметил бы. Кроме того, ни один мальчишка, еще лишенный грамотки по возрасту, не притронется к чужому оружью. Даже в драке. Бычьим рогом ударил? Что ж пастух, все это время рог в рукаве прятал?! Глупости. Враки записные. Да и с какой силищей бить-то надо, – дошло вдруг до палача, – чтобы кожаное полукафтанье просадить?! Паренек лядащенький, хилый. Локтем он мытаря ударил. Мейстер Мертен сбоку стоял, ему хорошо видно было. Локтем.

Прятал рог в рукаве, острием назад?

Чушь.

Значит, остается…

О том, что остается, думать не хотелось. Горстяник припомнил сломанные пальцы Остина, покосился на стражника, до сих пор лелеявшего причинное место. Лучше язык за зубами держать. Делай свое дело, в чужие не суйся и болтай поменьше – этому принципу мейстер Мертен неуклонно следовал давным-давно.

Он поднялся, отряхивая колени.

– Ну? – с надеждой сунулся мытарев племяш.

– Плохо, – зря обнадеживать не следовало. – Печенка у него пробита.

– Ножом, гаденыш! ножом! Убью-у-у-у!.. – завыл молодой стражник, сжимая кулаки в бессильной ярости. Кажется, он плакал. И вдруг отчаянно бросился к горстянику:

– Спасите его, мейстер Мертен! Я знаю, вы умеете…

– Тут и лучший лекарь вряд ли поможет, – вздохнув, развел руками палач. – Разве что чудотворца какого найти успеешь.

Подошел Остин, баюкая поврежденную руку здоровой. Взглянул на рану мытаря, поджал губы:

– В село его отвезем. Вы с нами, мейстер Мертен?

– Нет, – покачал головой горстяник. – Перевяжу его, лубки тебе доделаю и поеду. В город мне. Вы уж сами…

– Спасибо, мейстер Мертен…

Палач дал себе молчаливый зарок: на обратной дороге нигде не задерживаться.

От греха подальше.

IX

В шалаше было сухо и тепло. Но Вит все равно дрожал: не от холода, от возбуждения. Липкий страх отпускал медленно. Его чуть не казнили! Еще миг – и сидеть бунтовщику на колу! Говорят, боль адская… Скатившись в овраг, он весь перемазался в глине, сейчас пытаясь отчистить штаны с кацавейкой. Получалось плохо. Одно хорошо: шалаш они с Пузатым Кристом выстроили в укромном месте. Здесь не найдут. И от дождя ветки спасают.

Страх гас, к парнишке возвращалась его обычная рассудительность.

Во-первых: отсидеться. Хотя… Кто его станет искать? Стражники лентяи, им по оврагам шастать хуже рожна. А у мытаря своих дел навалом, не до Вита ему. Какой из меня мятежник? – сообразил вдруг пастушонок. – Ведь не убил никого, речей возмутительных не говорил, не воровал, не грабил… Может, пронесет? Ну, слопают-таки войтова барана. Ладно, переживем. В село они вряд ли поедут: подати раньше собрали, кому из молодых срок оружье покупать, в грамотках прописали. По всему выходит: пообедают и уедут. Отару не угонят, они ж не разбойники, а совсем даже наоборот. Значит, надо просто переждать, собрать овец и…

Вот собак – жалко.

От горестных раздумий Вита оторвал тихий скулеж. Выглянул из шалаша:

– Хорт! Живой!

Жучка тоже была здесь, но не лаяла. Понимала, умница: прячемся. Лишь повизгивала тихонько да все норовила в щеку лизнуть.

Мальчишка пустил обеих собак в шалаш, и Хорт улегся рядом, зализывая глубокий порез на лапе. Хорошо хоть напрочь не отсекли. Хитрая Жучка, как всегда, целехонька. Привыкла, что за нее Хорту отдуваться. Она цапнуть может от души – но уж скорее за лодыжку, когда отвернешься. А Хорт, глупый волчара, в лоб кидается, безо всяких уверток.

За то и пострадал.

На душе стало веселее. Дождь стих, но выбираться наружу Вит медлил. Сидел в шалаше, гладил своих любимцев. Прикидывал так и сяк. До заката далеко, но остаться на выгоне – дудки. Надо гнать отару в село, развести овец по дворам, на вопросы не отвечать, а сразу домой. Повиниться мамке с дядькой Штефаном. Выдерут, конечно, а в обиду чужим не дадут. Да и никакой особой вины он за собой, честно говоря, не чувствовал.

Жучка наконец улеглась. Стала зачем-то лизать правый локоть Вита. На время отвлекшись от раздумий, парнишка обнаружил: и рубаха, и кацавейка на локте прорваны насквозь. Вокруг прорехи расплылось бурое пятнышко, уже частично зализанное Жучкой. Небось ободрал руку. Сняв кацавейку и стащив через голову рубаху, Вит вывернул локоть – вся сельская пацанва обожала, когда он на спор кусал свои локти. Вот, пригодилось. Ага, вечная заскорузлая ссадина, которая была там, сколько Вит себя помнил, – на месте. На левом локте такая же. Только сегодня правая ссадина вроде как больше стала. И кровь свежая. Края ссадины слегка разошлись. «Точно задница!» – пришло в голову похабное сравнение. Следом явился стыд. В доме мельника сквернословов не жаловали. Жюстина сына воспитала соответственно; быть может, даже излишне строго.

Он смутно припомнил: когда вырывался, в локте щелкнуло. «Небось тогда руку и рассадил, – справедливо решил Вит, одеваясь. – Мамка выбранит, за одежку-то…» Однако домашняя выволочка казалась пустяками по сравнению с угрозой казни за мятеж. Или стражники его просто пугали? Небось потешаются сейчас! Хотя удрать от взрослых дядек, кому по службе положено хватать да вязать… Сердце Вита наполнилось мальчишеской гордостью. Расскажу Пузатому Кристу – от зависти лопнет!.. Хотя нет, не лопнет – не поверит. А жаль…

Еще через час он выбрался из шалаша.

X

Возвращались привычной дорогой, только раньше обычного. Дождь прекратился, но земля размокла, противно чавкая под ногами. На башмаки налипли комья грязи. Раздраженно блеяли овцы: им не нравились ни погода, ни дорога, ни ранний уход с пастбища. На лугу осталось море недоеденной вкусной травы! На удивление, все овцы оказались целы. Даже войтов баран бежал впереди. Странно. С чего это стражники вдруг передумали?!

Вит недоумевал. Так, недоумевая, выбрался на бугор и застыл столбом.

Гвалт был слышен даже отсюда, хотя слов разобрать не удавалось. Возле войтова дома стояла знакомая повозка мытаря, толпился народ. Стража тоже была здесь: влажно отблескивали шишаки и кольчуги. Один из стражников с криком стегал кнутом кого-то, распростертого прямо на земле. Бил страшно, жестоко. «Насмерть ведь забьет!» – обмирая, подумал Вит. Похоже, испугался не он один: товарищ экзекутора шагнул, ловко выхватил кнут, а когда палач-доброволец в запале стал пинать лежащего ногами, обхватил сзади, крепко прижав руки к телу и оттащил от жертвы.

«Из-за меня?! – страх вернулся. Обдал ледяной волной, подступил к горлу. – Или еще что приключилось?»

В любом случае в село сейчас возвращаться нельзя. Сообразив, что торчит, как любил браниться пьяница Ламме, «хреном с бугра», у всех на виду, Вит запоздало присел. На карачках отполз назад. Однако в его сторону никто не смотрел: все были заняты расправой у дома войта.

«Назад, во Вражьи Колдобы! Пересижу до вечера, а по темноте проберусь домой! Вот только отара… А что отара? Собак кликнуть, они овец в деревню сами пригонят. Народ увидит – разберет…»

Охромевший Хорт и Жучка повиновались сразу: с лаем закружили вокруг стада, сбили в кучу, погнали вниз. Вит обождал, дабы убедиться, что хоть с этим все будет в порядке, потом вздохнул и быстро пошел прочь. К счастью, на обратном пути он подобрал свой узелок с харчами – добро осталось под вязом, никто не позарился. Или не заметили. Так что голод, по крайней мере, мальчишка утолил. К постоянному «сверчку в пузе» Вит давно привык. Редко удавалось наесться так, чтоб от обеда до ужина не мечтать о куске хлеба. И кормили вроде сытно – просто такой уродился. Казимир с Томасом «проглотом» дразнят. Но Вит не обижался.

Они ведь не со зла.

В шалаше беглец, сам того не заметив, впал в мутную дрему. Все, случившееся сегодня, никак не укладывалось в голове. Быстрая смена событий: пререкания со стражей и мытарем, ужас близкой расплаты, дерзкий побег, сердце, готовое выпрыгнуть через горло и лягухой ускакать прочь, обгоняя хозяина; безумная радость спасения, незнакомая доселе гордость – гордость уже не мальчишки, но отчаянного подростка, сумевшего вырваться из цепких лап Закона; растерянность, недоумение, снова страх… Для сельского мальца это оказалось чересчур. Разумеется, пастушонок не мог выразить свои чувства словами: просто в душе его царил полный сумбур. Сейчас, когда больше не надо было вырываться, бежать, что-то решать, им вдруг овладела тупая апатия. Вит провалился в вязкий омут сна, свернувшись калачиком внутри хлипкого шалаша и поминутно вздрагивая всем телом.

Так он лежал долго. До вечера.

– …Витка! Проснись!

Дернулся, как от удара. Не соображая, что происходит, взбрыкнул ногами, едва не развалив шалаш. Очнулся.

– Ты чего?! Это же мы! Поесть тебе принесли…

Снаружи смеркалось, а в шалаше и вовсе царила темень. Однако Виту тьма не была помехой. Разглядел, кто перед ним: великовозрастный дурачок Лобаш и Пузатый Крист, заклятый друг.

– Тута и хлебушек! и сырчик! и даже вич-чина… – радостно завел Лобаш. Говорил он так вкусно, что у Вита мигом проснулся зверский (сам Вит при этом еще зевал!) аппетит. Набросился на еду, уплетая за обе щеки.

Крист сделал круглые глаза.

– Ты ешь, впрок ешь… Ты ж теперь мытарев убивец! – торопясь, чтобы Лобаш его не опередил, с азартом выпалил Пузатый.

Кусок застрял в глотке. Вит поперхнулся, закашлялся, из глаз брызнули слезы. Пришлось добряку Лобашу спасать: двинул в спину кулаком. А то недалеко и до беды!

Впрочем, беда уже случилась.

– Брехло! Чуть не задохся из-за тебя…

– Я брехло?! – Возмущению Криста не было предела. – Лобаш, докажи!

– Угу, – подтвердил честный Лобаш. – Нет, не брехло он, да. Ты убил. Убил! Ты теперь убивец, да. Вот здорово! Ты – убивец! Я раньше убивцев отродясь не видал!

Хихикнув, дурачок расплылся в улыбке до ушей.

– Помер мытарь, – Крист снова поспешил вмешаться, явно боясь опоздать с новостями. – На войтовом дворе. А ты правда не знал? Да?

– От чего?! От чего помер? От хвори?!

– Да от тебя же, дубина! Ты его ножом пырнул, в самые печенки. Мамку твою кликнули, думали: поможет. Куда там! Даже монаха позвать не успели, чтоб исповедал да отходную прочел. Пока в монастырь бегали… А как стражники узнали, что Жеська – твоя мамка, так один кнут схватил. Давай ее охаживать! Мало не убил. Родич покойнику оказался…

Навалилась глухота. Придавила, дохнула в уши жаром.

Так вот кого хлестали кнутом возле дома войта!

XI

– …Дергунец! Опять! Дергунец! Я знаю… – шептал перепуганный Лобаш в ухо Кристу, горячо брызжа слюной.

– Да уймись ты! – не выдержал Пузатый.

Отстранился, вытер заплеванную щеку.

– Никакой это не дергунец. Столбун у него. Сейчас отпустит. Сиди и жди, понял? В первый раз, что ли?

– Не в первый, не в первый… – согласно забормотал Лобаш, успокаиваясь. Плюхнулся на травяную подстилку, охнул, отбив зад. Кивнул сам себе. – Было, было, было! Лобаш помнит. Столбун у него, да, столбун. Ждать будем, будем ждать. Ждать…

Вит застыл перед ними в странной, противоестественной позе. Сидел на корточках, жевал кусок ветчины, рукой за хлебцем потянулся, наклонился вперед – да так и застыл. Будто в игре «мертвяк-с-печки-бряк». Только страшно по-настоящему. Не дышит почти. Лицо разом заострилось, как у покойника или «травяного монашка». Глаза бельмастые, пустота в них: черная, нездешняя. Сейчас, в темноте, видно плохо – да смотреть не больно-то хочется. Навидались. То дергунец Вита трепал (юрод однажды рядом случился, сказал: «пляска святого Вита»!), то иная дрянь, навроде падучей. Тот самый юрод Хобка неделю в селе околачивался, так на его падучую все мальчишки смотреть бегали. А у Вита – иначе выходило. Без пены на губах. Опять же: «курий слепень», бывало, скручивал, и столбун, вот как сейчас.

Одно хорошо: отпускает быстро. Тут главное: чтоб в речке не скрючило, на глубине, или когда Вит на дерево залезет (ох, и лазает, аж завидки берут!). Пока обходилось, Бог миловал. А ежели схватило – не помочь. Сиди себе, жди.

Вот Крист с Лобашем сидели и ждали.

Дождались.

Тело Вита вдруг обмякло, мгновенно потеряв всю жесткость, удерживавшую его в шатком равновесии. Хорошо, руку успел выставить, иначе точно б нос расквасил, падая.

– Столбун? – спросил парнишка, как ни в чем не бывало усаживаясь на прежнее место.

– Ага! – дружно кивнули приятели.

– Ну и пусть его… Что ты про мамку мою говорил, Крист?

– Жива твоя мамка, живехонька! Кнутом, говорю, ее стражник отходил. Сильно излупцевал, гад!.. Я б, наверное, сразу помер. А вы двужильные: что ты, что мамка твоя. За дядькой Штефаном сбегали, они с Лобашем домой ее отнесли.

– Я отнес! Я Жеську отнес! Я! – гулко бухнул себя кулачищем в грудь Лобаш, красный от гордости.

– Как она, Лобаш?

– Живая Жеська! Живая! Стонет. Лежит. Лежит. Стонет. Больно. Живая!

– А стражники? – спохватился Вит.

– Уехали стражники. Мытаря-покойника в Хенинг повезли. Войту наказали: тебя, как явишься, вязать – и тоже в город, в тюрьму! Тебя теперь, наверно, сказнят! Голову отрубят. Горстяник Мертен и отрубит. Да ты не бойся! Мертен, он головы здорово рубить умеет. Хрясь, и ты на небе!

Вит угрюмо молчал. Все, конец. Повяжут. Свои же сельчане и повяжут.

Прощай, головушка!

– Не убивал я мытаря. – Слова шли горлом, будто кровь: соленые, страшные. – Не убивал. Нету у меня никакого ножа. Чем бы я его пырнул? Пальцем?

Сказал и понял: не верят, хоть вслух и не говорят. Даже Лобаш отвернулся. Губы жует. Если уж лучшие друзья не верят – чего от других ждать-то?!

– А ты в село не ходи! – заявил вдруг Крист. Глаза Пузатого загорелись. – Ты лучше в бродяги подайся. Или в разбойники! Они тебя возьмут, ты ведь теперь тоже разбойник!

Лобаш молча хлопал коровьими ресницами. Поворачивался то к Виту, то к Кристу. Словно впервые обоих увидел. Да и Вит малость ошалел от идеи заклятого дружка. А что? – подумалось. Прав Крист! Одна дорога: к лихим людям. По которым плаха плачет. Эти не выдадут. Только где их найти? Да и боязно из села уходить. Очень хотелось повидать напоследок мамку. Как она там, после кнута? Повиниться, попрощаться, а дальше – куда глаза глядят.

Что-то сладко оборвалось внутри, заныло в предчувствии… чего? Вит не знал: чего.

Нового? небывалого?!

– Крист, ты мне друг? – очень серьезно спросил мальчишка.

Пузатый моргнул:

– Ну! Только в разбойники я с тобой не пойду. Меня мамка убьет…

– Да я не о том! – с досадой поморщился Вит. – Ты меня не выдашь? Домой я вечером пробраться хочу. Не могу я так уходить… не простившись.

– Могила! – горячо заверил Крист, пыхтя. – Чтоб я сдох!

Что правда, то правда: Пузатый – могила. Врединой был. Дразниться любил. Шкодничал. Но доносить – никогда. Раз, помнится, вместе озорничали: веревкой дорогу впотьмах перетянули. Ждали, кто перецепится да носом землю вспашет. Дождались. Добро б тетка какая или мужик пьяный. Парни молодые с гулянки шли. Двое таки перецепились. Вспахали. Ох и удирать потом пришлось! Вит убежал, парни в темноте даже не разглядели, кто это был, – а Криста поймали. Бока намяли крепко, от души. Требовали дружка выдать. Не выдал Пузатый. Врал напропалую, молол, что на язык попадет, орал, когда били, но – не выдал. На этот счет Вит мог быть спокоен.

– Спасибо, Крист. Ты настоящий друг.

– А я?! А я?! – обиделся Лобаш.

– И ты! – заверил Вит верного дурачка. – Ты, Лобаш, мне ночью заднюю дверь открой. Хорошо?

– Дверь? Дверь? Открою! Открою дверь!

– Только смотри, помалкивай. И не проспи. Как все уснут, подожди немного – и щеколду откинь.

– Да! да! Лобаш щеколду откроет. Откроет!.. Вит? А, Вит? – Похоже, в голову к Лобашу пришла мысль (случай редкий!), и сейчас бедняга изо всех сил пытался выразить ее словами. – Вит, а когда ты… в разбойники! в разбойники когда! – ты нас душить не придешь? Не придешь?

– Ты что, Лобаш! Я, может, и не пойду в разбойники. Бродягой стану. Или где подальше пастушить наймусь. А пусть и в разбойники – зачем мне тебя душить?!

Дурачок искренне обрадовался:

– Меня не будешь?! А батьку? А Казимира? А Томаса? Не будешь душить? Не будешь?

– Не буду, Лобаш! Честное слово! – Вит не удержался: рассмеялся.

Жаль, вышло грустно.

– Ты хороший, Вит. Я знаю. Ты хороший. Ты нас не тронешь. Лобаш дверь откроет. Откроет! А мытаря… мытаря ты правильно убил! Правильно!

Полоумный сын мельника Штефана всплеснул руками. Рассмеялся.

– Он плохой! Плохой! Был.

XII

Дождавшись ночи, Вит на всякий случай двинулся в обход села, мимо старого кладбища. Кто его на погосте караулить станет?! Береженого Бог бережет. Опять же, через село идти – собак дразнить. Разбрешутся спросонья… А мертвяков бояться – дурное дело.

Мертвяки, они смирные: лежат себе.

Луна сгинула в трясине туч; звезды разбежались, укрылись за холмами. Тем не менее Вит ни разу не оступился и вообще: шел, как к себе домой. Парнишка улыбнулся глупым мыслям. Конечно, домой. Лишь бы «курий слепень» не схватил поперек. Однако Вит давно уяснил: дважды подряд его «хватает» редко, а трижды – никогда. Столбун был вот-вот, а накануне еще и дергунец случился, возле Кристовой хаты.

Значит, все в порядке.

Через забор он перемахнул играючи (впервой ли?!); и Хорт с Жучкой, хоть проснулись, сразу признали. Молодцы, лохматые… ну давай, почешу за ухом… Только с дверью загвоздка вышла. Заперто. Видать, уснул Лобаш – как ни клялся, дурачок, как ни божился, а уснул. Водилось за ним: ляжет на минутку, глядь – уже дрыхнет без задних ног! С колоколами не добудишься… Вит знал за дурачком такой грех. Лобашу хоть кол на голове теши: вылетает из нее все. Отвлекся – пиши пропало.

«Через окно лезть придется. Ладно. С мамкой проститься все одно надо…»

В нижние окна ломиться побоялся: тут жили сам мельник с сыном и подмастерьями. Вскинутся со сна, гвалт подымут… Повяжут? Или нет? Посмеют приказа властей ослушаться? Проверять норов мельника на собственной шкуре было неохота. Вит ловко вскарабкался по выступавшим из сруба торцам бревен почти под самую крышу. Нащупал ногой сосновый карниз, двинулся к окошку. Дом Штефана в селе считался зажиточным: о двух этажах. В окнах вместо слюды или бычьих пузырей – стекла! Всамделишные! Таких домов на все Запруды было-то три штуки: у войта, у Штефана и у Адама Шлоссерга – известного богатея, который держал аж семерых работников, ездил на ярмарку в Шельд и даже в сам Хенинг: возил пеньку, мед, деготь и воск. Последний год Адам щеголял в куцем тапперте да панталонах с бантами, жену побоями заставил вместо честного чепца носить богемский гугель с пелериной, а весной привез себе из города длинный плащ с рукавами и на крючочках.

Обнову Адам гордо именовал «пальто».

Народ от смеха давился, когда, нацепив свое «пальто», он задирал нос, глядя на односельчан свысока.

Сейчас Вит тоже смотрел свысока, но в прямом смысле слова. Упасть он не боялся: забирался и повыше. Только вдруг окошко на щеколде? Хорошо бы открытым оставили. Тогда он прямиком в мамкину комнату попадет. Никому не узнать, что в доме гость побывал. А мамка не выдаст – это уж точно! Придерживаясь одной рукой за стену, другой он ухватился за резной наличник. Дернул на себя. Сперва легко, потом сильнее. Заперто! Или дерево от дождя разбухло, просело, вот и заклинило? Он попробовал еще раз, но тут внутри, за стеклом, мелькнула грузная тень.

Ничего предпринять мальчишка не успел: в следующий миг стукнула щеколда, ставни со скрипом распахнулись. Вит потерял опору, судорожно взмахнул руками…

И непременно полетел бы вниз, если бы сильные руки не схватили его за запястья, втянув в дом.

– Чш-ш-ш! – приложил палец к губам дядька Штефан, опустив «гостя» на пол. – Не ори! Весь дом перебудишь…

Вит прикусил язык. Быстро окинул взглядом комнату: матери здесь не было. Видать, внизу уложили. Раздумали, хворую да избитую, по лестнице тащить.

Однако Штефан понял его взгляд превратно.

– Обожди стрекача задавать, – щека мельника криво дернулась. – Успеешь. Садись.

Растерявшись от такого поворота событий, Вит едва не сел прямо на пол. Нашарил табурет, примостился на самый краешек, готовый в любой миг сигануть в окно.

Второй этаж?! Плевать!

Мельник между тем не торопясь закрыл ставни. Чиркнул огнивом, затеплил свечу в железном держальце. Сел напротив Вита: кровать жалобно застонала.

– Как… как мамка? – глядя в пол, тихо спросил парнишка.

– Оклемается. Секли ее: от сердца. На спину глядеть тошно. Там ее мази в горшочках томились… Пользуем помаленьку.

– Дядя Штефан… Мне б мамку!.. одним глазиком…

– В бега податься решил? Прощаться явился? – безошибочно угадал мельник.

Вит только молча кивнул.

– Увидишь мамку. Потолкуем по душам – и сходим к ней. Спит она сейчас. Едва-едва забылась. К чему будить? Ты мне лучше вот что скажи, убивец: далеко надумал?

Отпираться? зачем? Да и никакой угрозы в сиплом басе Штефана мальчишка не чувствовал. Даже наоборот. Сочувствие и понимание, совершенно несвойственные мельнику.

– Не знаю еще, дядя Штефан. Бродяжить стану. Или в батраки. Или…

Поколебался: говорить или нет? А, была не была!

– Или в разбойники!

Поначалу Вит даже не понял, что мельник хохочет. Штефан делал это беззвучно, стараясь не всполошить спящих. Кряжистое тело мучительно сотрясалось, кровать с отчаянным скрипом ходила ходуном.

– Разбойник! Ну, насмешил! – выдавил наконец мельник. – Дурень ты, как есть дурень!

Мальчишка виновато развел руками: таким, значит, уродился.

– Про разбой забудь, – мельник вновь стал серьезным. – Верная дорога на плаху. А бродяжить – зима на носу. Замерзнешь в поле, и вся недолга. Батрачить… По селам сорванцов вроде тебя пруд пруди. Зачем чужого кормить, когда своих навалом? Знаешь, иди-ка ты лучше в город.

– В город?! – Вит не поверил своим ушам.

– В город, в город. В наш славный город Хенинг. Благо рядом. Был там у меня знакомец, пекарь Латран. Выручил я его однажды. Крепко выручил. К нему пойдешь. В подмастерья проситься. Скажешь: от мельника Штефана из Запруд. Латран не откажет. Понял?

Вит боялся оторвать глаза от половиц:

– Что вы, дядя Штефан! Меня ж стража ловит! Нельзя мне в город!..

– Вот ведь курья башка! – даже удивился мельник. – Да кто из них тебя запомнил? Еще в городе всякую полову искать… На улице встретят, нос к носу: мимо пройдут. В Запруды к нам, может, разок нагрянут, коли не поленятся. Дошло?

– Ага, дядя Штефан! – просиял парнишка. Обжег мельника благодарным взглядом. – Спасибочки! Я вам теперь по гроб жизни…

– Ты мне и так по гроб, – сурово оборвал его Штефан. – Сперва до города доберись, Латрана найди. Пекарня его в квартале Булочников. Там спросишь… Да гляди, у кого спрашивать! Шантрапа враз обманет, облапошит и без штанов оставит. К господам тоже не суйся. Ищи человека мастерового. Люди серьезные, не соврут и гонор тешить не станут. Покажут где.

– Я найду, дядя Штефан! Я…

– Кончай орать. Повтори, чего запомнил.

Вит честно повторил. Мельник слушал вполуха: и так ясно, правильно повторяет. Глядишь, Латран попомнит услугу, приютит мальца. Парнишка работящий, старательный, в тягость не будет.

– Ну что ж, время. Пошли. Одежку соберем, харчей. С мамкой попрощаешься, – кряхтя и вдруг сильно постарев, мельник поднялся с кровати.

Об убитом мытаре Штефан ни разу не помянул.

Будто не было ничего.

XIII

С мамкой вроде как простился. Посейчас в груди щемит. Будто взял кто, зажал сердце меж дверными створками, а потом налег от души. Посидел рядом, за руку подержал. Поглядел на лицо мамкино измученное: лоб складками, губа насквозь прокушена. Дядька Штефан сказал: били – молчала. Ни всхлипа. Одеяло подоткнул, чтоб теплее. Будить раздумал. Пусть отсыпается, сил набирается. Когда уходил, чуть не заплакал. Но сдержался. Эх, поймать бы гада, который мамку лупцевал, – и тоже кнутом, кнутом! Или как мытаря…

Вит сам испугался крамольных мыслей. Что – «как мытаря»?! Не убивал он никого! Однако закрадывались сомнения. Отчего-то ж мытарь помер! Может, действительно, когда вырывался, в горячке? Нож у кого-нибудь выхватил…

Плохо помнилось: что да как. Мало ли… Или сами стражники мытаря порешили, а на пастуха свалили?!

– …за Жюстину будь спокоен, – напутствовал Штефан, тихо, чтоб не скрипнула, открывая заднюю калитку. – Выходим. Сколько раз она и мне, и батьке-покойнику спину правила. Отварами пользовала. И вообще… Видать, наш черед настал. Ну, с Богом. Скоро светать начнет, а тебе бы затемно от села убраться. Подальше.

Светать еще и не думало, но небо на востоке осыпалось пеплом. Прав Штефан: пора.

– Не поминайте лихом! Пошел я…

– Удачи!

Места вокруг поначалу тянулись знакомые. Вит безошибочно узнавал их даже в серой мгле. За пригорком – излучина Вешенки. Обрыв, с которого навернулся в воду Ганс-Непоседа. Впереди, левее – Лысый бугор. Оттуда Вит глядел, как у войтова дома кого-то кнутом стегают. Не знал тогда, что это мамку в кровь лупят.

А знал бы?..

Дядька Штефан, по жизни скупердяй, сегодня расщедрился: кожух дал в дорогу, шапку, штаны с рубахой. Харчей на пару дней, ножик. И – подумать только! – даже денег не пожалел! Своих денег у Вита отродясь не было. Поэтому горсть медяков, выданных мельником, казалась целым богатством. Может, оно и к лучшему? – сладко екало сердце в груди. Одет, обут, при деньгах, в город иду. Подмастерьем стану. А так сидел бы всю жизнь в Запрудах, овец пас да затрещины огребал…

На душе было смутно. Тревога пополам с радостью. Летом, когда без малого год минет, велел мельник на Хенингскую ярмарку наведаться. Сам он туда приедет: мукой торговать. Только лезть к нему да здороваться строго-настрого запретил. Ежели уляжется, даст он Виту знак особый: возвращайся, мол. А будет гроза висеть – молча в сторону отвернется. Значит: на следующий год, на том же месте. Уж за два-то года точно утихнет! Вырастет малец, никто его больше не узнает…

Когда прощались в доме, мельник Вита за плечи взял. Долго в глаза глядел, вроде соринку высматривал. После вздохнул тяжело, отвернулся.

И в сторону, глухо:

– Может, и правда, брат ты мне. Сводный. Не знаю. Другое знаю: скотина я грязная. В грехах, как в репьях. А все едино: не чужой ты мне человек. Мамка твоя – не чужая. Даст Бог, свидимся…

И Святым Кругом на прощанье осенил.

При этом воспоминании у Вита потеплело на сердце. Все-таки у хороших людей они с мамкой в доме живут! И дядька Штефан, и Лобаш, и… Может, они и вправду со Штефаном братья? Сводные? Мамка отмалчивалась, но она вообще о прошлом рассказывать не любит. Ничего, вернусь через год – расскажет. А пока…

Перед Витом лежал целый мир. Где непременно сыщется место и ему. Он ведь до сих пор даже в соседнем селе ни разу не бывал. Ага, вот и развилка. Слыхал от знающих людей: левая дорога выводит на Хенингскую Окружную. Правая – на Хмыровцы, где проживает строптивая девица, невеста-отказчица бондарева сына.

С минуту постояв на распутье, парнишка, словно окончательно решившись, залихватски ударил шапкой о колено. Зашагал к городу, бодро насвистывая на ходу.

Светало. Медленно, с неохотой, но – светало.

Что ж, кажется, он успел уйти достаточно далеко от села.


…Часа через три хлынул ливень. Промозглый, осенний, колючий. Кожух держался недолго: вскоре промок насквозь. В башмаках хлюпало. Штаны обвисли, сырая холстина липла к ногам, мерзко чавкая: будто кожу сожрать норовила. Ноги скользили по раскисшей дороге. Вита начало знобить, но он упрямо шел вперед, дрожа и хлюпая носом. Хенинг рядом! Он дойдет…

Не дошел. За миг до того, как на него накатило, стремительно подступила дурнота. В ушах кто-то охнул, тело сделалось жестким, деревянным. «Столбун?! – успел изумиться Вит. – Подряд?..»

Потом была канава.

XIV

– Скиталась осень в слепом тумане —

Дождь, и град, и пуста сума…

Тропа вильнет, а судьба обманет —

Ах, в пути б не сойти с ума!..

Можно было подумать: приближается бродячий шпильман, гораздый тешить песнями щедрых выпивох. Сойка засуетилась на ветке клена. Больше всего на свете она любила кружить над шпильманами, стрекоча в такт. Поэтому, когда из-за поворота дороги, тяжко шлепая сандалиями, выбрел монах – обиде сойки не было предела.

Подпрыгнула.

Захлопала крыльями.

А монах шел себе и шел, вплетая в сухой шелест дождя:

– Иди, бродяга, пока идется —

Дождь, и град, и пуста сума…

Луна упала на дно колодца —

Ах, в пути б не сойти с ума!

Говоря по чести, святому отцу больше полагалось бы горланить что-нибудь духовное. О высоком. На благой латыни. А не эту бродяжью отходную по горестям бренного мира и тяжкой судьбе подонков общества. Судя по сандалиям, он вполне мог принадлежать к «босякам», например, к братству Св. Франциска, но сказать определеннее не получалось. Мешал плащ с капюшоном, скрывающий рясу. А темно-коричневое оплечье, равно как и крепкий посох из ясеня, могли принадлежать любому, отказавшемуся от мира.

Приблизясь к клену, монах вздрогнул: дура-сойка заорала невпопад над самой головой. Споткнулся. Нога поехала, обещая вывих колена, и святой отец с воплем «Credo!»[13] шлепнулся в грязь. Падая, он изо всех сил спасал дорожную суму, даже рискуя крепко расшибиться. Было видно: сума велика, но весит мало, как если бы путник хранил в ней запас накопленных добродетелей. Сойка, пыжась от счастья, притворялась трещоткой – взлетев, она молнией носилась над упавшим человеком.

– Кыш, проклятая!

Удостоверившись, что сума не пострадала, монах облегченно вздохнул. Завозился в луже, оперся на посох, восстанавливая равновесие; еще стоя на четвереньках, машинально скользнул взглядом по обочине.

Встал.

Хромая, подошел к канаве.

– Грехи черствеют вчерашним хлебом —

Дождь, и град, и пуста сума…

Хочу направо, бреду налево —

Ах, в пути б не сойти с ума!

Последний куплет он скорее прошептал, чем спел, разглядывая скорченного мальчишку. Сбросил капюшон, подставив дождю плохо выбритую тонзуру. Дождь словно испугался: раз-два щелкнул по благословенной лысине и унялся. Сойка и та заткнулась. А монах все разглядывал человеческий зародыш в мирской грязи: колени подтянуты к подбородку, тело покрыто заскорузлой коростой. Лица не видно. Мертвый? живой?

Тяжко вздыхая, монах полез в канаву.

Парнишка оказался сущим воробышком: когда святой отец попытался взять его на руки, то едва не упал опять, от неожиданности. Вроде бы только и весу, что мокрый кожух да котомка. Сунувшись щекой к лицу бедолаги, монах уловил слабое дыхание. Живой. Господь уберег от плохой гибели. Перекинув суму назад, стал выбираться из канавы с мальцом на руках. От движения плащ распахнулся, открыв грязную, некогда белую рясу, подпоясанную веревкой.

Вервие повязано особым образом: такой принят среди братьев, соблюдающих устав Цистерциума.

– Хочу направо, бреду налево —

Ах, в пути б не сойти с ума!..

Вскоре цистерцианец скрылся из виду.

XV

В харчевне Старины Пьеркина было людно. Сам Пьеркин с женой сбились с ног, разнося кружки, украшенные шапками пены, капусту, тушенную с тмином и майораном, а также жаренные в гречишном меду колбаски-пузанчики. «Звезда волхвов» славилась кухней по всей Хенингской Окружной. Хозяин был одолеваем приступами набожности, что в итоге привело к столь странному для харчевни названию, и очень сердился, когда посетители – по ошибке или из пустого балагурства, – переименовывали заведение в «Звезду волков». Такой записной остряк вместо колбасок мог любоваться разве что костлявым кукишем, на какие Пьеркин был мастак, а о пиве следовало забыть сразу.

Разве что скисшее поднесут, в отместку.

Сегодня дождь согнал под крышу тьму народа. Отхлебывали помаленьку ячменного, с усердием работали крепкими челюстями. Чесали языки, давно забыв, с чего разговор начался и куда свернул минуту назад. Тоскливо ныл варган – подкова с приклепанным язычком, – выводя незатейливую мелодию. Оружье, грудой сваленное в углу, топорщилось клинками, остриями, тупыми обухами: точь-в-точь дохлая саранча-великан из Иоганнова Откровения. Временами кто-нибудь запускал в постылое железо хребтом обглоданного карася. Считалось хорошим тоном не на особой стойке сию пакость располагать, а вот так, кувырком. Надоело, спасу нет. А куда денешься? Оставишь дома, не возьмешь в присутственное место – доносчик живо сыщется. Ему, брехливому, десятина со штрафа. По закону. Иные и не видели, не слышали, а доносят. Курвы противные. Уж лучше эту дрянь, что в сословной грамотке прописана, в нужник за собой таскать неукоснительно, чем после отдуваться…

– Старина! Дюжину поссета![14]

– Нынче обмолот – курам на смех! Дед Тонда сказывал: бывало…

– …а цыцьки! а гузно! Аж оторопь берет: красота-то какая!..

На монаха с дитем под мышкой внимания поначалу не обратили: чего зря башкой вертеть? Пиво, оно степенности требует. Да и сам цистерцианец мало был расположен к общению. Тихо опустившись на угловую лавку, кивнул Старине Пьеркину. Хозяин чутко затрепетал ноздрями, будто гончая, взявшая след. Сквозняком прошмыгнул через дым-гвалт; сдернул засаленный колпак. Небось пред епископом, заведи случай прелата в «Звезду волхвов», Пьеркин склонился бы менее почтительно. Помимо набожности и редкой сквалыжности спорящих между собой за Пьеркинову душу, владелец харчевни имел две привычки: добрую и очень добрую.

Добрую: никогда никому ничего не давать в долг.

А очень добрую: всегда с лихвой платить собственные долги.

Позапрошлой зимой, в «Марьином месяце»,[15] когда хозяйку намертво прихватил «цыплячий живчик», не кто иной, как вот этот отец-квестарь (дай ему Бог всякого-якова!) отпоил больную тайными снадобьями. Воняло, надо сказать, изрядно, хоть святых выноси, зато здоровье быстро пошло на поправку. Даже вечный кашель куда-то сгинул. Расцвела хозяйка майской розой: румянец, дородность, ночами печку топить ни к чему. С того дня, обычно скаредный по самые пятки, Пьеркин не брал с монаха ломаного гроша за харч-питье.

Истреби благодетель все запасы подчистую: ни-ни.

– Отец Августин! Кто это с вами? Ах, горе-то какое!..

– Не кричи, – попросил монах, щурясь.

Ветер оголодавшим волком завывал в печной трубе, мешая чаду покинуть харчевню. Отовсюду ползли сизые пряди, понуждая к кашлю. Так и угореть недолго…

– Лучше неси жбан дымника, на перце. И сухое что-нибудь: переодеть.

Пьеркин крякнул: его щедрость подверглась серьезному испытанию. Бельишко, оно, знаете ли… Но, вспомнив несомненную пользу от исцеленья супруги, сдался. Проводив хозяина глазами, цистерцианец начал раздевать мальчишку. Донага. Вещи упали к двери мокрой грудой. На длинной лавке места хватало: едва Пьеркин вернулся с крепчайшим дымником, а его жена приволокла кучу сухого старья, монах застелил кудлатой овчиной доски. Уложил спасенного на живот. Макая ладони в жбан, принялся растирать щуплое тельце. Несколько взглядов искоса мазнули по святому отцу, но вопросов не последовало. Местные рождались с зароком: больше молчишь – дольше живешь. Решил отец-квестарь чужую душу спасти? – его забота.

За труды воздастся, аминь.

Кое-кто из собравшихся, как и Пьеркин, знал за собой должок пред этим монахом, большим докой по части целебных зелий. Посему не торопился выставляться гвоздем из скамьи: не пришлось бы помогать, деньгами или чем еще. Спросит святой отец – дадим, как не дать. Долг платежом красен. А набиваться впопыхах…

Ну его.

Цистерцианца мало беспокоили чужие опасения. От работы он взопрел, пар вздымался над плащом, который монах снять забыл или не захотел. Суму задвинул ногой под лавку, туда же последовала котомка найденыша. Кожа ребенка под руками была сухой, твердой, напоминая панцирь жука-рогача. А еще: холодной. Очень холодной. Тем не менее перцовый дымник впитывался, будто ливень в истрескавшуюся от засухи землю. Разогнуть скрюченные руки вышло с трудом: монах боялся при нажиме сломать хрупкую кость, а иначе не получалось. Перевернув спасенного на спину, цистерцианец на миг прекратил работу. Долго, неприлично долго разглядывал низ живота мальчишки. Руки святого отца с удивительной для монашьей братии сноровкой скользнули по щуплому телу.

Тронули, нажали.

– Девка? – спросил из-за спины Пьеркин, ошалело моргая. И сам себе ответил:

– Не-а… парень…

Монах кивнул. Детородный уд вкупе с тестикулами были на месте. Но, сморщенные от холода, целиком втянулись под лобковую кость. Будто улитка в раковине: не сразу заметишь. Сейчас, когда тело стало отогреваться, тайные уды мало-помалу начали выбираться наружу. И задышал бедолага чаще, со всхлипами. Будет жить. Хотя не всякая жизнь – жизнь.

– Куда ж ты шел, заморыш? – тихо спросил цистерцианец, не надеясь на ответ.

Укутав ребенка в Пьеркинов дырявый кафтан, достал из-за пазухи коробочку. Смазал беловатой, остро пахнущей мазью виски. Прикрыл найденыша кожухом, высохшим в тепле харчевни. Все это время мурлыча под нос:

– Вкус подаянья горчит полынью —

Дождь, и град, и пуста сума…

Я кум морозу и шурин ливню —

Ах, в пути б не сойти с ума!

Заезжий коробейник, явно впервые в здешних краях, расхохотался басом. Видать, по душе пришелся бравый квестарь. Подхватил от своего стола, желая пошутить:

– Монах стращал меня преисподней —

Мор, и глад, и кругом тюрьма!

Монаху – завтра, а мне – сегодня!

Ах, в пути б не сойти с ума…

И заткнулся в полной тишине. Потому что цистерцианец скинул наконец плащ. Чад колебался сизым маревом, пахло солодом, нытье варгана стихло, а завсегдатаи «Звезды волхвов» катали на языках гулкое молчанье, после которого иногда начинают бить дураков смертным боем. Сдерживало другое. Даже те, кто знал отца-квестаря, кто встречался с ним, – а таких на Хенингской Окружной было большинство! – никак не могли привыкнуть к его лицу. Обычное вроде лицо. Только вместо волос – плесень бесцветная. Стрижен «в скобку», на макушке тонзура выбрита, а все едино: не голова – репа подвальная.

Еще глаза.

Карие лезвия: полоснут наискось – жилы вскроют.

Фратер[16] Августин, отец-квестарь цистерцианской обители, вытащил суму из-под лавки. Равнодушен к багровому коробейнику, тщетно пытавшемуся стать невидимкой, окинул взглядом харчевню. Выполнив долг по отношению к замерзающему мальчишке, теперь он собирался заняться привычным делом.

Продажей индульгенций.

Аббат монастыря знал: выручка фратера Августина несравнима с выручкой других квестарей. Великая польза обители от талантов сего брата, подкрепленных опытом его многотрудных лет. Но, даже будучи посвященным в тайну мирской жизни фратера, аббат до сих пор жалел, что тот избрал стезю простого квестаря, отказавшись от поездки в Авиньон и защиты теологического диссертата. Такой человек достоин большего.

Впрочем, аббату иногда казалось: они серьезно расходятся с фратером Августином в понимании «большего» и «меньшего».

XVI

Вит ничего не запомнил. Совсем ничего.

Сперва было очень жарко. Пот градом, в затылке колотится злой птенец: наружу хочет. Вот-вот скорлупу – вдребезги. Хотелось смеяться, жаль, смех выходил кашлем. Да, жарко. Очень. А потом сразу: холодно. Ноги шли-шли, отказались. Катишься кубарем в мерзлую стынь: голова – ледышка, сердце – сосулька, тело – сугроб. Рассудок (душа?) забился в щель, носу не кажет. Спи, разбойник. Сплю. Несут куда-то. Зачем? мне и здесь… Горячее, пахнущее солнцем, проникает внутрь, варом растекается по жилочкам. В висках щекочет белый бесенок. Сон вяжет ресницы, заплетает глаза паутиной. Сон добрый, в нем жив мытарь, а мамка коржи печет…

И обвалом, наотмашь: нет больше сна.

Утро.

Легко соскочив с лавки, Вит огляделся. Тело переполняла удивительная свежесть: казалось, впору наперегонки с зайцами. Вчерашние жара-холод сгинули без следа. Сброшенный кожух валялся на полу, за столами храпела троица пьянчуг: не достало сил покинуть харчевню на своих двоих. Котомка оказалась на месте, ничего не пропало. Только одежонка запропастилась: на мальчишке был драный кафтан, явно с чужого плеча. Колеблясь: бросить все и удрать как есть или остаться? – Вит затоптался на месте.

– Двужильный ты, сын мой…

У лестницы, ведущей на второй этаж, стоял монах. Щурясь, разглядывал мальчишку: пристально, задумчиво. Словно неведому зверушку.

– Голова кружится?

– Не-а…

Отца-квестаря, временами проходившего через село, Вит вспомнил почти сразу. Ага, еще святой отец у дядьки Штефана хлебцем разживался. Предлагал купить какую-то штуку. Дуль… дульгецию. Точно, дульгецию. От которой дядька Штефан ночью прямиком на адову сковородку сиганет. Вит еще хотел обождать, дослушать: на кой мельнику приплачивать, чтобы во сне зад поджарить? – да мамка заругалась, прогнала.

– И ноги ходят? – допытывался монах.

Вместо ответа Вит подпрыгнул. Сейчас небось начнет Виту дульгецию вкручивать. Думает, на дурачка попал. Так пусть видит: ноги ходят, прыгают и даже бегают. Другим сковородки предлагай, святой отец. Уловив вызов в глазах мальчишки, фратер Августин улыбнулся каким-то своим мыслям. Улыбка сложилась странная: вовсе не веселая. Так, дернулись уголки рта. Ямочки на щеках, сизых от щетины. Любой другой на месте этого бродяжки…

Квестарь присел на ступеньку. Покачал головой.

Нет, лицо спасенного ничего не оживило в памяти монаха: мало ли их, огольцов, встречалось в странствиях?

– Куда шел-то?

– В Хенинг, святой отец.

– Бродяжишь?

– Не-а… К пекарю Латрану, в подмастерья. У меня к нему словцо заветное…

– Проводить? Я в обитель возвращаюсь. Значит, через Хенинг и пойду. Покажу, где квартал Булочников.

Прежде чем согласиться, Вит подумал: судьба милостива. Кому придет в голову, что разбойников святые отцы провожают? Никому. Вроде как колпак-отворот на дороге нашел: покрой темечко, мимо любого шагай бестрепетно…

– Значит, все в порядке? – напоследок спросил фратер Августин, нюхая собственные ладони. До сих пор пахнут дымником.

И сам себе тихо ответил:

– Выходит, что так.

XVII

Ближе к полудню Вит понял, что чувствует пичуга, добровольно идя в пасть змею.

Восторг пополам со сладким ужасом.

Внезапное летнее солнце упало с неба, когда Хенинг встал навстречу. Драконом на холмах, сторожем немыслимых сокровищ, распахнувшим пасть, властно приказывающим: иди! съем! Василиском, чей взгляд превращает тело в камень, а душу – в песок, одержимый лишь одним желанием, превыше всего: иду! навстречу! Давящий сумрак стен, зубцы башен, позлащенные кольца на куполах соборов и церквей, шпиль ратуши, перекличка лучников с «воробышков» – малых сторожевых башенок; вереница телег, повозок, пеших и всадников, бродяг и богомольцев, идущих в гости и возвращающихся домой, – людской поток вливался в чрево Хенинга, и Вит, захваченный общим порывом, подумал, что жизнь могла пройти даром.

Знал бы заранее, еще в прошлом году прибил бы мытаря.

Лишь бы сюда попасть.

В воротах никто из караула, увлеченного сбором пошлины, не задержал отца-квестаря с мальчишкой. «К Латрану! пекарю!..» – с замиранием сердца бросил было Вит, когда чей-то взгляд остановился на нем. Ответа не дождался. Будь сын Жеськи-курвы постарше да поопытней, сразу сообразил бы: в случайном взгляде плескалось иное. Брать с нотариуса-лиможца, решившего открыть практику в Хенинге, два флорина въездного? – или не наглеть, обойдясь флорином и шестью патарами? Колеблясь, страж загадал: если вон тот сопляк дойдет до коновязи за пять шагов, значит, платить нотариусу со скидкой! А если шагов выйдет семь или вовсе девять… Жаль, сопляк вдруг споткнулся. Брякнул какую-то дурость. Уцепился за подол монашьего плаща («Здоровьица, отец Августин! Удачно ль расторговались?..»); к коновязи не пошел, а свернул за квестарем к площади Валентинова Дня.

От расстройства страж стребовал с нотариуса два флорина с четвертью.

Получив без заминки.

А Вит уже был проглочен драконом. Узкие, загаженные лошадьми переулочки казались ему райским садом. Трехэтажные дома с балконами – дворцами. Кухарка, выплеснувшая из окна ночной горшок, – королевой. Щеголь в распашном камзоле, проклинающий кухарку, – ангелом Господним. Подросток, чьим заработком была переноска дам через сточные канавы, – идеалом. В глазах рябило: бобровые шапки писцов, бляхи ремесленников с гербом цеха, ярко-красное платье лекарей-хирургов, накидки судейских, капоры и «позорные» шнурки на рукавах публичных женщин, рогатые шляпы авраамитов, белые фартуки поваров…

Чуть-чуть придя в себя, Вит вдруг догадался: что его беспокоило все время, было соринкой в глазу.

– Святой отец! Святой отец, ихнее оружье! У нас в селе… у дядьки Штефана, у Лобаша…

Фратер Августин понимающе кивнул:

– Крестьяне, малыш, – низшее сословие. Вам в грамотке древковое оружье прописывают. Самое большое и с виду страшное; согласно Аугсбургскому «Новому уставу о сословиях». Статья I (X) «О крестьянах», абзац второй: «Затем мы хотим, дабы…» А это Хенинг, сын мой. Народ разный, и прописи разные. Для удобства различения. Тот же «Новый устав»: статьи II (XI) «О горожанах и городских обывателях», III (XII) «О купцах и промышленниках», IV (XIII) «О горожанах, состоящих членами городского совета, живущих своими доходами»…

Цистерцианец оборвал рассказ. Увлекся ты, скромный квестарь. С тем же успехом можно читать мальчишке «Directorium vitae humanae» на латыни, с комментариями Веччелио Ломбардца.

– Смотри, сын мой: у ремесленников в грамотках – мечи. Легко определить: видишь фальшон? Ну, кривой такой палаш, с большим эфесом? Значит, кузнец пошел. Длинный и обоюдоострый павад – шляпник или перчаточник. Короткий тук с перекладиной – ювелир. Может быть, меняла. Тяжелый бракемар – носильщик или кучер. Поймают с нечищеным или ржавым, плетей от души всыплют. Раз низок и слаб, должен соответствовать. Впрочем, многие и на плети согласны, лишь бы свое небреженье доказать. Будто от этого их рыцарство наружу явится…

Вит внимал с открытым ртом. Это ж сколько всякой гадости напридумано, чтобы простого человека издали распознать?

– …у судейских, цеховых синдиков и членов магистрата – кинжалы. Так же у лекарей и цирюльников. Для облегчения. Слугам прописаны палицы. Булава «массюэль», граненая – слуга дворянина. Булава «квадрель», с крыльями – привратник цехового старшины. Шипастый «кастет» – это, значит…

– А господа?! Взаправдашние?!

Вит никогда не видел настоящих господ. Сейчас святой отец ответит, и решится вечный спор сельской ребятни: бывает или нет? Врали шпильманы, изредка проходя через Запруды, или верно сказывали?! Честен был горстяник, о жизни в Хенинге мельнику говоря, или байки складывал?!

– А взаправдашние господа, сын мой, то есть дворяне, рыцари и титулованные особы, безоружны есмь. Согласно «Зерцалу Обряда», как высшее сословие. Ибо сильны родом своим, честью дворянской, и всего, что Господь дал Адаму, им достаточно для защиты и нападения, как скороходу достаточно ног его без позорной нужды в костылях. Это про вас, худородных, сказано Фридрихом, архиепископом Зальцбургским: «…если же узнают, что кто-то в подражанье знати не носит копье, меч или другое оружье, то он лишается милости и должен быть задержан, как человек опасный…»

В полном обалдении Вит принюхался. Мудреные словечки квестаря, цеплявшиеся друг за дружку без видимого смысла, разом вылетели из головы. Какое «Зерцало Обряда»?! какой архиепископ?! – если в воздухе отчетливо запахло царством небесным.

Сдобой.

Пышками, калачами, рогаликами.

– Смышлен твой нос, сын мой. Вернул нас, неразумных, на стезю истины.

Фратер Августин усмехнулся собственному красноречию. Гордыня. Первый смертный грех. Перед сельским разиней знатоком выставляться?

Прости, Господи, меня, грешного…

– Квартал Булочников за углом. Ну, пекаря сам сыщешь? Или помочь?

Вместо ответа Вит припал поцелуем к ладони монаха.

– Из обители снова в мир пойду, о тебе справлюсь. – Узкие пальцы начертали круг благословенья, осенив мальчишечьи вихры. – Латраном, говоришь, пекаря зовут?

Оправив плащ, цистерцианец перекинул суму поглубже за спину.

– Святой отец! – наконец решился Вит задать вопрос, который давно жег ему язык. – А что у вас в суме? Эти… дульгеции?! Со сковородками?!

– Индульгенции, – без малейших признаков насмешки поправил фратер Августин. – Со сковородками. Жизнь, сын мой, удивительная штука… Иногда только на сковороде и поймешь. А еще у меня в суме – книги. Любимые книги. Знаешь, что это такое: книги?

– Не-а, – честно ответил Вит.

XVIII

Дураку ясно: булочники должны быть толстыми. Складки на затылках, колыханье животов над поясами. Румяные щеки – бурдюками. Еще бы! – на чистых блинах-то, на крупитчатых… Вит разочарованно бродил от пекарни к пекарне, от дома к дому, от лавки к лавке. Всякого худого человека обходил стороной: этот точно не знает, где живет пекарь Латран. Который самый жирный. А двое толстух взаправду не знали: переглянулись, начали хихикать. В Вита пальцем тыкать. И чего такого смешного углядели?

Хрюшки…

Мало-помалу восторг угасал. Ну, город. Неделя-другая, и это Вит уже будет пальцами тыкать. Насмешки строить. Вечный голод давал о себе знать, но просить было стыдно, а развязывать котомку, чтобы подъесть остаточки, – вдвое стыднее. Он не нищеброд. Он ищет пекаря Латрана. Сейчас найдет. Вот смелости наберется, спросит раз-другой и найдет. Станет подмастерьем. Один калач печется, второй в рот просится, один в печь, другой – в рот…

– Ты! Ты! ты! ты! ты…

Первое, что бросилось в глаза отскочившему Виту: богемский гугель на голове дурной девки. Точь-в-точь как у Шлоссерговой супружницы: с пелериной, с насечкой по краю воротника. Гугель сидел на дурехе косо, почти закрывая левый глаз. Платье из приличных (Вит лучшего отродясь не видывал!), но часть крючочков расстегнулась, а подол топорщится, будто на морозе задубел. Девке, похоже, без разницы: вон, зенки выпучила.

Плюется:

– Ты! Ты, ты… Я тебя видела!

Видела она. В пруду с лягушками. Мальчишка отступил на шажок. Шиш их знает, городских. Может, тут и с ума-то, не как везде, спрыгивают. По-особому. Безумных Вит опасался; даже когда друзья бегали на юрода Хобку глядеть – не ходил. Чего там глядеть?

– Ты! – Девка вдруг присела раскорякой. Точно, булочница: жирная. Ноги короткие.

Спросить про Латрана? Ага, она тебе укажет путь-дорожку…

– Где твоя шапка?

– К-какая? к-какая ш-шапка?!

Дурная девка прищурилась. Затараторила сорокой:

– Шапка остроконечная, верхушка загнута назад, окружена златым ободком о четырех зубцах…

Прикусила язык: больно, аж слезы навернулись. Взгляд просветлел, сверкнул пониманием.

– Ой, что это я! Ты ж мытаря убил! Тебе ж прятаться надо!

Вит сразу все понял. Бежать надо, да бежать некуда. Ищи, парень, пекаря Латрана, пекарь тебя живо в тюрьму сволочет! Вона, весь Хенинг знает, кто мытарев убивец! Первая же безумица, и та… Быстро повернувшись, он наладился было делать ноги, подальше от горластого пугала – и ткнулся лицом в чей-то живот.

Весьма неприветливый живот, надо заметить.

– Ты, селюк, на месте стой, – густо посоветовали сверху. – На месте стой и слушай, чего тебе Глазунья говорит. А то пятки выдерну, в ухо засуну.

Двое здоровенных парняг скучали перед Витом, загораживая дорогу. Таких на мельницу, все мешки за час перетаскают. Который советчик, тот уже молчал. А который и раньше молчал, тот из пальцев заковыристую мысль скрутил. Повертел мыслью, показал: чего он тоже селюку повыдернет, если пяток на его долю не хватит.

Немой, значит.

Вит сгоряча решил: вот они – господа. Взаправдашние. О ком шпильманы поют. Поскольку оружья позорного при них не наблюдалось. А там приметил: под плащами таят. Дрын дубовый да звезда на цепи. Удобно прятать: вроде как нету, вроде как благородные мы по самое не могу.

Надоело немому ждать. Протянул лапищу, развернул селюка.

К себе задом, к девке передом.

Сопротивляться Вит раздумал. Во-первых, уж больно вид у парней серьезный был. Да и мытарева памятка зудела: убивец! убивец! – а как убивец, с чего убивец, то неведомо.

Лучше стоять смирно.

– Бежим! бежим! – плевалась девка, гусыней топчась на месте. – Бежим! я спрячу! я знаю!.. Юлих, веди на Дно, веди, Юлих!..

Дурачок Лобаш, когда быстро говорить пробует, так же плюется.

Лапа немого Юлиха, остававшаяся на Витовом плече, сжалась клещами. Будто за злым сравнением в щелку подсмотрела.

– На Дно – это верно, – согласился второй, который советчик. Сдернул берет, в затылке почесался. – Ты, Глазунья, следом иди. А мы селюка за уши…

– Обидишь его, – вдруг твердо сообщила девка, – я тебя, Магнус, со свету сживу. Ты меня знаешь.

– Знаю, – без малейшей обиды кивнул здоровила Магнус. Плечами шевельнул. – Знаю я тебя, Глазунья. И ты меня знаешь. Чего Добряку Магнусу селюка-хиляка обижать…

Оглянулся Вит: квартал Булочников словно вымер. Попрятались, что ли? Лишь крючок какой-то к стене плечом: кафтанишко куцый, левая половинка красная, правая – синяя. Скучно крючку. И еще: дуру-девку Вит и не разглядел-то, не запомнил. Напротив стояла, а зажмурься, начни вспоминать: один гугель богемский на ум придет. С пелериной, с насечкой. Видел девку, а не видел.

Город, одним словом.

Чужое место.

XIX

Крючком Беньямин Хукс стал давно. С детства. Когда сопляки Золоченой и Малоимущей улиц, наслушавшись взрослых сплетен, делились на две оравы, желая поиграть в «Войну хуксов и кабельяусов»,[17] – тощий Беньямин всегда хотел быть кабельяусом. Из принципа. Из врожденного чувства противоречия. И всегда его желание оставалось несбыточным.

Ибо мальчишке из семьи Хуксов, сами понимаете, одна дорога: в «крючки».

Отец Беньямина, авраамит-отреченец Элия Шухман-Хукс, сменил веру по требованию тестя: иначе строгий ростовщик Галеаццо Монтекки отказывался выдать за него свою Розалиндочку, при всем уважении старика Галеаццо к семье Шухман-Хуксов и нежным чувствам детей. Впрочем, приняв Святое Круженье в церкви Фомы-и-Андрея, что на площади Трех Гульденов, в душе Элия остался предан закону праотцев. По субботам закрывал меняльную лавку, вкушая гусака, фаршированного черносливом. Добрыми делами кропотливо умножал запас «Света Духовного», надеясь на хороший процент. Молился в тайной комнатке, дабы в следующем рождении сохранить нынешний статус, не скатившись по лестнице «Гилгул Нешамот» до уровня скотов. Тихонько мечтал о приходе Спасителя с пальмовой ветвью в руке.

И очень сожалел вместе с женой, верной католичкой, что их сын растет безбожником.

Чистая правда: в этой жизни Беньямина Хукса интересовала только красивая одежда, а жизнь вечная не интересовала вовсе. В любой из ее трактовок. Иное дело: узкий рукав с буфами. Стоящая вещь. Или берет с галунами. Башмаки опять же: шнурованные, с колокольцами. Впрочем, это отнюдь не означало, что молодой человек намерен стать портным или башмачником. Одежду, обувь и головные уборы он желал носить, а никак не изготовлять. Однажды, в возрасте одиннадцати лет, он увидел нотариуса из ратуши, зашедшего в меняльную лавку отца.

Вернее, должностную шапку нотариуса: бархат, отороченный мехом выдры.

С этого часа младший Хукс пропал. На радость родителям. Ибо вслух изъявил готовность учиться грамоте, счету и веденью дел, дабы в будущем обрести право на такой же головной убор, достойный ангелов.

День, когда он получил от магистрата вожделенную шапку, стал черным вдвойне. Во-первых, за истекшие годы Беньямин понял: положение писца при нотариусе, даже с перспективой самому рано или поздно стать нотариусом – дело скучное, малоприбыльное и выгодное единственно дурацкой шапкой, выдаваемой раз в год за счет казны. Детская мечта обернулась подлым обманом, и годы потрачены зря. А во-вторых, его отец в этот день узнал на собственной шкуре, что значит «banka rotta», то бишь «расколоченная скамья», поскольку разоренные хенингцы в гневе сломали меняльный стол и скамейку Элии, вынудив семью банкрота покинуть город.

Беньямин Хукс остался.

Втайне он даже рад был лишиться обременительных родичей, поскольку дюжина назойливых братишек и сестер внушала мало теплых чувств, а отец с матерью, еще прошлой зимой лишась возможности поддерживать старшего деньгами, надоели до почечных колик. Тем паче наклевывалось дельце, чреватое покупкой уймы новых плащей, шляп и кафтанов с разрезами. Так, пустяки. В одной подписи надо было аккуратно стереть две буквы, заменив их другими, весьма похожими. За каждую букву заказчик платил, как за пару хороших быков.

Хукс стер.

Заменил.

И чудом избежал тюрьмы.

Шапка с выдровой оторочкой осталась в прошлом, вместе с должностью при нотариусе (сам ушлый нотариус был задушен в переулке доброжелателем); старые знакомые перестали раскланиваться при встрече, фамилия и имя писца-неудачника внезапно выветрились из памяти окружающих, будто отец увез их с собой в Палермо, на мамину родину – и Беньямин Хукс навсегда стал просто Крючком.

Камнем упав на Дно.

Три года он ждал подарка судьбы. Быть не может, чтобы эта стерва походя забрала все, больше не вспомнив о падшем Крючке. Перебиваясь случайными заработками, часто был близок к переезду в Палермо: добраться, пасть в ноги отцу, отогреться в материнских объятиях. Удерживала гордыня. Кроме того, покаяние уж точно лишало красивой надежды на красивую одежду (невольный каламбур!) в будущем. Блудному сыну приличествует скромность. А скромность не входила в число Крючковых добродетелей. Однажды, совсем отчаявшись, он едва не вступил в общину тюрлюпенов – сектантов, отрицавших святость брака и обвинявшихся в свальном грехе. Гульнуть напоследок, в стыде и сраме, а там хоть трава не расти. Но вовремя опомнился. Вторая жизнь – враки (в последнем Крючок был уверен), а эта еще не закончилась. Еще запылает рассвет удачи.

Он ждал, как ждет рыбак в лодке: тишина, рябь на воде, и вот – трепет поплавка.

Он дождался.

В Хенинге появилась Матильда Швебиш, нищая бродяжка по прозвищу Глазунья.

XX

«Следом» Глазунья идти и не подумала. Девка уверенно вышагивала впереди, время от времени оглядываясь на Вита: не отстал ли? Всякий раз повторяя: «Не бойся, мы тебя спрячем!» Ага, отстанешь тут, ежели сзади два таких лба топают!.. Капелька жути примешивалась к растревоженному любопытству, обостряя чутье. Вит уже смекнул, кто такие Глазунья и пара ее угробищ: разбойники! Взаправдашние. По коим плаха горючей смолой плачет. Прознали откуда-то, что некий Вит, мытарев убивец, к ним в шайку собирался, – вот сами его и нашли! Дядька Штефан отговорил глупого, а они все одно – сыскали. Мало ли, что у них девка с придурью над парнями верховодит?! – всяк слыхал про Вдову-Кровосечницу или про Жанку Темную! Тоже блажные были, аж по гузно!

Однако Глазунья на знаменитых разбойниц походила мало, и Вит ее нисколечко не боялся. Особенно уразумев: не безумица она вовсе. Дуреха полоумная. Навроде Лобаша.

Совсем другое дело.

Через два-три поворота окончательно вылетело из головы: в какой стороне остался квартал Булочников. А-а, пропадай, жизнь молодая! В конце концов, Глазунья прятать ведет! – вот пусть и прячет. Положившись на случай, мальчишка стал пялиться по сторонам. Путаница узких улочек, на дно которых лишь где-нигде с трудом пробивается солнце. Чисто тебе Вражьи Колдобы! Только под ногами не глина, а деревянный настил! Это ж сколько досок в грязь бросили! Вскоре мостовая из деревянной перешла в булыжную. А когда по булыжнику прогрохотала запряженная шестерней карета – золоченый герб на дверце, окошко затенено синевой шторок, – Вит вообще застыл, разинув рот. После еще долго оглядывался, цокая языком.

Между прочим, оглядываясь, он заприметил памятного Крючка. Разноцветный щеголь тащился за ними, спотыкаясь о меч-переросток совершенно позорного вида, висящий на поясе. К Виту вернулось беспокойство. Соглядатай?! Небось тоже знает про мытаря?! Да и другие прохожие выглядели подозрительно. Мальчишка ежился, зябко передергивал плечами. Они знают! Они все знают!

– Не бойся, – в очередной раз бросила Глазунья. – Крючок, он хороший.

«Ага, хороший! Лучше всех, – про себя огрызнулся Вит. – Ох, попал ты, мамин сын!..»

Булыжная мостовая вновь сменилась деревянной, а там и вовсе исчезла. Дома сделались ниже, вместо дорогих стекол в окнах начала попадаться слюда. Гляди! – вон и бычьи пузыри… Как в Запрудах. Опасный Крючок наконец отстал, сгинул в кишках города-дракона. А потом Глазунья остановилась у глухого забора, поправила сбившийся гугель и радостно возвестила:

– Спрятались! Заходи.

Толкнув обшарпанную калитку, вошла первой.

За калиткой и забором укрывался двор. Всем дворам двор. В дальнем конце его теснились дома и домишки, флигеля, сараи, пристройки; и все это – бок о бок, так что не понять, где твое жилье закончилось, а чужое началось. Крылечки, лесенки, окошки, со ставнями и без, двери, двери, двери; повыше – пара балкончиков, черепица и жесть крыш; на крышах – флюгера в виде диковинных птиц, рыб, человечков и злых уродцев. Даже один жестяной… ну, этот!.. который у мальчишек болтается!.. У Вита зарябило в глазах. Кто ж в таком-то угодье живет? Неужто воры да разбойники? А если нет – куда ж его Глазунья прятаться привела?

Сам двор тоже удивлял. Во-первых, нет хлева. Во-вторых, курятника и стойла. И огород отсутствует. Чудны дела Твои, Господи! Зато прямо посередке в землю был врыт длинный-предлинный стол из грубо ошкуренных досок. По обе стороны – лавки, сверху – навес, на случай дождя. Сейчас за столом сидели двое оболтусов не намного старше самого Вита: один в лиловом тапперте и узких штанах из кожи, другой – ярко-рыжий, в зеленой рубахе до колен и без штанов. Оба азартно трясли стаканчиком, швыряя белые костяшки, похожие на зубы, и выкрикивая всякие глупости.

«Живут же люди! – с завистью подумал мальчишка, не в силах оторвать взгляда. – Не пашут, не сеют, а хлеб имеют! В игры дивные играют…»

Исходя желчью, он краем глаза изучал прочие достопримечательности двора. Из последних особого внимания заслуживал огромный штабель бочек, бочечек, бочонков и кадушек, над изготовлением которых бондарю Яну пришлось бы, наверное, трудиться целый год! Ах, штабель! ах, игроки! одеты по-петушьи! аа-ах…

От созерцания сразу двух недостижимых идеалов Вита бесцеремонно оторвала Глазунья.

– В кости с ними играть не вздумай! – прошипела она, дернув за рукав. Точь-в-точь дядька Штефан, когда объяснял: у кого в городе можно дорогу спрашивать, а от кого подальше держаться!

– А это Дно? – осведомился Вит. – Или глубже… глубже нырнем?

– Эх ты, гусенок! – улыбнулась Глазунья. Странное дело: сейчас девка выглядела совершенно обычной и говорила на удивление складно. – Брось трястись, стража сюда не суется. А если облава – подонки не выдадут. Так, жить будешь…

Глазунья с непосредственностью трехлетнего ребенка сунула палец в рот. Задумалась, значит.

– Жить будешь в мансарде. Там раньше Липучка жил. Пошли покажу.

– А куда он делся, этот… Липучка? Вдруг вернется, а тут – я?

– Не вернется! – беззаботно махнула рукой Глазунья. – Сгорел Липучка. В тюрьме сидит. Ему долго сидеть… долго… ему…

На лицо ее вдруг снизошло отсутствующее выражение. Глаза сделались клейкими, рыбьими, словно полоумная девка заснула – стоя, с широко распахнутыми гляделками. Или внутрь себя самой засмотрелась: что там, на изнанке?

– Бежать… бежать!.. Скоро!.. уже скоро… Ах, Костлявая!.. кыш! Липучка, беги!..

И, разом очнувшись, как ни в чем не бывало:

– Пошли!

Вит побрел за Глазуньей, окончательно уверившись: здесь лучше помалкивать.

Иначе сам умом тронешься.

В мансарде, где раньше обитал неведомый Липучка, оказалось уютно. Дома Вит тоже жил наверху, куда надо было подниматься по узкой скрипучей лестнице. Комнатка – с гулькин нос. Мутное, засиженное мухами окошко. Зато кровать – барская. Полосатый тюфяк, одеяло теплое. А в углу – сундук-великан, окован железными полосами. Большой висячий замок остужал любопытство, напомнив Виту морду Хорта, когда пес злился.

Как-то там Хорт с Жучкой без него?

Глазунья тем временем плюхнулась толстым задом на кровать. Дважды подпрыгнула, точно дитя малое! При этом подол ее платья стыдно задрался, и Вит поспешил отвернуться.

Ох, девка – хоть бы хны ей!

– Тебя Витольдом звать, – сообщила Глазунья, подмигивая. – Я видела.

– Сама ты Витольд… – насупился мальчишка. – Видела она! Вит я, поняла?

Девка невпопад расхохоталась, сверкая белыми зубами:

– А я – Матильда. Или Глазунья. Я на Глазунью не обижаюсь. Есть хочешь?

– Хочу, – честно признался Вит. – Я всегда есть хочу. Вот, в котомке осталось…

– Да у тебя там небось на один зубок! Пошли лучше к Косому Фрайду. Я ему велю, он тебя накормит.

XXI

– …опять?!

Лицо игрока в лиловом тапперте, без того узкое и костистое, вытянулось еще больше, сразу напомнив Виту вяленый рыбец.

– Опять «герцог»? Жука вкручиваешь, Гейнц! Небось притер костяк-то?!

– Крошек тебе в душу, – довольно ухмылялся в ответ Гейнц, надевая отыгранные панталоны с роскошным гульфиком до колена. – Слыхал, как костяк стучал? Слыхал! Иначе сразу б шального поднял. Когда кости притерты, они молчат. Это даже такой каплун, как ты, сечь должен!

– Ах ты, жучина! Это я каплун?..

Вит блаженно развалился на лавке. Откинувшись спиной на стол, он искоса наблюдал за спорщиками. В животе сыто урчало. Давненько так не наедался! Бобы со свининой, поданные в харчевне Косого Фрайда, оказались выше всяких похвал: вкусно, сытно, а главное – задарма! Верней верного: Матильда здесь в заправилах. Сама девка куда-то сгинула вместе со лбами, внезапно охладев к судьбе «подкидыша». Мельком наказала: никуда не уходи. Тоже, нашла дурака: уходить! Сидишь, на солнышке греешься… Ни одна зараза не придет: чего, мол, бездельничаешь?! Хорошо быть разбойником.

– …давай селюка зашьем! Эй, тощий, тебя как звать?

Мальчишка очнулся. Встряхнул головой, гоня прочь сонную одурь.

– Вит…

– Охвостье есть?

– Чево-о-о?

– Ну, гремуха… кличка, значит.

– Нету, – сурово отрезал Вит.

Клички у него были. Только кто ж сам себя байстрюком или бараньим бароном обзовет?

– Ну и лады, – неожиданно легко согласился рыжий Гейнц, играясь гульфиком. – За игрой зырил?

– Ага… – Вит чуял скрытый подвох, но врать не хотелось.

– Тогда шницай по-красному! Вот Ульрих трюхает, будто я жука вкручиваю! Ладно, у нас свой мастырь, а ты с краю. Как скажешь, так и забьем! Покатило, Ульрих?

– Покатило! Шницай, селюк: жук или честняк?!

От оказанного ему «высокого доверия» Вит совсем растерялся.

– Да я ж… я ж игры вашей не знаю!

Гейнц искренне удивился, делая глаза по гульдену каждый. Круглое, простодушное лицо рыжего оживилось. Мало стол не засыпал бесчисленными веснушками.

– Какого там знать! Мажешь костяк, трясешь, ставишь! Чей верх, тот и бацарь!

– А пара смешку бьет, – не замедлил принять участие похожий на жердь Ульрих. – Зырь, чудило…

Через пять минут Вит уже знал, чем отличается «герцог» от «декана», а тот, в свою очередь, от «жестянщика» с «шутом», что такое «смешка», она же «капитул», как «притирают костяк» в деревянном стаканчике, как бросают «стопарем» или «с заверткой», а новые премудрости продолжали сыпаться градом.

– …вот теперь и шницай: притирал Гейнц? Ну?!

– Да не знаю я! – Вит готов был сквозь землю провалиться. – Стучало вроде. Выходит, костяк тово… не притерт…

– Ага! – возрадовался рыжий Гейнц.

Ульрих вьюном подскочил на лавке, сразу став похож на злющего ерша.

– Не впарился он! Ты, селюк, сам играни. Тогда впаришь. Вот, зырь: я, значит, мажу костяк. Вот, трясу. Стучат?

– Стучат…

– Хлоп! – Ульрих ловко опрокинул стаканчик «стопарем». – Две «четверки». «Бурграф», значит. Теперь ты.

– Не-е-е! – уперся Вит, разом вспомнив наставления дядьки Штефана и Глазуньи. – С вами сядешь – без штанов встанешь!

Гейнц фыркнул с презрением:

– Нужны нам твои лохмотья! Мы ж так, ради смеху. Или у вас в селе вообще ни во что не играют?

– Играют! – обиделся мальчишка за родные Запруды. – В «Лиходея – хвать!», в «Жмура», в догонялки…

Оба игрока едва не свалились с лавок от хохота.

– Ну, селюк! Ну, умора! Ему скоро железяку в грамотке пропишут, а он – в догонялки!.. Давай, мажь костяк!

В ответ Вит лишь упрямо замотал головой.

– Ну лады… А в «хвата» игранешь?

– Это как?

– Проще пареной репы. Репу парил?

– Мамка парила…

– «Хват» проще. Честняк верный. Гляди!

Игра и вправду оказалась детской. Один из игроков кладет на ладонь монетку, а другой должен успеть схватить ее, пока первый не сжал пальцы в кулак. Успел – монетка твоя. Не успел – отдавай такую же. Сбил наземь, но поймать опоздал – ничья. Деньги, выданные на дорогу расщедрившимся мельником, были у Вита с собой: оставлять в мансарде поостерегся. Сыграть в «хвата»? Ни Гейнц, ни Ульрих не выглядели шибко проворными. Это тебе не кости – тут особо не обдуришь, не «притрешь».

Вит бесшабашно ударил шапкой о колено. Чувствуя себя лихим человеком и прожигателем жизни, выложил на стол два медяка.

– Давай!

– Ох и бацарь! – хлопнул его по плечу Гейнц. – Ну, селюк, хватай!

И выставил перед Витом ладонь, на которой уже тускло блестел, подмигивая, новенький патар.

Виту было невдомек, что за дойт (а именно столько составляла пара Штефановых медяшек) положено давать три патара. Он смотрел только на вожделенную монету. Даже ладони Гейнца толком не видел. Чего там видеть? Потянулся и взял. Повертел добычу в пальцах. Хорошая игра. И парни хорошие. Небось поддались селюку.

– Еще сыграем?

Гейнц пялился на пустую ладонь, как опытный хиромант на руку богатея-заказчика. Словно надеялся: патар затерялся между линий жизни. Сейчас отыщется. Вит тем временем присоединил честно выигранную монету к своим медякам.

– Ну?

– Играем!

На этот раз Гейнц успел сжать пальцы. И остался с кулаком, а Вит – с монеткой. Растяпа ты, конопатый. Наверное, и в кости жука не вкручивал: где тебе вкручивать, тут даже слепой все заметит!

– Гони деньгу, – вдруг нахмурился Гейнц, вертя кулаком.

Встал. Расправил плечи.

– Это почему?

– По колчану. Зырь!

Он победно разжал кулак, но на ладони, как и следовало ожидать, ничего не оказалось.

Вит с ехидством прищурил левый глаз. Щелкнув пальцами, подкинул вверх патар:

– Сам зырь, косоглазина! А это что?

Рядом зашелся хохотом Ульрих.

– Заткнись! Вит, давай еще!..

XXII

После девятого проигрыша Гейнц был готов молиться на селюка.

– Ну ты бацарь! Как чихом сдуло!

– Огарок! – не упустил случая поддеть приятеля Ульрих. – Тебя самого чихом сдувает. Селюк, покатили со мной?

– Покатили!

Восхищенные взгляды рыжего Гейнца, ничуть не расстроившегося от чужой удачи, дружелюбно-уважительный тон Ульриха льстили Виту пуще зрелища выигранных денег. Городские парни в щегольских нарядах считают его своим! Мальчишка был на седьмом небе от счастья! Можно ли отказать такому другу, как Ульрих?! Да и сама игра порядком раззадорила: Вит впервые играл «на интерес». В крови плясали веселые чертенята, хором выкрикивая: «Барыш! барыш!..»

Однако Ульрих оказался непрост. В последний миг резко отдернул руку – вправо и вниз, – зажав монетку в кулаке.

– Еще! – азартно потребовал мальчишка. На этот раз он был начеку. Ф-фу, успел…

– Ойфово! А ты парень не промах! Катим?

– Катим! – новое словечко вкусно пузырилось на губах.

Кучка медяков росла. Иногда Вит проигрывал, но быстро успевал раскусить очередной трюк Ульриха, возвращая утрату с лихвой.

– Теперь ты конай, – предложил наконец Ульрих, тоже войдя в азарт. – Держи, значит. А я бацать стану.

Это оказалось даже проще, чем выхватывать монету. Сжимай пальцы, и всех делов. А с третьего-четвертого раза Вит слегка подшутил: подбросил монетку вверх и, когда рука Ульриха впустую мазнула по его ладони, снова поймал денежку.

– Слушай, как ты это делаешь? – от удивления Ульрих заговорил простым языком.

– Делаю, – пожал плечами Вит. – Я мальков в Вешенке запросто ловил. Руками.

– Небось пылишь, что раньше в «хвата» не играл!

– Не играл я. Только с вами…

– А давай…

– Тихо! – змеей зашипел вдруг Гейнц. – Наши с обмолота тянутся. Сейчас мы их…

Рыжий заторопился, покраснел от предвкушенья.

– Вит, они ж про тебя еще не знают! Так: мы с Ульрихом – на раскруте, а ты под мышками чесать будешь. Звон – по-братски: полна-пол. Катим?

Вит поскреб затылок. Никого он чесать под мышками не собирался: выдумают тоже, стыд один! Может, лучше самому на раскруте? Крути себе… Опять же: какой-такой «звон»? И как это по-братски, если половина – ему?! По-братски – значит, всем поровну, на троих.

Хоть про обмолот понятно. Осень: самая пора…

Тем временем в калитку лезла пестрая ватага: парни, дядьки, стайка шумных девиц. Странно: молотильных цепов или мешков с зерном у них не наблюдалось. Может, на току оставили? Однако не похоже, чтобы ватага возвращалась после трудового дня. И одеты не для обмолота.

Уж Вит-то хорошо знал, какими мужики в Запрудах с тока возвращаются!

– Почем рвацун? – лениво поинтересовался Гейнц у направившегося к столу парняги: высокого, кучерявого, лет двадцати.

– Это Дублон, – зашептал Ульрих на ухо Виту. – Ойфово в «хвата» чешет! Зырь в оба: он вправо срезает, когда конает… Я тоже так делал, помнишь? Сейчас Гейнц его раскрутит: Дублон же нас за флохов[18] держит, а тебя так вообще – в полное бельмо. Мелькай, бацарь!

И Ульрих затрясся от беззвучного смеха.

– Чужой рвацун кошели жжет, – врастяжечку бросил Дублон, подойдя. – А вы тут, гляжу, жаб задницами давите. Усечет Малый Втык, зажируете…

Гейнц цыкнул слюной сквозь зубы:

– Мы в ночное ходили. Отвал у нас до завтра. Так, в «хвата» по крошкам бацаем.

– В «хвата-а-а»…

Дублон презрительно сощурился. Оправил складки темно-синего, спадающего до земли плаща. Камзол соперничал длиной с плащом: панталоны из-под него едва виднелись. На тупоносых башмаках красовались пряжки дутого золота: два солнца. Он и впрямь был красавцем, этот Дублон со Дна. Буйная смоль кудрей, брови вразлет, гордый подбородок. Высокомерный прищур карих глаз. Когда б не секира за поясом, сошел бы за дворянина. А так… Будь ты богатей из богатеев, красавец из красавцев, щеголь из щеголей – а оружье позорное носи. Иначе плети и штраф: ни на плащ дорогой не посмотрят, ни на камзол модный, ни на осанку горделивую. Выпорют, как миленького. И кошель облегчат изрядно.

Знай свое место.

«И вот этот-то красавец станет с нами играть?! – засомневался Вит. – Да он в рожу мне плюнуть побрезгует!»

– В «хвата-а-а»… – повторил Дублон, получая удовольствие от звуков собственного голоса. – Тебе, колчерукому, только за гульфик себя хватать. И то промахнешься! Вон, с селюком бацай…

– А ты покажь селюку, как бацарей обламывают, – подал голос Ульрих. – Он в дело хочет. Обкатай.

– Обкатать? – нехорошо ухмыльнулся Дублон. – Моя обкатка звона стоит. Зазвоните – обкатаю.

– А он сам за себя зазвонит. Почем у тебя кон на обкатку, Дублон?

– Полфлорина. За науку платить надо. Ну что, селюк, зазвонишь?

Теперь Дублон обращался непосредственно к Виту, но глядел мимо и поверх головы мальчишки. Ульрих исподтишка толкнул Вита локтем: давай, мол. И два пальца врастопырку показал. Дескать, выигрыша набралось на флорин. Два, значит, кона.

– Зазвоню, – подбоченился Вит, стараясь подражать Гейнцу.

Аж самому понравилось: до чего похоже вышло!

– На первый раз, если кон снимешь – с меня вдвое, – проявил щедрость Дублон, коротко зыркнув на стол и оценив кучку монет не хуже Ульриха. – Я сегодня добрый. Покатили, селюк!

XXIII

– …Слышь, Бацарь, а ну еще раз «резку» покажи!

– Отвянь, Крысак! Дай парню горло промочить. У него скоро рука отвалится: всем показывать. Или звони!

– Ага, разогнался! Звони ему… и так уже в кошеле шишом покати!

– Тогда отвянь. А ты, друг, пей. Заработал. У вас в селе небось…

– Хватит.

Развеселая компания, собравшаяся за столом, мигом скисла. Перед Витом стояла Глазунья. Откуда появилась толстая деваха, Вит не разглядел. В голове шумело от выпитого: здесь, на Дне, он впервые попробовал вино. В отличие от пива понравилось. Мальчишка наверняка бы с непривычки и на радостях надрался до беспамятства – но Глазунья объявилась вовремя. Разумеется, Виту хотелось остаться: поболтать с новыми друзьями, допить из кружки. Намереваясь заявить об этом дурехе, он с вызовом глянул на Матильду…

Послушно встал.

И поплелся за полоумной в сторону мансарды.

Даже попрощаться забыл. Но никто не обиделся. Обитатели Дна прекрасно знали, что это такое: когда Глазунья всерьез зовет. Тут имя свое забудешь, не то что попрощаться…

Немой Юлих с Добряком Магнусом, тенями следовавшие за Матильдой, остались во дворе. Послали кого-то из шантрапы к Косому Фрайду за выпивкой. Сели: один на колоду для рубки дров, другой – на пустой бочонок. Вечерело. Небо обсыпало яркими звездами, по двору заполошно метались масляные блики от костра, распаленного подонками. Ульрих загорланил песню.

Пламя костра заслонила щуплая фигура.

– Ты где пропадал?! – Магнус напустился на вернувшегося Крючка с показной суровостью. – Глазунья сегодня знаешь, сколько всякого наболтала? Уши завяли. Да и ноги сбили, за ней поспевая. Вот узнают Втыки…

Крючок молча присел рядом на корточки. Так же молча ухватил бутыль, отхлебнул из горлышка. Плевать он хотел на болтовню Магнуса. Раз отлучался, значит, надо было. Не Добряку Магнусу учить Беньямина Хукса. Однако, вернув бутыль громилам, все же счел нужным удостоить ответом:

– В ратуше был. Со знакомым писцом калякал. И еще кое с кем. Стражник один… сопляк. Пить совсем не умеет.

Крючок презрительно скривился.

– Знаете, что за щенка Глазунья подобрала?

– Ну? – буркнул Юлих. Никого это не удивило. Не был он безъязыким. Просто говорить не любил.

Бывает. Иному бы пустослову у него поучиться…

– Не нукай, не запряг. На днях мытаря, который к западу от Окружной чинш собирает, мертвого привезли. Поначалу думали: бык забодал. Только сыскал я мытарева племяша… Он спьяну разболтался: не бык! Пастушонок, зараза, рогом бычьим мытаря в печенки саданул. Круг на пузе даю, наш это пастушонок! И от стражников удрал… У Глазуньи чутье: кого искать, куда вести. Тот еще пацан, ушлый, даром что селюк.

– Ушлый?! – взорвался Магнус. – Пока ты по ратушам шлялся да по кабакам племяшей спаивал, он тут пол-Дна в «хвата» и в «три чашки» вычесал! Дублона на одиннадцать флоринов раздел! Ежели по селам все такие, так хорошо, что я в городе живу…

Поодаль согласно вздохнул красавец Дублон: подслушивал.


– …говорила: не играй с ними! – строго заявила Матильда, усаживаясь на Витову кровать.

Самому Виту ничего не осталось, кроме как присесть на краешек сундука. Его слегка качнуло: пришлось ухватиться рукой за стену.

– Я ж… выиграл я ж! – широко улыбнулся мальчишка. Ему было хорошо. – У всех выиграл. И не в кости… в «хвата» бацал. Они хорошие! – поспешил он на всякий случай заступиться за новых друзей. – Я их всех под мышками вычесал, а они р-ра… ррадовались! Вином позволили угостить…

– Эх ты, «чесальщик»! – В тоне Матильды пробились странные, едва ли не материнские нотки. – Ладно уж, все равно это ненадолго…

Девица вдруг уставилась в стену: словно трещинки считала.

– Ненадолго… шапку носить научишься… четырехзубую!.. всему тебя научат… научат… и забудешь ты… душа… души не вернуть!..

Вит глядел на белую Матильду, слушал ее бессвязное бормотанье и стремительно трезвел. В затылке нарастала жаркая тяжесть.

– Ты чего? чего ты?! Очнись… – Он хотел тронуть полоумную за плечо, но не решился.

А через миг перед ним уже сидела прежняя Глазунья.

– Рот закрой, – без переходу заявила девка. – Муха влетит. Что, боишься меня? Правильно делаешь. Думаешь небось: откуда и взялась на мою голову? Верно?

– Ага, – кивнул Вит и сразу об этом пожалел. Того и гляди отвалится, голова-то.

Лучше смирно сидеть.

– Мне б самой знать: откуда взялась да зачем? – Матильда задумчиво кусала губы. – Одного мы с тобой поля ягоды, Витольд. Пускай с разных кустов. Одного поля, в одно лукошко попали. Да вот беда: мне про себя не увидать. Не дано. Тебя – вижу. Смутно. Есть у нас впереди… ладно, что зря языком трепать. Туман там пока: густой. А кто я есть, тебе все равно расскажут, только наврут с три короба. Лучше я сама…

XXIV

Многие всерьез подозревали: Гаммельнская Пророчица бессмертна. Особенно те, кто никогда не бывал в вольном городе и знал о Пророчице понаслышке. Она была всегда; ну, пусть не всегда, но – издавна. Женщина. Ясновидящая. Набожная, что смиряло излишне ревнивых прелатов, готовых везде усмотреть когтистую лапу дьявола. Отзывчивая к просьбам магистрата, а также уважаемых земляков.

И мужем Гаммельнской Пророчицы всегда являлся Пестрый Флейтист.

Глазунью, в те добрые дни еще просто Матильду Швебиш – Матильда-Лапочка, Тильда Душенька, Тилли Колокольчик! – мало беспокоили сплетни, касающиеся ее родителей. Семьи отца и матери подверглись Обряду давно, более двухсот лет тому назад, и Гильдия шла навстречу соответствующим просьбам, отвечая согласием. Стало привычным, что в роду Швебишей среди кучи мальчишек рождалась всего одна девочка: будущая Пророчица, даже в замужестве традиционно сохранявшая девичью фамилию. Будущая жена мальчика из рода Кюхстерброкенов: рано или поздно кто-то из тамошних девиц менял платок на чепец, вскорости рожая сына – нового Пестрого Флейтиста.

Музыка Флейтиста отгоняла беды. Взгляд Пророчицы проницал завесу времени.

Магистрат был счастлив, и город процветал.

Пока не пришла чума.

Костры горели день и ночь. Колокола терзали небо, тщетно моля о снисхождении. Зловещая телега ездила по улицам, собирая дань для Госпожи Костлявой. Беженцы натыкались на кордоны – окрестные города панически боялись заразы, отгородив чумной Гаммельн рогатками и дозорами. Особо ретивых, кому нечего было терять, встречали стрелами. Сумасшедшая толпа явилась растерзать Пророчицу, преступно не сумевшую упредить заранее о «черной хвори». Толпа опоздала: мать Матильды Швебиш скончалась утром. Способная заглянуть за краешек «сегодня», она изначально была не в состоянии предвидеть обстоятельства собственной смерти. Как все женщины Швебишей. Поэтому чума упала внезапно. Тогда гнев толпы, лишенной жертвы, обратился против Пестрого Флейтиста, отца Матильды: почему не отогнал зло?! Плохо играл?! Без души?!

На колья его!

Пестрый Флейтист сам вышел к толпе, и люди попятились, забыв про колья. Всегда приветливый, сегодня отец Матильды был страшен. Белые глаза статуи, белое лицо фигляра и белая улыбка отчаявшегося. Флейта взлетела над плечом, сухие губы жадно припали к мундштуку. Пальцы пробежались по отверстиям, рождая мелодию Исхода. Ветер ударил в искаженные лица, ветер заката, пахнущий пеплом и горелой шерстью; толпа отшатнулась, дрогнула… побежала. А по чумному Гаммельну шел Пестрый Флейтист с дочерью.

Он играл.

Дети выходили из домов под напев овдовевшего музыканта, едва не убитого людьми, от кого он не раз отводил беду. Дети, еще не отмеченные печатью заразы. Здоровые дети. Танцуя, с песнями, они шли по мертвым улицам, и странное войско увеличивалось с каждым кварталом. Чума бродила вокруг стаей голодных крыс, боясь подступиться. Чума пищала, истекая ядовитой слюной. Скалила клыки. Тащила по брусчатке тысячи омерзительных хвостов: голых, блестящих, как налитый гноем бубон. А флейтист играл. Наотмашь. Каждый звук – пожар. Треск сухого дерева в огне. Мелодия сгорала в пламени дыхания, и сама была огнем.

Так играют один раз в жизни: последний.

…окраина.

…предместья Гаммельна.

…мост через присмиревший Везер.

Потом скажут: они шли мимо моста, прямо по воде. Может, правда. Может, ложь. А музыкант играл. И крысы за спиной тонули в реке, бессильные настичь, вцепиться, растерзать беглецов. Дорога на Ганновер. Дозоры, ослепшие на целый день. Стража, обуянная дремой. Рогатки, упавшие без видимых причин. Длинный путь, ставший коротким. Время, зажатое в кулаке. Силы, которым, казалось, не было конца. Смех ребятни, убежденной, что играет в самую замечательную на свете игру.

Он вывел детей за кордоны.

Он рухнул только на границе с Хенингом, когда все осталось позади.

Матильда, оставшись круглой сиротой, не знала, куда податься. Похоронить отца по-человечески – и то не вышло: бросили лежать на обочине, улыбаясь небу. Вырвавшись из чумного плена, дети оказались предоставлены сами себе. Жизнь – вот что сумел подарить им Пестрый Флейтист, но на большее его не хватило. Впрочем, кто смеет рассуждать и сравнивать? – большее, меньшее… Путь продолжился: куда глаза глядят. Кое-кто осел в деревнях: батрачить. Двоих даже усыновили. Иные отстали и пропали. А Матильду с Юлихом Рондейлом, верным другом детства, подобрали нищие. Уж больно жалкий вид был у некрасивой девчонки. Таким чаще подают; калеки и убогие вызывают брезгливость, а просто несчастные – жалость. Жалость стоит дороже. Вскоре довелось убедиться: Матильда способна предвидеть успех или неудачу. Рожденье и смерть. По ее слову попрошайки гурьбой шли туда, где милостыня была обильной. По ее слову они прятались от облав, укрывались от стражников, скорых на рукоприкладство. По ее слову воровали, уверенные в счастливом исходе; по слову ее беспрекословно отказывались от лакомого кусочка.

Ее прозвали Глазуньей.

Однажды лжекалека Хруст, чьи язвы делались из хлебного мякиша, вознамерился ночью подкатиться к девице под бочок. В полной уверенности: даст, и еще как. Девка созрела, молочный сок – да с ее-то кожей! с ее-то рожей! А наш сучок всем плащам крючок, мы потерпим, зажмуримся, зато потом… Хруст искренне рассчитывал на мзду в виде личных предсказаний, а вскорости – на положение главаря шайки. И когда Глазунья стала ерепениться, применил силу. Лжекалеке повезло: хвала св. Эгидию, покровителю калечных, насильник обрел подлинное убожество, изумляя собратьев удачливостью в сборе подаянья. Потому что сперва испытал такое расслабленье членов, какое людей пожиже превращает в студень, а после, едва очухавшись, попал в неласковые объятия Юлиха. Парень уже тогда почти совсем не разговаривал, зато вымахал оглоблей, готовый за Матильду удавить хоть византийского басилевса.

Нищие позже прониклись к Юлиху изрядным уважением. Так разумно сломать человека в разных местах может далеко не всякий.

В Хенинге кто-то проболтался о способностях Глазуньи. Слух донесся до ушей братьев Втыков. Нищие сперва кочевряжились, боясь упустить подарок судьбы, но в итоге, вдохновленные Втычьими намеками, согласились на отступное. Матильде же было все равно. Она жила в своем зыбком мире, где время свивалось в кольцо, живые и мертвые играли в жмурки, часто меняясь местами, а отец с матерью готовы были явиться по первому зову. Не старясь больше. Правда, родители всегда молчали, с тихой лаской глядя на блудную дочь.

Наружу Глазунья выныривала редко.

Спрашивали – отвечала.

Братья Втыки живо уразумели, какую жемчужину сумели выменять. Берегли, как зеницу ока. Того ока, что видит невидимое. Дно наизнанку вывернули: обидите – пеняйте на себя! Поощрили Юлиха: ходи следом! тенью! оберегай! Ведь не в подвале девку хранить, в бочке с рассолом… Пусть по городу шастает: веселей будет. В придачу к Юлиху, прозванному Балагуром, добавили Добряка Магнуса: парня испытанного, знающего Дно насквозь, а Хенинг – вдоль и поперек. Через месяц к двоим спутникам Матильды добавился третий: редкий прохвост Крючок. С приказом: уберечь там, где сила бессильна. Заплатить, припугнуть, договориться. Вскоре от присутствия Крючка рядом с Глазуньей выяснилась новая польза. Обладая редкой памятью, Крючок запоминал все бессвязные речи девицы, научившись извлекать крупицы смысла. Часть записывал, потом долго сидел, ища тайные связи. Этакий толмач при оракуле.

Он же и условился с братьями Втыками о доле с каждого дела, где не последнюю роль сыграли предсказания Глазуньи.

Малый Втык согласился сразу.

Втык Большой рубанул себя по сгибу локтя, показав Крючку кулак, и тоже согласился.

XXV

– …С чем пироги, тетка?

Вит надменно выпятил нижнюю губу, подражая Дублону. Вышло на Витов взгляд – ойфово, а на теткин – смешно. Впрочем, торговка виду не подала: главное – товар сбыть, а что сопляк рожи корчит – пусть его корчит, от нее не убудет.

– С капустой, с ягодой, с требухой, с зайчатинкой…

– С зайчатиной почем?

– Пара – полпатара!

– Дюжину давай!

Вит демонстративно зазвенел кошелем. Жадин он презирал, и пирожки сейчас покупал на всех. Шальные деньги текли сквозь пальцы. Тем более кров бесплатный, харч дармовой, а на всякое баловство выигрышей хватает с лихвой. Правда, приток новых монеток заметно сократился: Дно уже было наслышано про «селюка», играть с ним соглашались разве что для «обкатки», по маленькой. Мальчишку это совершенно не огорчало. Настоящее и будущее рисовались одним сплошным праздником. Вот ведь повезло! В раю – и то вряд ли лучше! А всех трудов: мытаря случайно угробил…

Со дня явления в славный город Хенинг минуло целых две недели. Вит теперь считал себя заправским горожанином и кумом если не королю, то уж герцогу Хенингскому наверняка! Поначалу он безвылазно сидел на Дне, где к нему шастали «подонки»: сыграть в «хвата», в «три чашки», в «пристенок», в кости, в «трясучку»… Вит и не подозревал, что на свете существует столько игр! И все «на интерес», ясное дело. От костей с «трясучкой» он отказался наотрез, зато в «три чашки» выигрывал еще легче, чем в «хвата». Делов-то: уследить, под какой чашкой окажется шарик. Как тут проиграешь?! Видно же! А едва гнилозубый Крысак, державший кон, попытался тайком (это он думал, что тайком!) зажать шарик между пальцами, Вит мигом схватил враля за руку.

– Чего загребала распустил?! – окрысился Крысак, оправдывая «гремуху». – В нюхало хошь?!

– А ты чего жука крутишь?!

Дело запахло дракой, но тут вмешался проходивший мимо Дублон.

– Бацаря не трожь, – брезгливо процедил красавец, беря Крысака за ухо. И пальцем в Вита потыкал: разъяснить, кто здесь Бацарь. – Заштопался на передрале – отзванивай вдвое.

Крысак скис, «отзвонил» вдвое и поспешно ретировался вместе с чашками, шариком и парой дружков.

В итоге Вит нажил себе хворобу в лице злопамятного Крысака, но друзей и покровителей приобрел куда больше. Причем не только среди людей. Матерый кобель Жор, обитавший в штабеле бочек, поначалу невзлюбил мальчишку и однажды вознамерился тяпнуть за тощую задницу. Однако промахнулся, схлопотав по загривку: совсем легко, шутейно!

Кинулся снова: всерьез.

Через полчаса безуспешных наскоков и ответных, неизменно точных плюх Жор утомился. Сел в лужу, вывалил набок язык, признав-таки свое поражение. Уважительно облизал Витову ладонь. А когда Вит угостил пса бараньей лопаткой, то навеки приобрел верного слугу, готового порвать хоть Его Святейшество, явись тот на Дно и вздумай обижать Бацаря!

К концу первой недели Глазунья с утра заявила: хватит, мол, отсиживаться! Даром он, Вит, никому не нужен. Пошли в город!

И они пошли. По дороге заглянули в пару лавок, где от изобилия всего у Вита глаза разбежались. Прикупили новую одежку. Городскую. Теперь недавний селюк щеголял в распашной, от ворота до пояса, новенькой робе, двуцветном кафтане и узких штанах, красиво именуемых «панталонами». Зато башмаки оставил старые: целые они, чего зря деньгами швыряться?

Магнус с Юлихом с трудом сдерживали ухмылки, косясь на мальца, задравшего нос до небес.

А Глазунья бесцеремонно повертела Вита туда-сюда, выясняя, как смотрятся на нем обновы; осталась вполне довольна и потащила всех дальше. Девка была переменчивей мартовской погоды: то трещит сорокой, то застынет посреди мостовой соляным столбом. Пару раз бросалась к первому встречному, выкрикивая что-нибудь вроде: «Берегись красного, берегись красного!» или: «Завтра! в церковь!.. свечку поставь…» Прохожие шарахались, а Матильда, утратив к ним интерес, спокойно шла дальше.

Вскоре Вит привык. Жалел бедняжку: провидица. В придачу тронутая. Вот бы их с Лобашем познакомить! Девке замуж пора, да только кто ее возьмет, такую? А Лобашу – в самый раз. «Поженю их», – твердо решил мальчишка. Однако дал зарок: молчать до поры. Вот приедет будущим летом дядька Штефан в Хенинг на ярмарку, возьмет с собой Лобаша в помощь – тогда и…

Долго размышлять о столь отдаленном будущем было не в характере Вита. Он привык жить сегодняшним днем, в крайнем случае – завтрашним, и то если назавтра намечался какой-нибудь праздник. А тут… тут каждый день – праздник.

Гуляй – не хочу!

Только при виде стражников мальчишка все еще робел, прячась за широкие спины Юлиха с Магнусом – сразу вспоминался убитый мытарь.

XXVI

Площадь раскрылась навстречу: хохот, шум, радостное улюлюканье и целый вихрь красок. Жонглеры и акробаты, тесно облитые пестрыми трико, веселили публику. В воздух летели созвездия факелов, зажженных от разведенного на мостовой костра; фигляры скакали, ходили на руках, откалывая такие трюки, что у Вита живот подвело. Рядом кривлялись, гримасничая, два потешника-скомороха в колпаках с ослиными ушами.

Глазунья мельком глянула на веселье, собравшись уйти, но Вит впервые заартачился:

– Матильда! Дай посмотреть.

– Да что там смотреть…

Вредная Глазунья осеклась. Видать, вспомнила, откуда мальчишка родом. Сжалилась:

– Ладно, гляди… Бацарь! Давай ближе подойдем…

Юлих с Магнусом легко разгребли толпу, протолкавшись в первый ряд, и Вит забыл обо всем, поглощенный невиданным чудом.

Как раз в этот момент труппа взялась разыгрывать «Фарс о посрамленье мясника Иеронимуса». Один из скоморохов, засунув под рубаху неведомо откуда добытую подушку, принялся походкой и ужимками подражать какому-то толстяку, похоже, весьма известному хенингцам. Хохот грянул – хоть уши затыкай! «Толстяк» волочил за собой здоровенный меч, поминутно спотыкаясь; в конце концов он плюнул на позорное оружье, для верности растер плевок по лезвию и отшвырнул меч прочь. Его примеру дерзко последовали жонглеры с акробатами, изображавшие сейчас бродяг: они тоже побросали оружье, взявшись топтать его ногами. Но тут вмешался фигляр, обнаженный по пояс и безоружный. В первый миг Вит даже принял его за настоящего рыцаря! – лишь позже узнав разительно преобразившегося второго скомороха. Куда девались веселые ужимки?! Брови сурово сведены, гордый профиль, мускулистый торс, величие осанки (куда там Дублону!); вместо куцых штанов – чулки в обтяжку, дорогого сукна…

«Рыцарь» устремил гневный перст на «толстяка», недвусмысленно веля подобрать оружье. «Толстяк» в испуге попятился. Однако, вскипев от подначек «бродяг», смешно замотал головой, отказываясь подчиниться (точь-в-точь баран, когда веревку на шею накинут!). И вдруг, дико завизжав, бросился на «рыцаря», по-благородному размахивая кулаками.

А за ним – вся труппа.

Вот где началась истинная потеха! «Рыцарь» ловко уворачивался от нападающих, награждая их тумаками и плюхами, зрители смеялись, хлопая в ладоши. А потом спесивый «толстяк» не выдержал: подобрал свой меч и – позор!!! – попытался ударить им «рыцаря». Разумеется, промахнулся, после чего «рыцарь» долго и с удовольствием пинал наглеца в зад ногой, а один из акробатов, накинув красный колпак палача, принялся стегать бунтаря плетью.

Зрители держались за животики. Вит смеялся до слез. Правильно! Нечего из себя дворянина строить, когда ни родом, ни рылом не вышел!

Тем временем скоморох-«рыцарь», вновь облачась в потешный наряд, принялся обходить зрителей со шляпой в руках. Зазвенели медяки. Вит тоже кинул патар: любой труд денежек стоит! Вона как старались, чтоб народ позабавить!

Потом скоморох отступил назад, предложив бросать монеты – а он их будет в шляпу ловить. Это оказалось еще веселей: забавник все время падал, охал, потирал ушибы – но брошенную мзду тем не менее ловил! Пока чей-то медяк не угодил прямиком в костер, взметнув целый сноп искр. Скоморох на миг остановился в замешательстве. Попытался достать денежку, обжегся, запрыгал на одной ноге, отчаянно дуя на пальцы, чем вызвал новый приступ хохота.

Вит понимал: он нарочно. Чтоб смешнее было.

Но ноги уже сами несли возбужденного мальчишку к костру.

– Куда?! Очумел?!

Не отвечая, Вит поводил ладонью над огнем. Он знал: макнешь руку зимой в прорубь или вот так, у пламени покрутишь – кожа быстро твердеет, теряя чувствительность. Бывало, в Запрудах на спор шутки шутил. Резким движением закатав рукав, сунулся в костер; миг – и дымящаяся монетка полетела в шляпу скомороха.

– Ох, парень! Ух!..

– Еще!

Костер пыхнул искрами перед самым носом. Хвать! Упавший в огонь дойт даже нагреться толком не успел.

– А это твое, – тихонько подойдя сзади, шепнул на ухо скоморох. – Давай собирай барыш! Мы на сегодня все равно закончили…

– Еще!

– Давай!

Монеты полетели – только успевай выхватывать!

Вит успевал.

Вперед протолкался некий господин: седой, сухощавый. Впрочем, ему и проталкиваться-то особо не пришлось: народ заранее расступался. Без особой боязни или там великого почтения, но расступался. По привычке, наверное. Лицо у господина… Вит после и вспомнить не смог: что за лицо. Лишь седина в памяти засела. Одет господин был под стать манерам: добротно, дорого, но со скромной строгостью. Плащ-«табар» поверх камзола, сам камзол, и даже панталоны – темно-бордового, почти черного цвета, без всяких украшений. Башмаки – отличной кожи, тонкой выделки, но опять же без бантов, пряжек, бляшек и прочих финтифлюшек, столь любимых щеголями. А трость хоть с виду простая, да явно на заказ сделана. Из черного дерева, между прочим. Это если кто понимает. И весь он был такой, этот господин: холеный, невозмутимый и аккуратный. К таким ни пыль, ни грязь, ни бранное слово не липнут.

Оружья у господина не наблюдалось.

Пару минут он смотрел. А потом взял да и окликнул:

– Эй, мальчик… А не сразу достать – можешь?

– Как это? – моргнул Вит.

– Я брошу монету, сосчитаю до десяти – тогда и достанешь. Сумеешь?

Господин молча извлек серебряный талер. Лениво забросил его точнехонько в середину костра.

– Один… два… три…

Считал бордовый медленно, с ленцой – как монету бросал. Закончил. Прищурился на Вита: давай, мол!

Вит дал. Подпрыгнул, разгреб-разметал жар – и вот уже талер с ладони на ладонь перебрасывает. Дунул, остужая, в кошель на поясе спрятал.

Победно глянул на господина: съел?!

– А до двадцати? – как ни в чем не бывало интересуется тот.

И достает целый гульден!

Хитро он вторую монету бросил: в угли золотой кругляшок ушел, в самое пекло. Только и Вит не сплоховал, хоть горячо было. Ладно, рука-то попривыкла. А господин снова ладошку под плащ: очередную денежку тянет…

– …глянулся ты мейстеру Филиппу, дружок… – мурлыкнула Глазунья, дожидаясь посреди переулка, пока отставший Вит поравняется с ней.

– Кому? – не понял мальчишка.

– Филиппу ван Асхе.

Помолчала девка. Добавила, словно гвоздь одним ударом вбила:

– Душегубу.

У Вита ноги тряпичными сделались. Так, значит, бордовый – Душегуб?! Всякое про них, про Душегубов, врали – а лицом к лицу встретиться впервые довелось.

– Что он у тебя спрашивал?

– Откуда, мол, взялся. Почему он раньше меня на площади не видел.

– А ты?

– А что я? Сказал, как есть: из Запруд. У мельника жил. А он мне удачи пожелал и еще полфлорина дал!

– Значит, судьба… – совсем тихо прошептала Матильда, белея лицом; Вит едва разобрал ее слова. – Захочешь, не обманешь. Может, оно и к лучшему…

И невпопад, резко трогаясь с места:

– Пошли в харчевню. Я есть хочу.


Вечерело. На Хенинг падали густые сумерки. Казалось, сам воздух в тенетах города становится плотнее. В окнах загорались свечи и лампады, хлопали закрываемые ставни – благочестивые горожане готовились ко сну. Наступало время гулящих девиц, ночных забулдыг, а также воров, грабителей и подонков всех мастей.

Спать вдруг захотелось: невтерпеж. Целый день на ногах… Еле добрели домой.

XXVII

Обычно Вит спал без снов.

А тут явилось. Приятное. Будто сидит он рядом с мамкой, коржи наворачивает, а мамка на сносях. Как пять лет назад, когда она от Штефана забрюхатела, да в конце скинула. Толстая, значит, мамка, теплая, а Вит ей рассказывает, что он тоже. Что прячется в нем, Жеськином Вите, крохотный кузнечик-человечек. Букашка, «травяной монашек» под листиком. Сидит и помаленьку кормится. Вырасти хочет. Наружу скакнуть. Иногда высунется, усиками пошевелит, и снова: нырь под листок!

Мамка смеется-заливается, а Виту самому невдомек: с каких радостей чепуху порет? Оно во сне бывает: сам говоришь, сам веришь, сам в себе сомневаешься.

Про человечка он и раньше думал. Только молчал. Сотворишь пакость – ведь не скажешь мамке или там дядьке Штефану: это не я! это букашка в животике! Может, поэтому Вит страшно не любил, когда его внезапно будят. Ты большой еще глаз не продрал, а букашка уже из-под листика остренькое рыльце высунула. Клацнула коленками. Застрекотала. Ухватила чего-то. Дурное оно дело: человека невпопад будить.

Это Вит так во сне думал. А мамка вдруг распухла, развалилась на две мамки, на три, на пять. Хари у мамок нелюдские: круглые, тыквенные, и в дырках огни адские. Гадские, можно сказать, огни. Заскакали мамки, запрыгали, круговерть мохнатая сделалась, огненная. Вот он, кричат мамки. Хватай, кричат мамки. Тащи Бацаря на двор. Вит сну удивился, решил было проснуться от обиды, да не успел. Кузнечик-человечек первым рыльце высунул.

Щелкнуло.

Клацнуло.

Вскрикнуло.

Тут и Вит-большой глаза продрал.

Стоит он, значит, во дворе. В ночной рубахе и колпаке ночном. Колпак ему Глазунья подарила: уши греть. Сверху лунный дождь хлещет: желтый, яркий, аж до косточек светом пробирает. Рядом бочка, воды в ней на две трети. Над бочкой виселица сооружена: столб, перекладина, на перекладине веревка петлей завязана. Вешать кого-то собрались, или купать, или все сразу. А за спиной, в мансарде Липучкиной, где Вит уже скоро месяц живет, – крики-охи. Вон рыжий Гейнц вывалился. Балахон на Гейнце белый, а на шее ожерелье из тыквенной кожуры. Будто напялил рыжий от большого ума тыкву на голову, а ему эту тыкву молотком развалили.

И ухо у Гейнца почти совсем оторванное.

Левое.

Увидел рыжий игрок Вита:

– Ты! ты! ты, ты…

Точно Глазунья, при первой встрече. Только Глазунья навстречу шла, а Гейнц назад пятится. Плохо пятится, нога у него кривая стала. В коленке одеревенела. Чуть с лестницы вниз не навернулся.

– Уль… Ульрих! Очнись, Ульрих!

Это у Гейнца позади. В мансарде. Стоит Вит, никак понять не может: что он во дворе ночью делает. Что Ульрих у него в жилье делает. Что Гейнц делает на лестнице.

Может, это еще сон?

– Мы ж! – хрипит рыжий сверху. – Мы ж шутейно!.. обычай…

А Вита столбун прихватил. Намертво.


…он не видел, как в распахнутую калитку вихрем ворвалась Матильда Швебиш. Бегать ей было тяжело, ноги подламывались, грудь судорожно вздымалась, набирая воздуху для крика; жаль, крик выходил стоном. Опоздала Глазунья. Поздно увидела. Ясно, да поздно. Как дружки-весельчаки тайком решили Бацарю «Донное круженье» устроить, после первого заработка на площади. Не легкий выигрыш! не горб трудовой! – раз честной ловкостью заработал, значит, пора в подонки посвящать.

А еще увидела дочь Гаммельнской Пророчицы и Пестрого Флейтиста, как кузнечик-человечек рыльце высовывать умеет.

Ей было очень плохо. Тело устало, после заполошного бега хотелось упасть, забыться, но падать – нельзя. Привычно заставив неуклюжую плоть подчиняться, девушка обхватила мальчишку руками, прижалась, меньше всего думая о возможных сплетнях. Ей никогда не приходилось раньше плести сачок для злых кузнечиков, но знание вставало навстречу, из светлых, снежно-пушистых глубин, весной из апрельского сугроба: нить, другая, десятая, сотая – и букашка, готовая в любую минуту прянуть из остолбеневшего Вита наружу, затрепыхалась, пойманная.

– Тихо, тихо! тихо… все хорошо… все, все уже…

По лестнице, боясь охать, молча спускались любители повеселиться. Хромали. Спотыкались. Гейнц плакал, прижимая несчастное ухо. Дублон и еще кто-то тащили под руки бесчувственного Ульриха. У Крысака было вывихнуто плечо.

– Тихо!.. тихо!..

– А мы что?.. мы ничего… – заикнулся было Крысак, на миг поймав страшный, белый взгляд Глазуньи. – Мы, как всегда!.. мы ж не знали…


На рассвете о трагическом «Донном круженье» заговорило все Дно.

Тех, кто мог ходить, без промедленья вызвали к братьям Втыкам.

Выслушав пострадавших, братья Втыки послали за Слепым Герольдом.

XXVIII

– Согласно же решению, принятому на Ратисбоннской коллегии герольдов…

– Надутые дураки, – сказал слепец. Держась за плечо поводыря, он брел по брусчатке Шорного спуска. Люди уступали дорогу, а сердобольные кумушки изредка, подбежав, совали в мешок булку или кольцо черной колбасы.

Перепадал и медяк-другой.

Поводырь, юноша с лицом умным и выдававшим твердость характера, кивнул, соглашаясь с мнением слепца. Сам он ни разу не был в Ратисбонне, не присутствовал на заседании коллегии герольдов, но слово учителя являлось для него неоспоримым догматом. Скажи слепец, что солнце есть часть небесного герба и желтый круг на лазурном поле означает близкий конец света, – юноша отнесся бы к этому заявлению крайне внимательно.

– Продолжай, Ламберт.

Юноша, которого, как мы уже выяснили, звали Ламбертом, кивнул.

– Итак, согласно вышеупомянутому решению, клинчатые щиты, а также щиты, рассеченные костыльными зубцами, принято располагать у турнирной арены не выше, чем способен достать рукой пеший маршал, коему доверено… Осторожно, учитель: здесь выбоина. Я продолжаю: щиты же с «улиточным» пересеченьем, смещенные к северному и северо-восточному краю арены, следует…

Слепец уже не слушал. Нет, это была не старческая рассеянность. Какие наши годы? – хотя в последние шесть лет слепец все чаще думал о себе как о дряхлом старце. В действительности ему не сравнялось и сорока. Впрочем, за каждый зрачок, аккуратно проколотый иглой палача-наемника, следует накинуть десяток лет. Спасибо доброму барону ле Шэн: не выжгли. А ведь мог распорядиться. Добрый барон Карл ле Шэн, отцеубийца и братоубийца, негласный бастард и гласный узурпатор – благослови Господь руку Жерара-Хагена Молниеносного, отправившую доброго барона в ад! Будь у слепца такая возможность, он бы целовал эту благословенную руку день и ночь. Правда, зрения это не вернет. Привыкнув скрывать изуродованный, мертвый взор под черной повязкой, слепец отбросил вместе с ясным светом дня, утраченным навеки, и прежнее имя.

Хенингцы звали его просто: Слепой Герольд.

Он редко просил: подавали и без того.

– …«Цюрихский» гербовник расходится с толкованием достопочтенного Бартоло из Падуи, считая в геральдике восемь почетных и более трех сотен второстепенных фигур. Из последних наиболее часто встречается «Большая Дюжина»: кайма, квадрат, клин, веретено, турнирный ворот…

Славный мальчик. Память, пожалуй, лучше, чем у самого слепца в юности. Такие способны составить подробный гербовник, лишь единожды обведя взглядом арену. Ах, взглядом!.. Боль, вечная спутница, кольнула сердце. Слепец споткнулся. С трудом выровнял шаг. Плечо Ламберта под пальцами было твердым и надежным. Очень славный мальчик. Вполне мог бы предстать перед любой коллегией, взыскуя звания герольда, мейстера благородной науки. Вполне…

Как обычно, думая об этом, слепец испытывал стыд. Стыд застарелый, словно тоска по утраченному зрению. Кто, как не ты, отказал славному мальчику в обучении? – у тебя тогда было имя, слава и надменность, а у него не было ничего, кроме страстного желания изучать геральдику! Ты отказал ему даже в просьбе стать твоим слугой, собакой, рабом, не требующим иной платы, кроме как изредка слушать твои рассуждения и быть допущенным к свиткам твоей знаменитой библиотеки! У тебя было все, а он хотел учиться. И вот сейчас ты полумертвой клячей тащишься по Шорному спуску, а он ведет тебя, счастливый вашим нищенством, потому что обрел желаемое.

Счастливый поводырь ведет несчастного слепца.

Ирония Провидения.

– …согласно телесным отличиям рода Лафарг, им присуща крепость рук, сравнимая с твердостью миланской стали, а также особенности строения локтя, где «лепестковый» сустав позволяет костям предплечья… передается по наследству, по женской линии. Зная это, его высочество Густав Быстрый упрочил качества рода, взяв в жены Амальду Лафарг и закрепив за потомками, вкупе с общей подвижностью Дома Хенинга…

– Продолжай.

– Да, учитель.

Иногда Слепому Герольду казалось: в то время, когда его сердце переполняет ненависть к доброму барону ле Шэн, этот мальчик Ламберт тихо молится, дабы Карлу-Зверю простились в аду все прегрешения. Прошлого не изменить. Сколько ни тянись в былое, сколько ни всматривайся зрячей памятью: до слез, до крови. Слепой Герольд вспомнил, как был приглашен в замок Шэн: еще старым бароном Гольфридом. Старый барон подозревал в своем первенце Карле, которого еще никто не звал Зверем, чужую кровь. Не желая опорочить имя баронессы (без того сильно опороченное ее неразборчивостью в выборе любовников), старый Гольфрид решил все же передать майорат младшему сыну – если подозрения обретут почву под ногами.

Он устал от жизни, барон Гольфрид: участь большинства, чей Обряд случился давно. Однако продолжал заботиться о судьбе Шэнских земель, не желая оставлять их бастарду.

Лучший герольд Хенингской коллегии прибыл в замок Шэн. Согласно требованию Гольфрида, осмотрел обоих баронетов. И на основании неоспоримых признаков заявил: старый барон прав. В баронете Карле течет чужая кровь. Наиболее вероятно, отцом Карла является кто-то из рода Зигрейн, о чем свидетельствует обильность и жесткость телесного волоса баронета, именуемая в геральдике «кольчужной», а также уникальная плотность телосложения, мало свойственная легким на ногу господам ле Шэн.

Майорат достался в наследство младшему.

А через два года Карл-Зверь поднял бунт. Объединив вокруг себя арьер-вассалов[19] баронства, желающих повысить статус, двинул арьербан на замок. Старый барон Гольфрид был злодейски убит во время осады, при взятии погиб его младший сын, и Карл-Зверь самовольно надел баронскую корону. Выполнив обещания по отношению к поддержавшим его дворянам, злопамятный Карл ле Шэн не забыл тайно послать к слишком глазастому герольду палача-наемника.

С приказом: не убивать.

Лучше бы убил…

То, что Жерар-Хаген Рейвишский, согласно приказу герцога Густава, вскоре собственноручно покарал мятежника, не могло вернуть зрения Слепому Герольду. Даже объявление Карлова бунта подлой феллонией 197 преступлением, позволяющим расторгнуть вассальную клятву, – утешило мало. Как выяснилось, деньги имеют свойство быстро заканчиваться. Особенно если ты теряешь возможность их зарабатывать. Следом с молотка пошла мебель, утварь… вскоре – дом. Хенингская коллегия отказала в пенсионе. Прошение Густаву Быстрому осталось без ответа. Прислуга разбежалась. Жена, чья бездетность раньше мало огорчала супруга, умерла от удара.

И вот: Шорный спуск, мешок за плечами, брусчатка ведет в никуда.

– Герб Дома Хенинга, со времен Альбрехта Кроткого включающий в себя знак Ответчика: рыбу в колесе… пылающее сердце, также скрещенные руки, как символ верности…

– В сочетании с пылающим сердцем скрещенье рук подчеркивает: не просто верность, но оммаж, то есть клятва в верности. Будь внимательнее, Ламберт.

– Да, учитель. Благодарю. Но лазурь, означающая величие…

– Тем более.

Славный мальчик. Очень хочется спросить: не плачет ли он по ночам от неутоленного тщеславия. Сотни герольдов, которые Ламберту в подметки не годятся, блистают на турнирах, упиваются милостью сильных мира сего, держат речи пред собратьями по благородной науке. А он водит убогого. Живет подаяньем. Спит в лачуге на окраине города.

Нет, Ламберт не плачет. К чему зря спрашивать. Он вообще не умеет плакать.

Временами Слепой Герольд завидовал характеру ученика.

– Пришли, учитель. Мы на Дне.

Слепец горько усмехнулся.

XXIX

Дверь бесшумно отворилась перед самым лицом. Запах дома. Жилого дома. Хозяева недавно обедали: луковый суп, запеканка с куриной требухой. Печень явно пережарили. Вино. Остывший глинтвейн с пряностями. Корицы больше, чем следует. Слепец до сих пор не научился безболезненно выныривать из своих размышлений. Словно палач-наемник всякий раз казнил глаза заново. Там, в недрах зрячей памяти, плескались цвета и краски, рельефы и формы. Лазурь, пурпур, изумруд. И вот ты слепнешь опять: звуки, ощущения… все.

Ночь.

– Рад приветствовать хозяев, – бросил он в темноту наугад.

– Заходите, – прочистив глотку, ответила темнота. – Большой Втык ждет.

Лестница под ногами, будто научившись у немой двери, скрипеть отказывалась. Колебания штор у щеки. Холодок перил. Легкий сквозняк: в спину.

– Осторожнее, учитель. Порожек.

Он все-таки споткнулся. Едва не упав навстречу гулкому:

– Наконец-то. Малый, распорядись: пусть накормят.

– Сперва работа, – возразил слепец.

Птица по-человечески вскрикнула у виска, обожгла плечо коготками. Сорвалась: вверх, налево. Воздух дрогнул (взмах руки? толстой руки?!); «Мавр! ц-ц-ц-ц, сюда!..». Коготки скрежетнули по твердому (подоконник? карниз буфета?!), и стало тихо. Только легкий шелест: ищется, наверное. Сунула клюв под крыло, шебуршит.

Над плечом дышал Ламберт.

Воздух комнаты, пропитанный запахом восковых огарков и сытой отрыжки, качнулся еще раз: сильнее. Шаги. Мягкие, шлепающие. Идет хозяин. В комнатных туфлях без задников. Слепой Герольд замечал: выныривая наружу, из уютного «я» в негостеприимное «здесь и сейчас», он и думать начинает по-другому. Коротко. Просто. Без затей. Слепец не мог представить лица братьев Втыков: Большого с Малым. Раньше не встречались. А теперь…

«Хотелось бы знать: сумею ли я когда-нибудь привыкнуть?»

– Где герб, который нам следует рассмотреть? – спросил он, подавившись словом «рассмотреть». – Ламберт, ты готов?

– Да, учитель.

Темнота долго смеялась.

– Герб? Вот тебе герб. Держи.

От большого неподвижного отделилось маленькое. Легкое. Подзатыльник? толчок в спину?! – маленькое раздвинуло воздух, оказавшись в объятиях у слепца. Он машинально потрепал взъерошенные волосы. Ребенок. Мальчик. Лет двенадцать, наверное. Тощий какой…

Ребенок пах дождем и куриной запеканкой.

– Вит, стой спокойно, – приказал Большой Втык. – Это наш человек. Он будет тебя трогать: не бойся. Ничего дурного. А я дам тебе потом золотой флорин.

Мальчик под руками задышал вдвое чаще. Видимо, золотой флорин казался ему несметным сокровищем.

– Что я должен сделать? – Слепец выпрямился. Дерзко выпятил подбородок. Не надо было спрашивать таким тоном. Лишнее это: дерзить. Сейчас обидятся, прогонят. Не накормят.

Он знал: людям неприятно смотреть на его лицо, перечеркнутое черной повязкой.

Особенно когда лицо становилось живым.

– Тебе заказан гербовый осмотр на признаки рода, – бросила темнота из угла. Другим голосом: бархатным, пыльным. Это Малый Втык. Это его голос. – С тщанием. Умение молчать оплачивается особо. Разумная забывчивость – сверх того. Понял?

Слепец не ответил. Конечно, понял. Оплачивается особо. Что тут не понять? Гербовый осмотр на признаки рода: не в замке, не в поместье. Не в шатре перед турниром. В доме братьев Втыков.

Тайный осмотр.

Все сошли с ума. Ты – раньше, они – сейчас.

Пальцы с ловкостью, дарованной годами опыта, пробежали по щуплому телу мальчишки. Желавший получить флорин, тот стоял смирно. Только сопел. Не любит, когда его трогают. Боится. Потерпи, малыш… дай руку… Что ж ты такой костлявый? Легкий хлопок: кожа в ответ чуть-чуть затвердела. «Латный» признак? – следует проверить тщательнее…

Вдруг ребенок просто замерз?

Или братья Втыки решили на сытое брюхо подшутить над бедным слепцом?

Резко согнутая в локте, рука мальчишки отчетливо хрустнула. Нет, скорее лязгнула. Слепой Герольд вздрогнул: он хорошо помнил этот звук. Согласно диссертату «Droit de recherche»:[20] сгибать быстро, без предупреждения, дабы тело… Он согнул руку очень сильно, прижав предплечье к плечу. Умело вывернул.

Не может быть. Не может.

Хорошо, что это ребенок.

Хорошо, что, вдохновленный флорином, малыш поддается: иначе бы не удержать.

– Смотри, Ламберт. Внимательно. «Лепестково-клинчатый» локоть. Успел?

– Успел, учитель.

В голосе Ламберта, обычно спокойном, кипел восторг. Ну конечно. Поводырь все запоминал со слов наставника, но своими глазами никогда не видел. А тут увидел. Господи! – увидел … добрый барон Карл-Зверь, будь ты проклят ныне, и присно, и во веки веков!

Аминь.

Слепой Герольд повторил действия. На этот раз мальчишка перестал трястись, расслабившись, ответные проявления были крайне сглажены, но умница Ламберт знал, на что нужно обратить внимание. Наверняка заметит самый малый признак.

– Я видел, учитель.

Слепец знал, что именно видел поводырь. Ложная ссадина на «острие» локтя, именуемая в геральдике «змеиным венчиком», раздвигается, и наружу высовывается жало: локтевой «клин». Неестественно узкий, граненый, словно стилет. Усиленный плотным прилеганием лучевой кости у «рукояти». Правда, любой стилет куда менее прочен. Правда, любая кость не имеет «мечевых долов» по всей длине. Правда…

Опытный лекарь готов душу продать, лишь бы исследовать.

Даром, что ли, лекари делают вид, будто презирают герольдов?

– «Латная» кожа, учитель.

Молодец. Ученик заметил и это. У Ламберта талант. Жаль, пропадет, сгниет в безвестности.

Жаль…

– Наблюдай дальше. – Слепец вдруг ощутил возбуждение. Давно забытое чувство. Он еще не стар. Он умеет. Он знает. – Выворотность суставов. Малыш, стой смирно. Мне тебя не удержать. Ламберт, вот… и вот. Успел? Он не обучен, но все равно должно быть заметно.

– Да, учитель. Особенно колени. И шея.

– Малыш, подпрыгни. Ну?!

– Учитель! Он прыгает «мантикорой»!

– Продолжаем. Скорость движений… малыш, ты хорошо бегаешь?.. Кто-нибудь, дайте мне чашку винного уксуса! И тряпицу…

– Зачем уксус? есть вино!.. – заикнулся Малый Втык. Пыль слетела с его голоса, обнажив странную, не свойственную Малому деликатность. Младший из братьев всегда слегка робел перед чужим искусством, чей смысл оказывался ему недоступен.

Но Слепому Герольду было не до минутного торжества.

Восхищенные, теплые, зрячие пальцы уверенно пробежались по плечам, по груди… Ага, вот ямочка между ключицами. Выше, к левому плечу, где впадина… На правом, естественно, ничего нет. Смоченная уксусом тряпица осторожно заскользила по коже, покрытой гусиными пупырышками. Если не знать, как, ничего не получится, кроме слабого покраснения. А если знать… нажим слабый, ритмичный… если все это не чудовищная ошибка… раз-два-три-пауза-раз-пауза… если Обряд проводился на протяжении хотя бы девяти поколений… смочить заново… если…

Сложный узор царапин, раздраженных уксусом и умелыми касаниями, выступил на плече. Слепец не мог их видеть, но сердце подсказывало: они там.

Есть.

– Ламберт! Скорее! Это ненадолго!..

– Да, учитель. Итак: корона, клейнод, намет, мантия…


…Когда, осчастливленный золотым, мальчишка смылся из комнаты, Слепой Герольд долго молчал.

Его не торопили.

– Что скажешь? – колыхнулась темнота двойным вопросом.

– Вы говорили: разумная забывчивость? – Слепец поднял густые брови. На миг показалось: там, под черной повязкой, прячутся глаза. Жесткие. Хитрые. Серо-стальные. – Я правильно услышал?

Взвесил. Измерил. Сосчитал.

Интересно: готов ли ты, безглазый нищий, рискнуть ради исполнения мечты своего поводыря?!

Не сейчас. Сейчас соврать – подписать себе смертный приговор. После.

– Ты о чем?

– О родовых признаках. Здесь, на Дне… сопливый оборвыш…

Птица довольно цокнула откуда-то сверху.

XXX

Вит так и не разобрался: на кой ляд понадобилось его щупать?! Впрочем, «за звон» пусть хоть каждый божий день в уксусе полощут! Он теперь богатей: вкупе с площадным заработком – это ж куча деньжищ получается! В придачу стало ясно: Глазунья тут не в атаманшах. Давно подозревал. Ну как полоумной девахе, пусть трижды ясновидице, над шайкой оторвиголов верховодить?! Толстун с верзилой, что за уксус платили, – они здесь в заправилах.

Мальчишка был в восторге от собственной проницательности.

Отпустили его лишь к пополудни. Зато накормили от пуза. Во дворе, у лестницы, околачивался Гейнц-дружок, однако, приметив Вита в калитке, живо отвернулся. Заковылял к штабелю бочек: по нужде, дескать, тороплюсь. Башка рыжего была криво замотана тряпицей. Шагая к столу, где пили пиво Юлих с Добряком Магнусом, Вит краем глаза приметил спешащего прочь Крысака. Та еще вражина, но чтоб удирать от него, Вита…

Левая рука Крысака покоилась на грязной повязке.

– Кто их отделал?

– Ты, – неприязненно отозвался Добряк Магнус.

У Вита аж в печенках слиплось.

– Я?! Кончай брехать, Магнус! По правде – кто?!

– Ты! – сплюнул сквозь зубы Добряк. Припал к кружке, заливая пивом широкую грудь. На миг оторвался. – Вон, у Юлиха спроси…

Юлих молча кивнул, подтверждая.

– Я? Когда?!

– В День Суда, придурок!.. Тебе ночью «Донное круженье» устроить хотели. Чин чинарем, шутейно. А ты вырываться стал, как бешеный…

Вит честно попытался вспомнить ночные события. Снилась какая-то муть, потом во дворе столбун накатил…

– У Ульриха два ребра сломано. Гейнц ухо мало не потерял, Крысак плечом мается. Щербатый Пауль теперь Беззубый! – перечислив Витовы подвиги, Магнус наконец усмехнулся. В басе громилы пробилось уважение. – Один Дублон целехонек: фартит гаденышу, как всегда! Ну ты и мясник, оказывается… Бацарь! Своих-то зачем?!

– Не бил я их!

– Брось врать! – снова озлился Магнус. – Ты зырь, зырь, как они от тебя шарахаются!

– Зырю… – Вит понуро шмыгнул носом. – Может, мне теперь тово… повиниться? Угощение выставить?

Рука сама нащупала увесистый кошель на поясе.

– Дело говоришь, – разлепил губы молчун Юлих. – Ну…

И опять онемел.

– Подь сюда! – кликнул Вит Крысака: вражина подслушивал из-за бочки. – Да не бойся! Возьми еще кого с собой и мотайте в харчевню. Вина спросите, баранины, капусты кислой… хлебца не забудь. Вот звон: держи…

Когда в сумерках вернулась совершенно измученная Матильда – ее вызвали к братьям Втыкам сразу после ухода Вита, – девку поначалу никто не заметил. Даже Юлих с Магнусом в первый момент проморгали. За столом текла ленивая, умиротворенная и не вполне трезвая беседа. Бацарь выставил «отступное», значит, верный честняк. Вина заглажена; «Донное круженье» прошло с блеском. Есть чего вспомнить!

– Ойфово ты мне вломил! – восхищался Гейнц. – Волчара ты лютый!

– А мне! – обижался Крысак, выставляя напоказ темно-лиловый кровоподтек под глазом.

На краю лавки ухмылялся давешний скоморох, изображавший на площади «рыцаря». В гости зашел. Звать Вита в фигляры. Обещал колпак с ушами: даром. Вит уже почти согласился, но вовремя вспомнил о Глазунье – вдруг воспротивится?! – и важно пообещал подумать. Дублон, мостясь сбоку, одобрительно цыкнул. «Секи, Бацарь! Втыки на тебя крышу ладят! – шепнул на ухо, улучив момент. – Глядишь, к серьезной миске приставят. А скоморошить, гнилой звон с зырял сбивать…»

Подмигнул со значением. Вит в ответ кивнул: ага.

Хотя чего там «ага», и сам не понял.

Короче, явление Глазуньи засек только кобель Жор: взвизгнул, попятился, норовя забиться под стол вместе с недогрызенной костью. Матильда не села – рухнула на лавку. Жадно схватила оловянный кубок с вином, осушила залпом. Замерла молча. Только губы дрожат: мелко-мелко. Синяки под глазами, волосы растрепаны, гугель набок сбился.

– Матильда! Что с тобой…

Возникший следом Крючок перехватил Вита. Увлек в сторонку, жарко зашептал:

– Не трожь! Пророчить ее звали: по-настоящему. Эх, выпили девку до донышка!.. Ты, главное, не лезь…

Словно в ответ, скрипнула калитка, пропуская во двор нового гостя.

– А он… Он здесь откуда?! Неужто святой отец тоже…

В полном обалдении Вит глядел, как фратер Августин, памятный мальчишке еще по Хенингской Окружной, медленно идет к столу.

– Сам ты – «тоже»! К Глазунье он. Раз в месяц непременно заходит. Третий год подряд. Она ему… как дочь, в общем.

«Дочь? – изумился Вит. – У монаха – дочь?..»

– Вовремя вы, святой отец! – Бывший писец заспешил навстречу квестарю. – Будто учуяли…

Однако фратер Августин смотрел мимо Глазуньи. А Крючком так и вовсе пренебрег. Строгий взгляд отца-квестаря был устремлен на Вита.

– Ну, благословен будь… – разлепились узкие губы. – Melius est praevenire quam praeveniri![21] Не ожидал, право слово…

– Здравы будьте, отче, – промямлил мальчишка, мечтая стать невидимкой.

– Хитер, блудный сын! Я, понимаешь, к пекарю Латрану: мол, как там младой странник? А он: странник? Знать не знаю, не ведаю! Грешно старшим лгать, сын мой, а облеченным духовным саном – вдвое грешнее…

Вит побагровел от стыда:

– Я… я не лгал! Я взаправду, только… Тут лучше, святой отец!

– Бог тебе судья, – вздохнул фратер Августин. – Живи как знаешь.

И быстро направился к Матильде. Остановился рядом, вгляделся в каменное лицо.

– Опять грядущее прозревала? – осведомился монах с тайной болью. – Тяжкое дело, дочь моя. Говорил же: берегись, не насилуй душу сверх меры…

Продолжая бормотать укоризну, фратер Августин скинул на лавку суму. Нашарил внутри малый пузырек, выплеснул из кубка остатки вина. Темная пахучая жидкость закапала на дно.

– Выпей, дочь моя. Легче станет. Выпей… – Монах уговаривал девушку, как ребенка. За столом уже с минуту царила тишина: все следили за действиями святого отца. Похоже, его тут хорошо знали, и приход монаха не удивил никого, кроме новичка Вита.

Край кубка ткнулся в плотно сжатые губы Матильды.

– Прочь! Прочь, отравитель!.. Яд! Всюду яд! Отрава!.. Прочь! Не хочу!..

Матильда вскочила, толкнув цистерцианца. Кубок покатился по земле, снадобье расплескалось. Взгляд пророчицы налился безумием. Или просто отразил пламя костра?

– Яд!.. дрова горят… огонь, дым! – отрава… дышать, хочу дышать!.. Убийца!!!

На фратера Августина было страшно смотреть. Он отшатнулся от девушки, словно внезапно увидел призрак. Обычно бледное, сейчас лицо монаха в отсветах костра казалось черным, обугленным. Тьма преисподней – и языки пламени жадно облизывают багровый мрак.

Адская мука – при жизни.

Здесь и сейчас.

– Отрава!.. прочь… не дам!.. – Матильда всплеснула руками. Вечер вокруг нее заструился, поплыл, замерцал звездной паутиной.

– Не позволю!

Огромный штабель бочек в углу двора начал с грохотом разваливаться. Два бочонка поменьше – Вит язык прикусил от изумленья! – взлетели в воздух, на миг зависли, колеблясь, и вдруг хищно ринулись к костру. Треск, искры… Со стола сорвались кувшин, блюдо, кружки с вином (одна сильно ударила девушку в плечо, но Глазунья только отмахнулась), тоже устремясь в костер.

– Яд!.. прочь!..

Над костром взвился огненный вихрь. Рассыпался искрами по всему двору. Остервенело завертелись флюгера, встречая бурю. А Матильда с искаженным лицом продолжала выкрикивать невнятицу: брань? заклинания?! бред помутившегося рассудка?! Вечер ходил ходуном, делаясь то ночью, то сполохами восхода. Двор качался, в небо летели доски от бочонков, черепица с крыш, камни, одежда, сохнувшая на веревке; стаей очумелых ворон взвилась целая поленница дров. Кобель Жор со всех лап кинулся бежать, подняв отчаянный скулеж и впервые в жизни бросив заветную кость.

– Изыди! Злобный бес, покинь сию душу!.. Apage, satanas!..[22]

Цистерцианец бросился к Матильде, но темный ветер ухватил его за плащ, вертя волчком.

По двору гулял смерч, всасывая в себя все подряд; огненный дождь сыпался с неба, грозя Судным днем. Глазунья стояла гвоздем, забитым в основу буйства стихий, тлеющие огрызки сыпались на девушку, но дочь Гаммельнской Пророчицы и Пестрого Флейтиста держалась, пока град досок не ударил в спину, швырнув на колени.

Вит очнулся. Сейчас полоумную деваху раздавит! сломает, сожжет!.. Знакомая букашка зашевелилась под листиком души. Дернулась, расправила жесткие крылья; скребя лапками, выглянула наружу. Вакханалия разрушения замерзла, подернулась льдом медлительности, будто во сне, летящие обломки вязли в киселе воздуха – и кузнечик прыгнул.

На свободу.

Тело жило само, легко следуя единственно верной ниточке меж камней и досок. Вот Матильда: падает. Падает, падает… Тенета вокруг провидицы стали липкими, коснулись, обволокли, пытаясь задержать. Острые углы локтей и коленей рванули паутину: сгинь! Грузное тело пушинкой легло на подставленное плечо.

– Яд!.. я…

Вит сам себе удивился. Вроде как душа из тела вынырнула, отошла и смотрит: чем это таким родное тело без меня занимается?! Ступеньки лестницы россыпью упали под ноги, чудно вскрикивая – с опозданием, уже где-то позади. Сердце в груди дремало, скучно постукивая. Не частило, не пыталось выпрыгнуть, опережая хозяина. Странное спокойствие снизошло на мальчишку. Он спасет Матильду, он обязательно ее спасет, по-другому просто и быть не может… шпильманы сложат балладу…

Позади бессильно завывал, издыхая, смерч. Грохотали обломки, что-то кричали оставшиеся во дворе люди: Вит не слушал. Пинком распахнул дверь мансарды. Осторожно уложил Глазунью на собственную кровать, приложил ухо к груди. Мягко… Покраснев от стыда, все-таки дождался глухого удара, другого, третьего. Девушка глубоко вздохнула, черты ее лица разгладились, теряя жесткость; закостенелые руки обмякли, плетьми упав вдоль тела.

Кажется, пронесло. Жива.

Пусть спит.

Судя по воплям, во дворе творилось неладное, и Вит поспешил обратно.

Смерч унялся. В воздухе больше ничего не летало, но миновать беды не удалось: вовсю полыхал развалившийся штабель бочек. От него занялся дощатый забор, огонь грозил перекинуться на дома. Во двор высыпали «подонки», фратер Августин строил цепочку от колодца: с ведрами, мисками, кувшинами. Ох, Глазунья!.. натворила девка дел! И что на нее нашло?

Однако долго размышлять было недосуг. Схватив пустую лохань, Вит побежал к колодцу. Отметив по дороге: все вокруг опять заползали сонными мухами. Перепились, что ли? Глаза слезились, под веками началась резь. Приближался «курий слепень»: штука редкая, но гнусная, когда мальчишка надолго терял зрение.

Надо спешить.

XXXI

Церковь Фомы-и-Андрея на площади Трех Гульденов – застывший полет сокола. С руки, благоразумно одетой в перчатку булыжника, – в небо. Золоченое кольцо на куполе – птичий глаз ищет добычу. Серая, увенчанная шпилем громада ратуши напротив выгодно оттеняла райскую красоту церкви: тело и душа, земное и вышнее. Бренное «здесь» и вечное «там». Это отмечали все гости Хенинга, посетив знаменитую площадь, где однажды сам Альбрехт Кроткий ударил о брусчатку тремя золотыми, завершая согласно традиции открытие новой ратуши.

У церковной ограды толпился всякий сброд.

Нищие пахли грязью и застарелой тоской.

– Ты все запомнил? – в сотый раз спросил Слепой Герольд. Искренне надеясь, что его запах – иной. Сегодня это понадобится. Утром он долго плескался у лохани с ледяной водой, втайне радуясь холоду: это очищало голову от страха. Вонь нищеты, пропитав насквозь жалкое существованье слепца, должна уйти. Хоть на день. Хоть на час. Можно стоять у ограды, можно даже торчать на паперти (оттуда Ламберту хорошо видны подъезды к ратуше), но нельзя клянчить грошик. Нынешний день – не для просьб. Не для жалоб. Нынешний день – для судьбы. Конечно, лучше ждать прямо у ратуши – но там стража, готовясь к встрече Рейвишского юстициария, прогнала бы сразу.

Губы высохли. Надо перестать их облизывать. Это стыдно.

Надо, но не получается.

– Я запомнил, учитель, – тихо ответил Ламберт. Волнение слепца передалось юноше: голос поводыря, обычно ровный, слегка дрожал. Слепой Герольд не стал посвящать юношу в свой замысел, надеясь, что в случае провала головорезы братьев Втыков пощадят Ламберта, но чуткий к настроению учителя поводырь ощущал: творится необычное. Юноша никак не мог избавиться от иллюзии, что под черной повязкой слепца объявились глаза. Которые все видят. Вот и сейчас: учитель привстал на цыпочки, повернул странное, молодое, живое лицо к ратуше…

Словно бросал тьму незрячести через площадь с приказом любой ценой принести ответ.

– Повтори!

– Да, учитель. Я должен подойти к Рейвишскому юстициарию, рыцарю Эгмонту Дегю, и сказать…

Слепец перестал слушать. Конечно, мальчик все прекрасно запомнил. С его-то памятью! Главное в другом: он должен говорить быстро, чтобы не успели перебить, прогнать, но при этом сохранять достоинство, чтобы его попросту не отшвырнули пинком. Успеть сказать, чтобы услышали, но сказать так, чтоб услышали. Сложная задача. Ламберт слишком юн, слишком неопытен…

Мальчик справится.

Обязательно.

– …как мне узнать его?

– Кого? – Слепой Герольд вынырнул из тревожных дум.

– Эгмонта Дегю.

– Он будет в белой сорочке. Он всегда ездит… Раньше он всегда ездил так, строго блюдя орденский устав Колесованной Рыбы. На правом плече…

Слепец замолчал. Улыбнулся:

– Не слушай меня, Ламберт. Это все глупости. Они будут верхом. Просто приглядись, кто как сидит в седле, и ты сразу узнаешь Эгмонта Дегю. Даже если он не станет ехать первым.

Вчера утром Слепой Герольд решился зайти к мейстеру Филиппу ван Асхе. Хенингский Душегуб прежде часто обращался к слепцу, тогда еще зрячему, с просьбой подробно истолковать чей-то герб (особенно новый!) или составить перечень родовых признаков после третьего Обряда в семье. Хорошо платил. Иногда любил поговорить о пустяках, за бокалом кларета. С большим знанием дела обсуждал решения коллегии. Слепой Герольд знал: при желании мейстер Филипп способен устроить ему аудиенцию даже у Густава Быстрого, не говоря о Жераре-Хагене цу Рейвише. Если захочет. Если…

Мейстера Филиппа не оказалось дома.

«Ушли они…» – пробасил Птица Рох, известный слепцу по былым временам. Спрашивать: «Куда? Надолго ли?» – не имело смысла. Слуга уже захлопнул дверь. В итоге остался единственный, самый опасный способ. Слепец очень надеялся, что люди братьев Втыков не следили за ним, а если и следили, то восприняли приход к Душегубу как попытку нищего калеки выклянчить милостыню у старого знакомого. Мало ли, что за тайный «Droit de recherche» Втыки расплатились более чем щедро?! – нищета склонна к жадности.

Слепец очень надеялся, что возможные соглядатаи думают именно так. Главное – дойти. Успеть сказать. Он долго искал нужные слова. Драгоценные слова, способные привлечь внимание сразу. Кажется, нашел.

– Едут! Учитель, они едут!..

– Пора!

У щеки лязгнуло: оружье, предписанное обоим, Ламберт прислонил к ограде. И только когда поводырь зашагал через площадь к ратуше, слепец понял: насколько он привык к вечному присутствию юноши рядом. К дыханию. К голосу. К вопросам.

Бесконечное терпение.

Тихое счастье.

Сейчас все это шло через площадь, оставив слепца за спиной.

«Если ничего не выйдет, – подумал Слепой Герольд, – я повешусь». Он знал, что лжет. Ему никогда не свести счеты с жизнью. Не потому, что смертный грех. Просто Ламберт…

XXXII

Эгмонт Дегю, бывший гюрвенал юного наследника, а в последние двенадцать лет – юстициарий графства Рейвиш, пребывал в рассеянности. Это сделалось его обычным состоянием: мягкий, теплый, уютный кокон, вовсе не мешающий исполнению обязанностей. Таковых, в благодарность за опеку, Жерар-Хаген Молниеносный доверил своему maistre de corteisie множество: представлять особу сюзерена в суде, следить за поступлением доходов, а также участвовать в обсуждении дел и давать советы. Дважды Эгмонт сражался бок о бок с воспитанником: при усмирении мятежа в баронстве ле Шэн и в пограничной стычке с наемниками из Майнца. Собственных сыновей рыцарь не любил так, как молодого графа, но и любовь, окутанная рассеянностью, все реже заставляла сердце биться взахлеб, как в давние годы. Жизнь превращалась в привычку. Как давно стал привычным орденский наряд: «осиные», полосатые штаны и белизна сорочки с закатанными до локтей рукавами.

Сейчас господин юстициарий подпишет две-три грамоты, и можно будет уезжать.

Завтра или послезавтра он покинет Хенинг.

Кто-то тронул стремя: скромно, просительно, но в то же время с редким достоинством. Рыцарь опустил взгляд. Бедно одетый юноша смотрел на Эгмонта, ехавшего первым, снизу вверх. К юноше уже бежала стража: обманутые спокойной походкой наглеца, стражники промедлили, опоздав задержать прежде, чем юноша приблизится к Рейвишскому юстициарию.

– Молю простить вынужденную дерзость. – Голубые глаза юноши смотрели ясно, не моргая. – Мой учитель велел передать: у него есть важные сведенья, касающиеся герба цу Рейвиш. Речь идет о пурпурном пеликане под сенью шатра…

Больше он ничего не успел сказать. Подлетев волчьей сворой, стражники ухватили за плечи, за одежду. Поволокли прочь. Эгмонт Дегю рассеянно глядел вслед юноше. Странный человек. Сумасшедший? Не похоже. Слишком опрятный. Речь идет о пурпурном пеликане… Когда дело касается герба, пурпур означает высокое достоинство рода. А пеликан? Кажется, родительскую любовь к детям. И наконец, сень шатра: символ владычества над землями.

Если соединить вместе…

– Стойте!

Изумленные, стражники остановились. Юноша висел в их руках, умудряясь при этом сохранять прежнее достоинство. Даже свежий кровоподтек на щеке мало что менял. Редкое качество для простолюдина.

Конь юстициария прянул вперед. Род Дегю, древностью мало уступавший Дому Хенинга, издавна славился искусством конного боя. Рыцарю не требовались удила с уздечкой для управления благородным животным, да он и не помнил, когда оскорблял коня этими предметами. Легкое движение бедер, и гнедой скакун настиг стражников.

– Отпустите его! Ты сказал: твой учитель…

– Пусть господин юстициарий обернется. Мой учитель уже идет.

Эгмонт повернул голову. От церкви Фомы-и-Андрея к ратуше брел какой-то слепец. Черная повязка через все лицо. Предписанный сословной грамоткой, узкий меч-эсток стучал о булыжник: слепец использовал оружье вместо палки. Пурпурный пеликан?! Речь, достойная опытного герольда, а не увечного бродяги. Построенная так, чтобы сразу пробудить интерес в собеседнике, – если, конечно, твоим собеседником является бывший гюрвенал Жерара-Хагена и у тебя есть всего минута, чтобы сказать нужное.

– Как зовут твоего учителя?

– Сейчас горожане зовут его Слепым Герольдом. Раньше он носил имя Эразм ван Хайлендер.

– Хайлендер?! – Рассеянность сдуло ветром памяти. – Магистр семи коллегий? Ослепленный мятежником Карлом ле Шэн?!

Ответа рыцарь не дождался. К слепцу, замедлившему шаг на середине площади, бежали люди: трое. Нет, четверо. Бег их не сулил ничего хорошего. Опытные головорезы: по повадкам видно. Еще миг, и со сведениями о «пурпурном пеликане под сенью шатра» можно будет проститься. Со сведениями, за которые кто-то готов убить нищего калеку на глазах у юстициария графства Рейвиш.

Эгмонт Дегю бросил коня в галоп.

Так бросают нож: без замаха.

Стража, забыв о злоумышленнике, ахнула. Да и сам Ламберт не сумел сдержать восхищенный вздох. Юноше никогда раньше не приходилось видеть рыцарей Дегю в деле. Гнедой еще не поравнялся со слепцом, когда белая сорочка плеснула вьюгой, и дивная птица прянула с седла в воздух, опережая бег коня. Словно сама церковь, вольный сокол небес, застывший на перчатке из камня, вдруг продолжила полет, награждая верных и карая грешников. Взмах крыльев, мелькание когтей-пальцев; клекот пернатого хищника, павшего на стаю щеглов, – в ответ хриплый стон оглашает площадь, скованную немотой. Один-единственный стон самого быстрого щегла: его хватило на этот звук.

Остальные люди братьев Втыков умерли молча, не успев понять, что умирают.

Рыцарь легко вернулся в седло подскакавшего гнедого. Выпрямился:

– Я вижу перед собой герольда Хайлендера?

Черная повязка смотрела прямо в лицо Эгмонту Дегю.

XXXIII

Карету мейстер Филипп оставил за Лысым Бугром, велев кучеру ждать его возвращения. Обнадеженный задатком, кучер молча следил: темно-бордовый, почти черный грач вприпрыжку спускается вниз, к запруде – и дальше, к мельнице.

А Филипп ван Асхе уже забыл о нем.

Когда сердце, словно привратник, встречало в дверях приход важных событий, он всегда становился медлительным, слегка не от мира сего. В глазах, апрельски-белесых, воцарялась ключевая прозрачность, движенья сквозили безмятежностью покоя, а лицо примеряло улыбку за улыбкой, выбирая нужную. Эти изменения были луковой шелухой, скорлупой ореха, скрывавшей ядро сосредоточенности. Незнакомые люди мигом проникались расположением к милейшему человечку: пожилому, солидному, но сумевшему сохранить здоровье и чудесную бодрость духа.

Не одни люди. Мыши-полевки, покинув норы, спешили вслед. Над головой кружились птицы. Вереница муравьев изменила привычной тропе, свернув за дорогими башмаками. Заметив это, мейстер Филипп взялся насвистывать мотив шутливой песенки «Марта, Марта, надо ль плакать?!», и странная свита отстала.

«Дом мельника вона! За пригорком!» – подсказала встречная крестьянка.

Во дворе дома крупная, костистая женщина кормила цыплят. У хозяйки был вид человека, перенесшего тяжелую болезнь: бледность, вялость. Отечность лица. Но двигалась женщина уверенно: телесная крепость брала свое, превозмогая остатки хвори. Все это мейстер Филипп высмотрел в щель забора. Наверное, выглядело смешно и нелепо: дорого одетый бюргер, отставив трость, припал глазом к доскам. Во всяком случае, перестав подглядывать, Душегуб рассмеялся, как если бы одновременно исхитрился следить за самим собой. Или внешность хозяйки подтвердила что-то в его размышленьях.

Достал надушенный платок, вытер лоб.

Рукоятью трости постучал в ворота.

– Молю простить внезапное вторжение! Вам поклон от вашего сына!

Держа корзину с кормом на сгибе локтя, хозяйка молча смотрела на гостя. Крохотный цыпленок толкался у ее ноги, подбирая крошки. Молчанье затягивалось, делаясь неловким.

Лицо мейстера Филиппа перебрало дюжину улыбок, пока не нашло лучшую.

– Вы боитесь меня, милочка? Ваши опасенья напрасны: малыш жив-здоров, чего и вам желает! Он у хороших людей, о нем заботятся…

– Уходите, – вдруг сказала женщина, бледнея. – Уходите… Душегуб.

– Мы знакомы? – Тонкая рука коснулась края шляпы. Блеснул серебром шнурок, обвивавший тулью. – Я полагал… Впрочем, к чему лгать: я так и полагал. Ведь вы, милочка, и есть беглая шляпница, рискнувшая около тринадцати лет тому покинуть заведение Толстухи Лизхен?! Не поверите: в день вашего побега я находился у ворот заведенья. Случайно. И слышал скандал: надо заметить, весьма громкий. Люди в ливреях с Рейвишским грифоном весьма досадовали. Вас ведь не нашли?

Хозяйка выронила корзину. Желтые комочки гурьбой ринулись клевать рассыпанный корм. Из-за амбара выбрались две собаки: крупный пес, явно злобного нрава, и чернявая сучка. Двинулись к воротам, скаля клыки. Мейстер Филипп снял на время улыбку. Насвистал три такта из «Баллады Призраков».

Собаки поджали хвосты. Отступили.

– Вам совершенно нечего бояться, милочка. – Радушие вновь снизошло на лицо Душегуба. Удивительно: оно казалось искренним. – Я желаю вам и вашему сыну только добра. Возможно, вы не понимаете, но без моей помощи он, как говорится, до свадьбы не доживет. Ведь приступы становятся чаще, я прав?

Взгляд хозяйки блеснул слюдой истерики:

– Вы не поймали его. Вы хотите отдать его страже! отправить на плаху… Но вы не поймали его! Вы…

– Милочка, бросьте! Отдать страже? Плаха?! За что?!

– За убийство мытаря! Вы…

– Этого следовало ожидать, – сказал мейстер Филипп сам себе. В этот миг он настолько забыл о хозяйке, что она внезапно поняла: Душегуб явился за другим, ничего не зная о случившейся беде. – Хореныш подрастает среди цыплят. Не спрятать. Ладно…

И, снова повернувшись к женщине:

– Я не служу в магистрате. Розыск беглых преступников вне моих интересов. Пригласите меня в дом, хорошо?

XXXIV

Жюстину в лупанарий продал отец. Бывший скобарь, пьяница Жиль Ремакль после смерти жены совсем осатанел. Бродил по улицам в непотребном виде, зарабатывал тем, что виртуозно пускал ветры, гася свечу. Случайные собутыльники веселились, ставя выпивку. Для Жюстины отец и боль шли рука об руку. Он всегда делал дочери больно, а в последний раз сделал больно чуть-чуть, но очень испугался и убежал. Хенингцам в тот день довелось увидеть чудо: трезвого Жиля, который кричал о пекле, где ему кое-что прищемят калеными клещами. Впрочем, к вечеру он вновь напился.

Утром его нашли в канаве мертвым.

А к Жюстине явилась Толстуха Лизхен, показав бумагу с отцовской подписью. Читать девочка не умела, но сопровождавший Толстуху человек в бобровой шапке сказал, что все правильно, и если приходится выбирать между счастьем и голодной смертью, то выбор ясней майского солнышка. Жюстина выбрала счастье. Будучи не особо стыдливой, она спокойно разрешила Толстухе осмотреть себя, и Толстуха осталась довольна.

«Сильная кровь», – сказала Лизхен.

«Я сделаю из тебя славную пышечку», – сказала Лизхен.

И они пошли прочь от развалюхи, боли и памяти о Жиле Ремакле.

Жюстине понадобился месяц, чтобы привыкнуть, год – чтобы расцвести, и не более дня, чтобы решить для себя: последний поступок отца был продиктован ангелами. Окажись она в обыкновенном доме терпимости, ее сразу бросили бы под веселого гостя, и неизвестно, как дальше сложилась бы судьба Жюстины Ремакль. Век блудницы короток: лепестки осыпались, и вон на помойку. Но Толстуха Лизхен была из особых. Опытный глаз различил в девочке, крепкой, несмотря на жизнь впроголодь, и выносливой, словно кожаный ремень, задатки будущей шляпницы. Лизхен сама вышла из шляпниц: это с возрастом она располнела, а лет двадцать назад Толстуха сумела доставить удовольствие маркграфу Швабскому, посетившему Хенинг с визитом, и остаться при этом в живых.

Для знающих людей это говорило о многом, ибо род маркграфа был древним.

Вместе с Жюстиной к дальнейшим трудам неправедным готовилась еще дюжина девочек. Сильных, плотного сложения. Малочувствительных к боли, и дочь Жиля-пьяницы не раз бы вспомнила побои отца, закалившие ее плоть, добрым словом, когда б не забыла о родителе навсегда. Толстуха Лизхен, благоразумно не спеша давать уроки лично, взяла девочкам учителя: акробата Мизогина. За какие добродетели акробата наградили кличкой, чей смысл – Женоненавистник, долгое время оставалось для Жюстины темным. По причинам, о которых будет сказано ниже.

Мизогин был не из тех вертлявых шутов, кто крутит сальто на потеху зевакам. Человек-гора, он жонглировал мясницкими гирями, рвал цепи и, уложив на плечи оглоблю, крутил гирлянды визжащих красавиц. Платили жирные пекари – крутил и их, но уже дороже. Дрался на кулачках, «по-благородному», с кузнецами; прославился победой над Жги-Ветром, великаном-молотобойцем. Прошлой зимой, застудив спину, надолго осел в харчевне «Злой карась», где и был нанят Толстухой. К весне Мизогин перепробовал всех шляпниц и, ранее будучи неприхотлив в отправлении естественных потребностей, пришел в восторг. Втайне мечтая о тихой должности привратника, он работал не за страх, а за совесть, и мечта акробата однажды сбылась.

На рассвете Мизогин подымал начинающих шляпниц криком.

Выгонял на двор.

Пока девицы умывались у колодца (греть воду запрещалось даже в феврале!), Мизогин располагался на скамеечке под акацией. Глазки акробата, похожие на две линялые пуговицы, равнодушно следили за полуодетыми шляпницами. Труд – отдельно, похоть – отдельно. Жюстина позже вспоминала эти дни, как самые светлые в ее жизни. Румяная от холодной воды, девочка вслед за подругами принималась бегать вдоль забора, пока акробат пил три утренние кружки пива. Ровно три, ни одной больше, ни одной меньше. Медленно. Отдыхая между глотками. А девочки бегали, и подолы ночных рубашек развевались на ветру, открывая взглядам крепкие ноги.

Наконец пиво заканчивалось.

Начиналась работа.

Вспомнив молодость, проведенную в дряхлом фургоне, Мизогин показывал, как надо тянуть сухожилия, мучить суставы, заставляя их выворачиваться чуть ли не наизнанку, как понуждать тело выполнять безумные приказы. Учил держать удар – большинство девочек совершенно не понимали, где и зачем им это может понадобиться, но все старались. Заставлял до ломоты в костях таскать тяжести. Требовал падать: раз за разом, на утоптанную землю, на булыжник, на деревянный порожек, и бранился, если девочки жаловались.

Жюстина не жаловалась никогда.

Она была любимицей Мизогина, хотя он бы скорее умер, чем сказал об этом вслух. Холостой бездетный акробат иногда думал, что Господь несправедлив. Жиль Ремакль, скот и мерзавец, получил от Провидения такую дочь. А он, отставной фигляр, ныне служитель лупанария, не может дать бедной девочке ничего, кроме умения, столь необходимого для ее будущей работы. Если так, Мизогин отдаст все. Без остатка. Часто бывало: разогнав измученных девиц отдыхать, акробат еще час возился с одной Жюстиной, обучая разминать затекшие мышцы, снимая усталость.

Стареющий силач под любовью понимал совсем другое, поэтому не знал, как назвать тихий трепет души. Опять же, годы: связался черт с младенцем… Но, понимая, что отказа не будет, ни разу не прикоснулся к Жюстине иначе, чем касается учитель ученицы.

Толстуха Лизхен поощряла эту смешную привязанность. Вскоре Лизхен сама взялась за обучение девиц. Ее уроки были не менее утомительны, чем занятия с Мизогином, но куда более разнообразны. Любимая поговорка Толстухи: «У коня для меня недостаточно огня!» Смысл шутки скоро стал для Жюстины ясней майского солнышка, о котором однажды упомянул человек в бобровой шапке. Дворянин из свиты графа цу Вальд заказал в лупанарии шляпницу на вечер, и выбор Толстухи пал на Жюстину. Лизхен была умницей, бережно относясь к полезному имуществу, каковым полагала своих девочек. В роду сластолюбивого дворянина цепочка Обрядов насчитывала менее пяти звеньев – для начинающей шляпницы это вряд ли представляло серьезную угрозу. Особенно для лучшей среди новеньких, каковой Толстуха справедливо считала Жюстину.

Заказчик остался доволен.

А Жюстина на всю жизнь сохранила воспоминание об этой ночи. Потому что первая. Потому что тело, испугавшись, сперва напряглось, и дело едва не закончилось печально. Дворянин был нежен, он меньше всего хотел причинить милой «пышечке» боль, но пальцы его могли содрать не кожу – кору с дубов, а объятия напоминали стальные обручи из сказки про Лягушонка-Генриха. Когда, забывшись, он задвигался вольно, отдаваясь страсти, Жюстине понадобилась вся наука Мизогина и Толстухи, чтобы уцелеть. Уже позднее она поняла: нет, не вся наука. Малая часть. Но тогда казалось: вот-вот, и бренная плоть не выдержит натиска. Хорошо хоть, можно было стонать. Нужно было стонать.

Это выручало.

Доведись молчать, и Жюстина бы не выдержала.

Толстуха Лизхен, врачуя синяки, поздравила с первой победой. Похвалила. Купила новое платье: с оборками. Чепец, весь в лентах. А Жюстина удвоила рвение, выжимая из Мизогина последние капли его мастерства. Вечерами прося Лизхен показать тайные способы. Учась варить питье для восстановления сил. Смешивая целебные мази. Ставя в холодок настои: одни позволяли легко скинуть ребеночка, другие делали боль далекой, мутной, почти не страшной. Вскоре цена Жюстины удвоилась. Утроилась. Толстуха иногда видела в дочери Жиля-пьяницы себя – молодую! упрямую! В такие минуты Лизхен всерьез подумывала завещать Жюстине лупанарий.

Эта сможет.

Вскоре Жюстина свела знакомство с белошвейками. Шляпницы и белошвейки обучались раздельно, жили также в разных крыльях дома, редко общаясь друг с другом – мешала разница в подходах. Сильные, гибкие шляпницы презирали субтильных, утонченных «ангелочков»; последние платили «ослицам» тем же. Жюстина поначалу вела себя подобно подругам, но Лизхен как-то выругала ее, намекнув: у каждой свечи есть два конца. И неглупо бы присмотреться, если, конечно, Жюстина хочет…

Толстуха многозначительно замолчала.

Жюстина кивнула, начав присматриваться.

Белошвеек заказывали астрологи, прорицатели, музыканты, был даже один колдун из Геттена. Короче, те люди, кого Обряд делал гением, одновременно превращая в полную развалину. Но, как и прочим, им хотелось случайной любви вне семьи. Жюстина отлично понимала, почему любовь дворянина может убить неподготовленную женщину, но здесь дело обстояло иначе. Помнился случай, когда плохо обученную белошвейку привели от некоего Томазо Бенони, герцогского звездочета, под руки. Бедняжка всю ночь пела «Мой милый в берете с пером!», а утром прыгнула из окошка, сломав шею. Звездочет потом прислал к Толстухе невольника-нубийца с письмом, где сожалел о случившемся, рекомендовал лучше обучать девиц и передавал кошель с сотней флоринов.

Весь лупанарий сбежался смотреть на чернокожего урода.

Учитель-акробат был белошвейкам ни к чему. Равно как и уроки Лизхен, бывшей шляпницы. Девушек учили читать и писать, рисовать кистью и углем, играть на лютне, арфе и трехструнном ребеке, декламировать стансы и рондо, кружиться в танце и отличать покрой «рунделл» от покроя «гарнаш». Старуха Клотти, в прошлом знаменитая белошвейка, раскрывала им тайны ласк утонченных, изысканных, способных поднять из гроба мертвеца, заставив труп излиться в экстазе. Если дворянина требовалось скорее укрощать, то любовь белошвейки становилась целым представлением, где музыка, пение, рифмы и ритмы сливались с хрустальным соблазном, искушая хилую плоть титанов духа. При этом девицы, пройдя школу старой Клотти, оставались бесстрастными в самые пылкие минуты, сохраняя душевное равновесие.

Жюстина кое-что даже почерпнула для себя, хотя шляпницы и белошвейки отличались больше, чем небо и земля. Знатный кавалер, легко проведя ночь со шляпницей, убил бы белошвейку в первый же миг соития. Астролог вроде сьера Томазо, без последствий любя умелую белошвейку, быстро лишил бы шляпницу рассудка. Что ж, даже если Господь впрямь создал людей по Своему образу и подобию – люди мигом превратили один образ во множество и одно подобие в тысячи.

Дочь Жиля-пьяницы выучилась грамоте. Кое-как стала бренчать на ребеке. У нее изменилась речь, сделавшись более гладкой. Походка, жесты… по ночам ей даже начали сниться удивительные сны: мягкие, будто ладонь ребенка.

А потом был юный Жерар-Хаген, сын герцога Густава.

XXXV

– Почему вы сбежали из лупанария, милочка?

Мейстер Филипп откинулся назад. У лавки отсутствовала спинка, поэтому Душегуб чуть не упал, но вовремя восстановил равновесие. Мягко улыбнулся, приглашая посмеяться над собственной рассеянностью. Жюстина приглашения не приняла.

Тяжелые руки женщины лежали на столе: две ковриги хлеба.

– Я любила мальчика. Можете смеяться сколько угодно, но я его любила. Совсем зеленый… всего боялся… Понимаете, он первый, кто так сильно боялся причинить мне вред. Позднее мальчик сказал: отец предупредил его заранее о возможных последствиях. И он испугался. Это было… сын Густава Быстрого: бледные щеки, робость… Вам не понять.

Душегуб взял початую кружку пива. Смочил губы.

– Отчего же? Я прекрасно понимаю вас, милочка.

– Прекратите! – Лицо женщины исказила гримаса ярости. – Прекратите делать вид, будто сочувствуете! Это вы все поломали! вы! Я не знала, что понесла!.. а вы…

Руки Жюстины сжались в кулаки: хлеб стал камнем. Но она быстро овладела собой.

– После Обряда он неделю не приходил. Десять дней. Я ждала. Он обещал… дом, содержание… Ночами я завидовала его невесте. Безнадежно, просто так. Лизхен ругалась. Звала дурой. Да, я дура! Но не полоумная – мне ясна пропасть между Жераром-Хагеном Рейвишским и шляпницей из особого лупанария. А потом он пришел.

Пиво горчило. Мейстер Филипп (…лиловая кожица винограда: светится…) отхлебнул еще глоточек, слушая женщину вполуха. Он вполне представлял себе дальнейшую историю. Юный Жерар-Хаген явился взрослым Жераром-Хагеном. Торопливым. Безразличным. Наскоро удовлетворив похоть, он не захотел поговорить с любовницей. И впервые велел Толстухе привести к нему вторую шляпницу: одной Жюстины молодому графу Рейвишскому теперь оказалось мало. Душегуб знал, что первые месяцы после Обряда титулованные особы меняются, и в первую очередь меняется их потребность в плотском удовлетворении.

Позже река входит в прежнее русло, но это позже.

– Сейчас мне легче. – Голос женщины хрустел ноябрьским ледком. – Я поумнела. Выздоровела. А тогда едва не сошла с ума. Я была уверена: он ушел, он больше не вспомнит обо мне. А если вспомнит… Впервые в жизни мне, привыкшей сносить боль, захотелось сделать больно кому-то. Ему. И я сбежала. Лучше сдохнуть в канаве. Зато он, послав за мной или придя сам, узнает… и ему будет…

Жюстина встала. Подошла к окну. Стоя спиной к Душегубу, обеими руками с силой провела по лицу. Во дворе кудахтали куры: тень ястреба пугала жирных наседок.

– Я покинула Хенинг. Без денег, не собрав вещей в дорогу: ушла, как есть. Февраль – плохое время для побегов. Когда б не наука Мизогина, я бы, наверное, и до Запруд не добралась. Замерзла под кустом. А так… Меня подобрал старый мельник Юзеф: я лежала у шлюза. Принес в дом, выходил. Я жила с ним, с семидесятилетним. Старик был крепче дуба. Потом с его сыном, со Штефаном. Мне было все равно. И жене Штефана было все равно. Даже обрадовалась: муж раньше бил ее, а теперь перестал. Когда родился Витольд, все полагали, что дитя – сын Юзефа. Недоношенный. Вит родился маленьким…

– Милочка, – сейчас Душегуб стал почти искренним. – Как вам вообще удалось родить этого мальчика? Ведь вам, опытной шляпнице, должно быть известно: такие дети рождаются мертвыми, заодно норовя убить роженицу!

Женщина пожала плечами:

– Не знаю. Я действительно едва не умерла, рожая…

XXXVI

Наутро следующего дня Филипп ван Асхе пребывал в наилучшем расположении духа. Вчера, за полночь вернувшись домой из поездки, ему удалось, прежде чем отойти ко сну, принять решение.

Очень важное.

Разумеется, решение сие зрело у мейстера Филиппа не один год. Он долго выверял его и взвешивал, прикидывал возможные осложнения и открывающиеся выгоды. Так опытный торговец пытается заранее оценить барыш от рискованной сделки, уяснив для себя: стоит ли игра свеч? Игра свеч стоила. Многих свеч: восковых, фигурных, способных ярко осветить тьму заблуждений. Теперь Душегуб был уверен в этом. И, едва встав с постели, приступил к воплощению давнего замысла. Хотя действовать, по большому счету, он начал еще вчера, в Запрудах, убедив Жюстину поставить свою подпись (к счастью, беглая шляпница оказалась грамотной!) на соответствующей бумаге.

Завтракая яйцом всмятку, установленным в серебряную рюмочку, а также свежими гренками с маслом, мейстер Филипп испытывал легкое (…косые лучи солнца шутят: радуга на кончиках ресниц…) возбуждение. Азарт предчувствия. Предвкушения грядущих событий. На обычно бледных щеках Душегуба выступил слабый румянец, что с ним случалось нечасто.

Мейстер Филипп даже чуть вспотел.

Закончив завтракать и промокнув губы кружевной салфеткой, Филипп ван Асхе тихо, но отчетливо хлопнул в ладоши. Птица Рох не замедлил возникнуть в дверях. Распоряжение было коротким и ясным. К счастью, некая Матильда Глазунья, при которой обретался мальчишка, слыла в городе особой известной. Мейстер Филипп искренне надеялся: выяснить местонахождение последней не составит труда даже для слуги, отнюдь не блещущего умом.


…Продолжая размышлять о своем, фратер Августин обернулся на скрип калитки. Меньше всего монах ожидал увидеть входящего во двор мейстера Филиппа. Однако и для Душегуба подобная встреча явилась полной неожиданностью! Особенно учитывая странное совпадение: перед выходом из дома он наконец получил долгожданную резолюцию Совета Гильдии, где…

Подходящая к случаю улыбка никак не находилась. Впрочем, та, что выползла на лицо Филиппа ван Асхе сама собой, помимо его воли, возможно, и была самой подходящей: удивленно-растерянная. Желая скрыть смятение души, мейстер Филипп заговорил первым:

– Добрейшее утро, Мануэль… Прошу прощения: святой отец. Позволь узнать: что привело тебя в сей вертеп греха?

– Да благословит вас Господь, почтенный мейстер, – цистерцианец подчеркнуто отверг дружеский тон. – Что водит монаха по миру, если не забота о ближних? Ведь вы заботитесь исключительно о сильных мира сего! Кто же тогда позаботится о слабых и убогих?

– Спасаешь грешные души? Несешь слово Божье, а заодно индульгенции с отпущеньем грехов?

Филипп ван Асхе говорил вполне серьезно. Но в уголках слегка прищуренных глаз (…звон мартовской капели о подоконник…), в бархатистом шелесте голоса пряталась ирония.

– Не только души. И страданья телесные облегчаю, в меру моих скромных сил. Но позвольте, в свою очередь, спросить: что привело на Дно такого человека, как вы? Если, конечно, цель вашего визита не является тайной…

– Ты будешь удивлен, святой отец. – Мейстер Филипп успел овладеть собой, подобрав удачную улыбку: похожую на щит. – И я, ничтожный, явился сюда, движимый заботой о ближних. Видишь: наши цели сходятся.

У колодца, за штабелем бочек, в окнах домов началось смутное движенье, однако собеседники не обращали на него внимания, увлеченные словесным поединком. Им было что сказать друг другу, но оба медлили, изъясняясь намеками.

Наконец цистерцианец решился:

– Что ж, я всегда рад признать свои заблуждения. Приятно, когда люди оказываются лучше, чем о них думал недостойный монах. Даже если вы, бывший друг мой, будучи не намерены пока открыть миру тайну Магистерия,[23] всего лишь поможете двум несчастным детям…

Цистерцианец выдержал паузу. В упор посмотрел на Душегуба:

– …я все равно буду искренне молить за вас Господа!

Филипп ван Асхе легко встретил взгляд монаха.

– Да, я помогу им. Собственно, за этим я и пришел. Подозреваю, мы говорим об одних и тех же детях?

– Вам известно, кто они.

Это был не вопрос – утверждение.

– Известно. Что же касается упомянутого тобой Магистерия, друг мой Мануэлито, бывший и, надеюсь, будущий…

Вот оно! Наконец!

Фратер Августин в волнении подался вперед, боясь пропустить хоть слово Душегуба.

XXXVII

Эта история началась давно. Еще покойный дед Мануэля, фармациус и отравитель Мигель де ла Ита, стал присматриваться к Обряду с не совсем обычной стороны. «Что есть Обряд? – задался вопросом умница Мигель. – И почему отпрыски древних династий, будь то потомки короля Кастилии, герцога Бургундского, захудалого, но гордого своими предками барона – или, наоборот, наследники потомственных хиромантов, пророков, целителей-чудотворцев… Почему дети, кому было отказано в Обряде, вскорости исчезают с глаз людских, и больше никто их не видит?!» Впрочем, на вопрос, куда деваются неудачники, ответить оказалось проще простого. Посетив часть наиболее богатых кладбищ, где не хоронили кого попало, а также деликатно наведя некоторые справки (ибо в фамильные склепы постороннего бы не пустили!), Мигель де ла Ита убедился: те, кому Гильдия отказала в Обряде, долго не живут. Разумеется, случается, что люди умирают в молодом возрасте, но в этих смертях просматривалась слишком явная и пугающая закономерность.

Заинтересовавшись еще более, дед Мануэля продолжил исследования. По всему выходило: Обряд закрепляет и развивает некие родовые качества, которые в противном случае, развиваясь самостоятельно, приводят к смешению жизненных соков и скорой гибели. Тело человеческое без соответствующей поддержки лишено возможности выдержать силу, копившуюся в роду поколениями! И лишь Обряд…

Обряд!

Что же он из себя представляет? Каким образом не только предотвращает раннюю смерть, но и усиливает способности, о коих прочие могут только мечтать? Чудо? Но чудо, повторяющееся раз за разом, век за веком, поколение за поколением, от берегов туманного Альбиона и суровых норманнских фьордов до жаркой Сицилии, от снежных просторов Московии до пыльных олив Каталонии; чудо, требующее точно расписанного действа, именуемого Обрядом, – это уже не чудо.

Магия?

Дьявольский промысел?

Тогда почему против Обряда не восстает Церковь во главе со Святейшим Престолом? Почему на Гильдию до сих пор не наложен интердикт, почему на площадях не пылают костры, вынуждая корчиться в пламени чернокнижников Душегубов?! Мигель де ла Ита был человеком просвещенным, слабо веря в колдовство, однако, как истинный ученый, не спешил сбрасывать со счетов любую возможность. Все может быть, даже то, чего быть не может…

Оставалась последняя гипотеза, как ни странно, объяснявшая все. Но выглядела она излишне соблазнительно, чтобы сразу ее принять. Гипотезы следует не принимать или отбрасывать, а доказывать.

И отравитель Мигель занялся поисками доказательств.

Поиски растянулись на годы. Мигель состарился, теперь ему помогал сын Алехандро, унаследовавший отцовский талант и положение при Кастильском дворе. Перед смертью отец передал сыну собранные фолианты, пергаменты, записи наблюдений и рассказов очевидцев – а также запечатанную сургучом шкатулку из кипариса, наказав: «Откроешь, когда уверишься, что нашел разгадку Обряда».

Похоронив отца, Алехандро продолжил изыскания самостоятельно. Через десять лет он счел, что узнал про Обряд все возможное для человека, не входящего в Гильдию или лишенного благодати (проклятья?!) Обряда. Явилась уверенность: нет, не чудо. Не магия. Таинство Обряда – мишура, ритуал, призванный отвлечь внимание от главного, что в действительности дарует силы телесные и духовные, закрепляя наследственные качества рода.

Имя этому главному…

Дрожащими руками Алехандро достал шкатулку. Взламывая печать, порезался острым серебряным ланцетом. Капля крови упала на желтый листок пергамента, дремлющий в шкатулке. Всего один листок. Всего одно слово.

Магистерий.

Ответ, уже готовый слететь с губ самого Алехандро.

И капля крови – словно подпись на ином договоре: сейчас Алехандро, не дрогнув, подписал бы его в обмен на тайну Магистерия.

Все-таки Гильдия нашла секрет! Нашла давным-давно! Выходит, правы были мудрейшие из алхимиков, утверждая, что Магистерий, иначе «Тинктура Адептов», и Панацея – суть одно, и трансмутация элементов – лишь побочное свойство чудесной субстанции. Магистерий воздействует в первую очередь на человека.

На человека!

С этого момента, кроме привычных трактатов «О ядах» Арнальдо де Виланова и «О металлах и минералах» Альберта Великого, а также трудов Абу Мансура и Фра Бонавентуры, на столе фармациуса часто можно было узреть двухтомное «Завещание» Раймунда Луллия, «Могущество алхимии» и «Зеркало алхимии» Роджера Бэкона, включая целый ряд менее известных манускриптов того же направления. Странное дело: почему-то среди этих книг постоянно оказывались «Directorium vitae humanae» Иоанна Капуанского, «Венценосец и следопыт» Симеона Сифа, «Калила и Димна» Абдаллаха ибн ал-Мукаффы, труды рабби Йоэля и Буда-Сирийца, вроде бы отношения к алхимии не имевшие. Впрочем, в семье де ла Ита эти книги читались-перечитывались из поколения в поколение, и очередной фармациус-отравитель всякий раз обнаруживал там нечто новое для себя…

Разумеется, Гильдии нет смысла делиться сокровенной тайной. Это Знание дает власть. Скрытую, призрачную – но от того не менее реальную. Гильдия решает, кто, с ее точки зрения, достоин Обряда, а кому предстоит в скором времени умереть от смешения жизненных соков. За проведение Обряда хорошо платят. Без Гильдии в считаные десятилетия угаснут величайшие династии Европы – и потому Душегубов не осмеливается тронуть даже всемогущая Церковь. Гильдия имеет целый ряд неслыханных привилегий. Большинству Душегубов разрешено вместо позорного оружья носить лишь его символ, изображенный в грамотке. Гильдия…

Но если алхимикам Гильдии удалось создать «тинктуру адептов» – почему бы не повторить их успех? «Философский камень» существует, а раз так… Трансмутация низких металлов в золото меркла перед возможностями, открывающимися для обладателя истинного Магистерия! На это не жалко потратить жизнь. Отец не сумел довести дело до конца, но указал сыну верный путь. А если не успеет он, Алехандро, работу продолжит его сын Мануэль. Алехандро ясно видел: мальчик обладает всеми необходимыми задатками и склонностями, едва ли не в большей степени, чем он сам.

И тогда род де ла Ита…

Алехандро был провидцем: он не успел. Однажды утром Мануэль нашел отца спящим в лаборатории. Горн давно остыл, а отец спал, уронив голову на руки, и длинные волосы его рассыпались по столу грудой седого пепла.

Рука Алехандро на поверку оказалась холодней льда.

А в дневнике осталась незаконченной последняя, странная запись: «Крупнозернистый песок матово-серебристого или розовато-перламутрового блеска, очень горький на вкус…»

Мануэль так и не выяснил, что явилось причиной смерти отца: старость, переутомление (Алехандро не щадил себя, сутками просиживая в лаборатории: поиск Магистерия превратился для него в болезненную, всепоглощающую страсть!), или ядовитое соединение, образовавшееся в результате опытов… Но внук продолжил дело предков. Последовательно, осторожно, никуда не торопясь и не изматывая себя ночными бдениями у атанора, как называлась алхимическая печь. Да, он тоже жаждал раскрыть тайну, но у него была семья, которую надо кормить, были заказы на лекарства и яды, которые следовало выполнять; впереди у него была вся жизнь.

Мануэль не знал, что однажды, подобно скорпиону, вонзит отравленное жало в самого себя. В тех, кто был для фармациуса дороже жизни.

Что жизнь – закончится.

Прежняя жизнь фармациуса, отравителя и дерзкого алхимика, тщившегося достичь большего, нежели Красный Лев,[24] бывший для иных пределом мечтаний.

Но мечта осталась. Мечта о чуде, явленном в мир Всевышним руками детей Его. Греза о волшебном Магистерии, дарующем силу и молодость, побеждающем болезни, возвращающем человеку подлинный Образ и Подобие. Новый Мануэль, приняв монашеский устав Цистерциума, знал: чудо существует. Оно – в руках Гильдии. Оставив надежду создать Магистерий самостоятельно, монах понял: тщетно противиться воле Творца. Но, быть может, теперь фратер Августин наконец вышел на правильный путь? Уняв юношескую гордыню («Я сумею! Я!..»), искупив за одну бесконечную ночь страданий грехи предков, смирившись, став другим человеком – получить тайну из рук ее хранителей?! «Чудо», – скажете вы? Да, чудо. Но все в воле Господней, и если Он захочет явить чудо…

Раньше Мануэль, подобно отцу и деду, хотел создать Магистерий для себя. Отныне цистерцианец Августин мечтал о другом: подарить Магистерий людям. Всем людям, а не избранным, кого оделяют Душегубы по своему усмотрению и за немалую плату. Неужели Господь отвернется от него и на этот раз?!

Фратер Августин был искренен.

Он действительно желал Магистерия для всех.

XXXVIII

– …Что же касается упомянутого тобой Магистерия, друг мой Мануэлито, бывший и, надеюсь, будущий… Скажи, ты действительно считаешь: жизнь стала бы лучше, будь Камень Философов доступен всем без исключения? Желаешь исправить мир? Приблизить его к Господу?!

– Да! И еще раз – да. Я верю: обретя Магистерий, мир перестанет быть юдолью скорби! Это же чудо Господне! Гильдия грешит, узурпируя чудо! Оделяя одних, вы отказываете в Обряде другим, обрекая на мучительную смерть или безумие. Думаешь, зря вас прозвали Душегубами?! Кто дал вам власть над ключами?! Право вязать и разрешать?![25]

– Увы, святой отец. Ты заблуждаешься. Мы не вяжем и не разрешаем. Мы – лишь исполнители воли…

– Чьей?!

– Провидения, если угодно. Не всякий выдержит Обряд. Это не отговорка. Это – правда. Как ты сам говоришь: все в руце Божьей.

И вдруг, шагнув к монаху (…дар лозы пенится в глиняных чанах…) вплотную, Душегуб горячо зашептал:

– Жаждешь идеала?! Да?!

– Я пытаюсь… в меру скромных сил моих… я…

Смутившись, монах отступил перед внезапным натиском.

– Ты можешь утолить жажду, друг мой! И силы твои удесятерятся! Оставаясь при этом слугой Господним: никто не потребует от тебя…

Пылкую речь мейстера Филиппа прервали самым бесцеремонным образом. Из дверей ближайшего дома буквально выпал тощий белобрысый мальчишка. Спотыкаясь, направился к фратеру Августину. На каждом шаге он подслеповато щурился, дергая головой.

– Святой отец… святой отец!.. вы здесь? Вы обещали… еще помазать… святой отец!

– Не думал, что у него это зашло так далеко… – пробормотал Филипп ван Асхе. – Кажется, я как нельзя вовремя…

Цистерцианец, разом забыв об исправлении мира целиком, заторопился навстречу мальчику. Усадил на лавку, принялся рыться в своей суме.

– Сейчас, сын мой! Обожди, я достану мазь…

На свет явился граненый флакон с притертой пробкой и чистая тряпица.

– Не дергайся, потерпи…

– Спасибо, святой отец. Вы и вправду святой! Мамка тоже мазью пользовала! – а ваша много лучше… Я вижу! я почти все вижу!

– Зажмурься и помолчи, – строго велел монах, пряча флакон со снадобьем обратно в суму. Повернулся к мейстеру Филиппу. И удивился собственному легкомыслию. Филипп ван Асхе был серьезней статуи. «Господи! – вздрогнул цистерцианец. – Господи, поддержи и укрепи! Неужели этот человек действительно хочет помочь невинному ребенку?! Просто помочь, без всяких задних мыслей…»

– Ему будет становиться только хуже, – словно отвечая, тихо произнес Душегуб. – Ему и ей. Скоро твои снадобья перестанут действовать. А я предлагаю выход. Обряд. Для обоих. Если хочешь, можешь присутствовать. Более того: ты хотел знать? Узнаешь. Хотел помочь людям? Получишь такую возможность.

Фратер Августин боялся поверить. Слишком хорошо все складывалось. Слишком легко. И слишком уж слова Филиппа ван Асхе смахивали на…

– Твои речи слаще меда, – монах наконец нашел в себе силы. – Но я даже боюсь думать о том, что они мне напоминают!

– Искус лукавого? – Душегуб саркастически усмехнулся, но глаза его продолжали оставаться строгими. – Ты знаешь меня с юности. Видел у меня рога? копыта? От меня воняло серой?! Впрочем… Тебе известен другой способ помочь детям? Кстати, давай-ка спросим у них самих…

Фратер Августин промолчал, кусая губы. Возразить было нечего. А мейстер Филипп склонился над мальчишкой, честно сидевшим с зажмуренными глазами. Тронул за плечо:

– Витольд, послушай меня. С тобой такое часто случается?

– Чего?! – Впервые в жизни Вит простил кому-то ненавистного «Витольда». И глаз не открыл, выполняя наказ монаха.

– Приступы. Слепота, например?

Вит с презрением цыкнул липкой слюной:

– А-а, «курий слепень»! Хватает иногда. Еще столбун бывает. Или дергунец. Юрод Хобка говорил: «Пляска святого Вита»! Только я не святой, куда мне!

– С годами реже становится? Или чаще?

– Ну, не знаю… наверное, чаще! Ваша правда.

– Ты бы хотел прекратить это навсегда? Стать здоровым?

– Ну!!! – Вит даже глаза открыл. И растерянно заморгал, глядя в лицо Душегуба, оказавшееся совсем рядом. После временной слепоты черты чужого лица казались чудовищно резкими, отчетливыми: каждая морщинка несла скрытый смысл. – Вы, господин?!

– Я, Витольд. Тот, кто способен помочь тебе. Зови меня мейстером Филиппом.

– А вы лекарь… мейстер Филипп? Вы же…

Мальчишка с перепугу зажал рот руками. Чуть не брякнул, стоерос!..

– Душегуб? – Филипп ван Асхе весело подмигнул. – Ты веришь в сказки, друг мой Витольд? Если боишься, мы попросим фратера Августина присутствовать: вся нечистая сила от одного его вида дохнет, как от звуков Высокой Мессы. Верно, святой отец?

В ответ цистерцианец судорожно кивнул, слабо вникнув в суть утверждения.

– Кстати, привет тебе от твоей матери. Жюстина, село Запруды, дом мельника Штефана?

– Ага… – совсем растерялся Вит.

– Был я у нее. Сказал, что с тобой все в порядке. Пусть не беспокоится: я о тебе позабочусь.

– Спасибо за заботу, мейстер…

– Ну что, пойдем выздоравливать? Насовсем?!

– Прямо сейчас?

– А почему нет? Чего нам ждать? Хочешь, чтобы тебя снова этот… столбун прихватил?

– Не-е-е, не хочу, – Вит поднялся со скамейки. Робко взглянул на монаха.

Тот лишь руками развел: решай, мол, сам.

– А это долго… выздоравливать? Долго, мейстер Филипп?

– Недели две. Поживешь это время у меня.

– У вас?!

– Ты предпочитаешь свою каморку? Мой дом большой, обоим места хватит, и еще слугам останется. Я буду… стану твоим опекуном.

– Ух ты! – не удержался Вит, в восторге от красивого и незнакомого словечка «опекун». От слова пахло удачей и деньгами. Но сразу на лицо мальчишки набежала тень, лоб скомкали недетские складки. – А Глазунье… Матильде то есть! Ей вы поможете? Она тоже болеет, еще сильней моего! Мейстер Филипп, пожалуйста! С головой у нее… вчера такое творилось…

Вит смотрел на Душегуба, как на доброго волшебника: взмахнет волшебной палочкой, и все разом выздоровеют, найдут мешки с золотом, станут рыцарями и принцессами… Он очень боялся разочароваться.

И Филипп ван Асхе не разочаровал.

– Я знаю, – мягко сказал он. – Знаю, Вит. Я хочу помочь и ей. Только мне надо кое с кем договориться. Иначе Матильду не отпустят… лечиться. Я договорюсь, и вы оба будете жить у меня.

– Здорово! – Они уже шли к калитке, и фратер Августин, чуть замешкавшись, последовал за ними. – А можно мне будет сюда вернуться, когда вылечусь? К друзьям?

– Ты сможешь приходить сюда, когда захочешь.

– А можно?..

– Можно.

Жизнь улыбалась Виту такой широкой и доброй улыбкой, о которой и не мечталось. Жить в настоящих хоромах! как благородный господин! у него будут – подумать только! – свои слуги! Делать теперь совсем ничего не надо, а еду станут подавать с поклоном: сплошные медовые пряники на серебряных тарелях! А он-то, дурень, полагал, будто лучше Дна ничего не бывает. Оказывается, бывает! еще как! А Душегуб совсем не страшный: добрый, ласковый. Вылечит их с Матильдой… у себя навеки поселит!.. Матильду за Лобаша выдадим, Лобаш тоже в хоромах заживет припеваючи…

Филипп ван Асхе тем временем разделял (…жухлые листья на осине: дрожь Иуд ноября…) недавние опасения цистерцианца. Слишком легко, слишком удачно все складывается! Дети отыскались за один день, мальчишка сразу согласился; с девицей, похоже, сложностей не предвидится – братья Втыки в свое время сами обращались… И бывший однокашник по Саламанке объявился рядом, нужный разговор завел: Мануэлито готов, он на пороге… Все было слишком хорошо, рождая смутную тревогу.


Чутье редко подводило мейстера Филиппа.

Их встретили в переулке Тертых Калачей: сюда, как нарочно, не выходило ни одно окно.

XXXIX

Беньямина Хукса не было среди людей, преградивших путь Душегубу. Там его присутствие сочли бы лишним: голова-то у несостоявшегося нотариуса на месте, и еще какая голова! – всем бы такую круглую! – зато кулаки подкачали. Но зачем умному человеку кулаки? Неужто дураков на белом свете мало? С дураками, как и следовало ожидать, все оказалось в полном порядке. Ибо тех, кого привел Хукс в переулок, язык не повернулся бы назвать, к примеру, «умниками». Впрочем, звать их вслух дураками тоже рискованно: юшку пустят! Только это и умеют – а большего не требуется.

…День вчера выдался хлопотный: хуже некуда! Вначале прибежал Кудлатый Ерш: дескать, чужой мужик отирается на Дне, интересуясь Глазуньей. Вроде бы даже про мальчишку спрашивал. Дело явственно запахло жареным, но Крючок обождал с трезвоном. Велел Кудлатому проследить за любопытствующим.

Кто такой, зачем тину баламутит, и вообще…

Тут Матильду вызвали к братьям Втыкам: пророчить. Пришлось сопровождать. Бредни Глазуньи зачастую оказывались смутными; без толкований Крючка, успевшего поднатореть в этом деле, не обойтись. Однако с самого начала заладилось скверно: юная пророчица насиловала себя, дрожа как в лихорадке, слова визгливыми нетопырями срывались с губ, а потом глаза ее закатились, и девица без чувств упала в кресло. Вечером же, когда Матильду под руки вернули домой и Кудлатый сунулся к Хуксу с докладом – дар Глазуньи вдруг прорвался наружу.

Светопреставление закончилось пожаром.

В укрощении огня Крючок участия благоразумно не принимал. И потому сразу заприметил Птицу Рох, слугу хенингского Душегуба, – детина таскал ведра с водой вместе со всеми. Крючка будто осенило! Вот кто разыскивал Матильду! И для кого старался – тоже ясно. Верный хозяину до гробовой доски, Птица ничьих других поручений выполнять не стал бы.

Дело принимало странный оборот. Больше года назад братья Втыки, прекрасно осведомленные о происхождении Матильды Швебиш, подали мейстеру Филиппу тайное прошение на Обряд. Нюх подсказывал: иначе девка скоро скиснет. Несмотря на снадобья фратера Августина. Уйдет в мир грез, где будущее сплетается с прошлым, а настоящего не существует вовсе – и конец живому талисману. Станет ходить под себя, счастливо улыбаясь. Если же что-то и способно помочь, так это Обряд. Никто не мог знать этого точно, про Обряд ходило много слухов, зачастую весьма противоречивых, – но попытаться стоило.

Прошение составлял Крючок. Он же и отнес его по адресу.

Как ни странно, Душегуб прошение принял. Долго молчал. Наконец сухо сообщил: надо обратиться в Совет Гильдии. Крючку было предложено явиться через месяц. Беньямин Хукс подозревал, каким окажется ответ. Еще служа в магистрате, знал, что случается, когда дело начинают откладывать.

Он не ошибся.

Гильдия в Обряде отказала.

Причиной отказа мейстер Филипп назвал следующее: Матильда Швебиш во время Обряда умрет или окончательно свихнется. Беньямин Хукс притворился, будто верит. Он догадывался, откуда ноги растут. Да, Матильда – из известной семьи, где цепочка Обрядов насчитывала больше десятка звеньев. Все ее предки отлично переносили Обряд. Девчонке просто не повезло. Останься она в Гаммельне, прежней Матильдой Швебиш, выживи в чумном аду – и Обряд был бы проведен в срок. Без малейшего противодействия со стороны Гильдии. Но кто такая хенингская Глазунья? Полоумная бродяжка. Околачивается в компании подонков, пристает к прохожим со всякими глупостями. В почете у Донных заправил. И вот этой толстой замарашке без роду-племени Гильдия дала согласие, а моему сыну, наследнику потомственного астролога (хироманта, целителя…), отказала?! Мальчик сходит с ума у меня на глазах, и я бессилен ему помочь?!! Значит, кто-то просто заплатил Гильдии больше меня! Заплатил, договорился, пригрозил – но добился своего!

Оскорбленный в лучших чувствах, отчаявшийся родитель подымет шум.

А Гильдии ни в коем случае нельзя выглядеть пристрастной.

Конечно, Обряд можно сохранить в тайне. Но тайны имеют свойство выплывать наружу в самый неподходящий момент. Рано или поздно Глазуньей, войди она в полную силу, заинтересуются. Начнут копать. Тогда уже никакие доказательства принадлежности к семье Швебиш слушать не станут. Люди, особенно в праведном гневе, слышат только то, что хотят слышать.

Братья Втыки сокрушенно вздохнули и смирились.

И вот теперь Филипп ван Асхе присылает слугу разузнать: где обитает Матильда? Что ты задумал, хенингский Душегуб? Что у тебя на уме?

Когда наутро мейстер Филипп объявился на Дне собственной персоной, Крючок заторопился. Оставил Кудлатого приглядывать за Душегубом, а сам бросил проклятый меч, с которым особо не побегаешь, и, рискуя нарваться на плети и штраф, что есть духу припустил к братьям Втыкам.

Беньямин Хукс был очень доволен самим собой.

XL

На Дне это называлось: «застолбить невод».

По обе стороны переулка, спинами грея щербатый камень стен, сидела дюжина нищих. Лохмотья, колтуны волос, какие-то жуткие опорки вместо обуви. Дубины, предписанные сословными грамотками, валялись суковатой грудой. Все обычней обычного, кроме рож.

Сытые.

Румяные.

И в глазах вместо вечного укора – хищный вопрос.

Шагах в трех за нищими толпились случайные зеваки. Трое играли в новомодную франкскую игру – «карты» – прямо на мостовой; прочие давали советы. Игра выходила хитрая, советов требовалось много. Зевак тоже выходило немало. Вит с удивлением приметил меж ними Дублона. Мазнув по приятелю ответным взглядом, Дублон, извиняясь, дернул плечом. За что просит прощения красавчик, Вит не понял.

Зато понял мейстер Филипп.

Когда он обогнал спутников, выходя вперед, Вита пробил озноб: улыбка, выбранная Душегубом для этого случая, напоминала ушат ключевой воды, вылитый исподтишка на голову. Наверное, «невод» тоже почувствовал неладное: нищие подобрались, словно ловчие псы на сворке, зеваки прикусили языки, а игроки напряглись больше нужного. Мейстер Филипп замедлил шаги… остановился. Плотней закутался в бордовый плащ. Нахохлился: грач над камешком, похожим на зерно.

Он всегда уважал братьев Втыков за редкое умение спешить не торопясь.

И сейчас отдавал должное чужому таланту.

Двое мужчин стояли за зеваками, ближе к повороту на Левую Скорняжью. Один – невероятно высокий, на голову выше дылды Дублона. Обтяжные штаны, узкий кафтан и шляпа со вздернутой тульей лишь подчеркивали рост. Второй же, достигая приятелю макушкой до груди, отличался редкой толщиной брюха. И одежды предпочитал свободные, в складках, отчего выглядел ходячим амбаром. Первый – мачта корабельная, о спину другого эти мачты ломать можно: не почешется. Оба носили усы, только высокий закручивал концы вверх, а у толстого они свисали ниже подбородка. Сегодня братья Втыки лично явились «столбить невод»: случай редкий, можно сказать, небывалый.

Затылок обжег жаркий выдох: фратер Августин догнал, встал за спиной.

Мейстер Филипп чувствовал огонь, исходящий от монаха. Будто годы, постриг, муки совести и благие намерения разом слетели с цистерцианца: ветер надул щеки, дохнув свежим холодком! – и вернулись годы юности в Саламанке. Кастильский идальго в третьем колене, Гранд-Мануэлито не проходил Обряда (в его семье отказывались подавать прошение…), но, подобно любому дворянину, Мануэль де ла Ита не носил оружья. Орденский рыцарь, отроком пройдя Обряд, в рукопашном бою стоил двух десятков вооруженных простолюдинов. Представители древних родов и династий, такие, как Густав Быстрый или Вильгельм Фландрский, – много больше. Но и Мануэль, даже став фратером Августином, вполне мог выйти один на пятерых.

– Стыдитесь, святой отец! – строго бросил Душегуб. – Вроде бы не шальной повеса… лицо духовное…

Добавил мягче, ободряя:

– Не надо вмешиваться. Просто стой рядом со мной. Присутствие монаха…

Он не закончил. Вытянул губы трубочкой, засвистал мотив резкий, с явными диссонансами. Цистерцианцу даже показалось: это не мелодия, а речь. Язык, отличный от языков человеческих. Но раздумывать над странностью поведения Филиппа ван Асхе не осталось времени. Свист бродил по переулку Тертых Калачей, тыкался в стены. В запертые двери домов. В дыры, щели, отверстия. Свист говорил, просил, требовал.

Велел.

Из щели выглянула крыса. Повела острой мордочкой туда-сюда, выбралась наружу. Без страха уставилась на нищего: тот машинально подобрал ноги. Вслед за подругой явилась другая серая бродяжка… третья… пятая. Крысы лезли отовсюду, сбиваясь в стаю. Пятясь назад, грызуны образовали вокруг Душегуба с его спутниками кольцо: шерсть дыбом, клыки оскалены.

Тихо охнул Вит.

– De corde exeunt cogitationes malae![26] – начал фратер Августин звенящим голосом, но умолк, ибо мейстер Филипп, на миг прервав свист, отозвался:

– Ego autem dico vobis: diligite inimicos vestros![27] Я сказал: не лезь!..

Свист Душегуба свернул на мотив франкской баллады «О дамах прошлого», мелькнула рулада из «Забавницы Трудхен». Бродячая собака забрела в переулок. Рысцой настигла кучку людей, окруженных крысами. Вывалив язык, остановилась сбоку. Шерсть на загривке собаки вздыбилась, из пасти донеслось хриплое рычание. Крупный рыжий пес вылез из подвала. Сука с обвислым брюхом, ворча, тащилась от угла. Еще один кобель… третий… пятый…

Второе кольцо – оскал и рык – образовалось вокруг Душегуба.

А свист продолжался.

Стая воронья обсела крыши, карнизы, подоконники. Рой зеленых мух смерчем закружился над мостовой. Со стороны залива летели орланы, ранее никогда не залетавшие дальше гавани.

Душегуб свистел.

Большой Втык наклонился, что-то спросил у Малого. Кивнул. И пошел себе вперед, раздвигая оробевшее воинство. Все-таки он был храбрым человеком, этот верзила. Храбрым и умным. В творившемся явственно пованивало серой, кто другой уже бежал бы без оглядки, взывая к Господу, но возле Филиппа ван Асхе стоял фратер Августин, считавшийся меж хенингцами святым. Конечно, о Душегубах ходят разные слухи, а враг рода людского способен и в монашьи ризы завернуться… Здесь крылся еще один довод в пользу мирного решения: братья Втыки полагали себя способными договориться с чертом и ангелом одновременно.

Сейчас же выпадала именно такая возможность.

– Мейстер Филипп! – крикнул Большой издалека. – Как насчет пары словечек?

– Почтенный Йост! – Душегуб назвал Большого его настоящим именем. Странно: в звуках голоса мейстера Филиппа, эхом в теснине, по-прежнему звучал удивительный, призывный, зловеще фривольный свист. – Я всегда рад вас видеть! Вас и вашего брата Григора! Равно как и перекинуться словечком-другим со столь уважаемыми людьми!..

Вороны улетели.

Крысы исчезли.

Собаки разбежались.

– Слушаю вас, – радушно сказал Филипп ван Асхе, направляясь к Большому. Пока он шел, сгинули последние птицы с мухами. – Надеюсь, вы явились с такой свитой, единственно желая подчеркнуть свое положение?

– Вам не следует ничего бояться, мейстер Филипп!

– Бояться? А чего мне бояться, милейший дружище Йост? Разве вы не слышали о «Избиении в Артуа»?

Узкое лицо Большого Втыка вытянулось мартовской сосулькой. Даже лихие кончики усов опали, стекли вниз. Разумеется, он слышал. Двадцать лет назад в столице графства Артуа убили тамошнего Душегуба. Случайно. Трое залетных «трепал» решили облагодетельствовать случайного прохожего, ибо раздача имущества нуждающимся есть несомненная добродетель. Камень, брошенный из подворотни, угодил прохожему в затылок, раздался хруст, и графство осталось без представителя Гильдии. А Гильдия на требование Зигмунда д’Артуа прислать замену вежливо заявила о невозможности сделать сие в ближайшем будущем. Сыну графа Зигмунда до Обряда оставался год-два, но «ближайшее будущее» – штука растяжимая, и рисковать наследником Бешеный Зигги не хотел.

Все законы были втоптаны в грязь.

Граф мстил артуанскому Дну за смерть Душегуба так, как, наверное, не мстил бы за гибель родного отца. «Трепал» выдали Бешеному Зигги на следующий день после того, как дружина вспахала трущобы столицы графства, сея ужас и разрушение. Сам Зигмунд голыми руками прикончил столько народу, не разбирая правого и виноватого, что Донные вожаки (кто успел скрыться!..) долго еще потом чесали в поседевших затылках. Ибо после выдачи убийц дружина графа до конца недели продолжала свирепствовать. На добрую память. Чтоб и детям рассоветовали. И внукам заказали.

И правнукам.

– Йост, я всегда уважал вас с братом за деловую сметку. – Продолжая пристально следить за лицом Большого, мейстер Филипп заговорил сухо. Не речь, крошки черствого хлеба. – Уважаю и сейчас. Но вы поторопились. Верьте: если в позапрошлом году я отказал в Обряде вашей Матильде Швебиш, так на то имелись веские причины.

– Сейчас они исчезли? – осведомился Большой.

Старший Втык был опасен. Очень опасен. Несмотря ни на что. Душегуб понимал это лучше многих. Можно, не отнимая жизнь, отяготить ее в достаточной степени, чтобы превратить в ад. Братья по праву считались мастерами на подобные штуки.

– Нет. Остались. Но возникли новые обстоятельства. Вижу, вы прекрасно осведомлены и о происхождении сего юного отрока… Значит, мое уважение небезосновательно. Учтите: малыш и девица без моей помощи вряд ли проживут больше года. Я готов удовлетворить прошение на Обряд для девицы. Возвращу ее вам до конца месяца: в полной силе. Что же касается юного отрока, давайте вернемся к этому разговору позже. Когда вы поймете всю опасность его пребывания здесь. Когда вы…

Ему помешали договорить.

По переулку Тертых Калачей бежали Юлих с Добряком Магнусом. На руках громилы несли Глазунью: бледную, дрожащую. «Быстрей! – кашляла девица. – Быстрей! Опоздаем!» Поравнявшись с монахом, Глазунья прыгнула на землю. Упала, охнув; с трудом поднялась сперва на четвереньки, а там и в полный рост. «Я! я…» Она вряд ли бы дошла до мейстера Филиппа, когда б не Вит: опередив громил, мальчишка поддержал Матильду.

В спокойных глазах Душегуба вдруг полыхнули лукавые огоньки.

Взяв мальчика с девушкой (…первый снег исповедует землю…) за руки, он подмигнул Большому Втыку, обалдевшему от вольности обычно сдержанного мейстера Филиппа.

– Короче, верьте мне, Йост…

Продолжая крепко держать обоих, мейстер Филипп шагнул к двери ближайшего дома. Запертая изнутри, дверь тем не менее послушно открылась перед ним. «Стойте! обождите!» – фратер Августин кинулся следом. Монах успел. Дубовые створки захлопнулись сразу, едва отец-квестарь миновал порог, и, наскоро обернувшись, он увидел, что ожидал: дверь.

…двери.

…много.

Бесконечный портал дверей, стрелой летящий назад.

Preludium