Легенды древнего Хенинга (сборник) — страница 38 из 92

Кочевряка, чур, я кочет! —

Чёт подначит, чирей вскочит,

Чушка чешет,

Черт хохочет,

Во хмелю школяр стрекочет!

Весь сентябрь Юрген жил прежней жизнью. Жене ничего не сказал, в ратуше отмолчался. К отцу в гости зашел, помянуть матушку, чистую душу, которую шестой год как зарыли на кладбище Всех Святых, в народе прозванном Отпетым погостом, спросил отец, чего сын скучен, а сын плечами пожал. Так и пожимал до октября. Идет-идет, встанет и пожмет. А по скулам желваки катаются. И хохолок трепещет – от ветра, должно быть. Шляпы-то из-за рассеянности забывать стал: дома, в ратуше, в лавке зеленщика.

С октября по гадалкам кинулся. Ну, тут дело не сложилось: гадалок тьма, все брехливые, хуже шавок подзаборных. Поди их пойми! Кто скажет: «Соврала цыганка! Живи-радуйся!» – а ты думай: в картах увидела? от фонаря брякнула? Кто скажет: «Берегись, правду вещунья напророчила!» – а ты чеши затылок: остерегает? запугивает? Кто прибавит: «Сглаз на тебе, дядюшка! Снимать будем?» – а ты снова-здорово в догадках, словно плохой танцор в трех соснах, путаешься: ради лишнего грошика врет? впрямь помочь хочет?! С середины октября решился: стал сглаз снимать, порчу отводить. Молебны заказал – три штуки. Дорогущие, одно разоренье: святые отцы вцепились в кошелек, не отодрать. Деньжищ потратил гору! Если б по году за каждую монету, имел бы Мафусаилов век. А душа не на месте. От гадалок воротит, на святых отцов еретиком смотришь, кошель подальше прячешь. Жить хочется, только жизнь не в жизнь.

Кочевряка, кочевряй!

В полночь злаком вечеряй!

В четь святых,

В сычий грай, —

Буйных дракой усмиряй!

В начале ноября к колдуну пошел. Колдун серьезный оказался: борода, нос крючком, в горшке суп из нетопырей кипит, с луком-пореем. Взял прядь с головы (прямо из хохолка драл! больно!..), взял ноготь с пальца (обкусанный, из кукиша…), взял срамоты ложку да еще плюнуть в ту ложку велел. Юрген плюнул. Как не плюнуть, когда цену колдунище заломил – ровно знаменитый Мерлин из склепа вылез, народ обирать! Через три дня получил бедняга от чародея, сизого с обильного похмелья, дюжину фигурок. И еще одну в придачу, для верности. Леплены кое-как, сикось-накось: гончар, и тот в рожу рассмеется. Но сила в фигурках немереная. Велено было идолов по друзьям раздать. Жене еще, отцу-матери… Что? Померла мать? Ну тогда первую фигурку в ее могилку зарыть, поглубже. А остальных лже-Юргенов пусть казнят жена-друзья-отец лютой смертью. Топят, значит, в кипятке, головы ножиками режут, в печку бросают или чего нового изобретут. Лишь бы лютей да ужасней. Смерть за господином Маахлибом придет под Рождество – растеряется. Глядь-поглядь, тринадцать раз уже помер, несчастный. Чего зря косу щербить? Отвели глаза смертушке, убирайся, Безносая, дай пожить молодцу.

Раздал Юрген фигурки.

Тут все плечами пожали: отец, друзья. У женушки любимой от таких страстей чуть выкидыш не случился. Нет, уперся Юрген. Убивайте. А то в монастырь от вас уйду. Взял отец ножик, друзья кипятку заварили, жена печку растопила. Погибла колдовская обманка. Юрген друзьям выпивку поставил, родителю в пояс поклонился, жену в щечку поцеловал, чтоб перед родами не волновать. День прошел, другой. Тут и задумался маленький человек: а как проверить, соврал колдун или впрямь жизнь продлил? Думал-думал, всего один способ проверки надумал. Ох, моим врагам такие способы! Моим врагам такие проверки!

С того дня – запил.

Смертно.

Кочевряка, чур, я кречет! —

Кости мечет чалый нечет,

Вечер чист,

Чихай на свечи! —

Сатана трещит о встрече!

В этот поздний час «Звезда волхвов» пустовала. Служанка-приживала Криста скребла изгвазданную дегтем половицу, упав на четвереньки и смачно оттопырив пышный зад. За холмом в юбках, за Эдемским садом, разделенным надвое роскошной ложбиной, пристально следил молодой Пьеркин, правя на оселке мясницкий нож. Отец парня, хозяин заведения, третий год скорбел чревом, редко спускаясь в зал из верхней комнатенки, где куковал сутки напролет в кислом аромате снадобий, так что молодой Пьеркин готовился вскорости стать Стариной Пьеркином, каких «Звезда волхвов» перевидала уже с десяток. Впрочем, дело откладывалось со дня на день. Старик хворал, но уступать место молодежи не торопился, а подсыпать любимому папаше мышьяку в куриный бульончик парень еще не решился. Хотя и подумывал между делом. Суть злодейства, как всегда, упиралась в женщину: дебелая Криста была подкидышем. Взрастил ее не кто иной, как хворый Старина, во исполнение какого-то, давным-давно забытого обета, и теперь твердо намеревался дожить до заветного дня, когда отдаст девку в хорошие руки, взамен слупив изрядный барыш. Оттого портить красавицу не позволял, грозя лишить наследства; о законном же браке сына с приживалой и речи не шло. Сидел парень собакой на сене, на отцовской цепи, любовался вожделенным задом вприглядку и тосковал смертно.

Вот, например, сейчас: хоть всю харчевню Юрген перепляши вдоль и поперек, не оторвать молодому Пьеркину глаз от красоты несусветной.

Зато были другие глаза, что смотрели на плясуна. Без радости, но и без осуждения. Гость приехал утром, сказался с ночлегом, собираясь назавтра убраться восвояси. Человек статный, дородный, средних лет, одет строго, но денежно. Одна досада: серьга в ухе, золотой маятник на цепочке. Никак не вязалась эта серьга с обликом гостя. И еще: будь Петер повнимательней, сумел бы подметить, что гость весь вечер пил вровень с Юргеном. Только хмель его был иным. У Юргена – буря-хмель, пурга-хмель, пьяная завируха, хоть стой, хоть падай. А у этого, с серьгой – гора-хмель, утес-хмель, поросшая мхом громада. Толкни плечом со всей своей трезвости! – пупок развяжется. Сидел гость, молчал гость, «нюрнбергское яйцо» над столом качал. Часы дорогущие, тоже на цепочке, как серьга, из кулака маятником свесились: тик-так, тик-так. Так? Значит, так.

И нервный тик щеку подергивал.

Кочевряка, кочевряй!

Тощей сракой пузыряй!

Чай, ничей, —

Сто хрычей

Густо ерзают сарай!

Потеряв равновесие, Юрген ухватился за край столешницы. Согнулся в три погибели, перхая сорванным горлом. Возле его носа качались часы. Отмеряя время. И кто-то, спрятанный за лицом сердитого гуляки, беззвучно вскричал от боли и страха.

– Выпьем? – спросил Юрген.

Гость молча плеснул из кувшина в две кружки.

– За что? – спросил Юрген.

– За время, – качнулся маятник.

Петер поймал себя на том, что тоже раскачивается от усталости. Очень хотелось спать. Подушечки пальцев горели огнем. Еж в глотке фыркал, бегая вверх-вниз. К счастью, Юрген Маахлиб забыл об измученном Сьлядеке. Сейчас он тряс хохолком над кружкой, не спеша отхлебнуть.

– За время? Что ж, славный повод. Поговори со мной, незнакомец. Я уже давно ни с кем не говорил по-настоящему. Если время – деньги, подай мне грошик. От тебя не убудет, ты богач. Дай нищему Юргену грошик, а я тебе погадаю на свою судьбу. У меня судьба простая, короткая. Я про нее все знаю.

– И я знаю. Ты целый день об этом кричал.

– Кричал? Не помню. Мне кажется, я уже больше недели молчу. Поговори со мной, а? Расскажи мне историю со счастливым концом. Мне очень надо, чтоб со счастливым. Иначе, не дождавшись Рождества, я подарю сам себе веревку, мыло и добрый крюк.

– Историю? – Маятник отмерил еще одно-два мгновения. – Хорошо. Я подам тебе не грошик, а целый кошелек. Один мой друг по имени Освальд тоже задумывался о веревке. Это было давно, но веревки с тех пор не изменились: они по-прежнему легко скручиваются в петли. И снег по-прежнему хлещет в лицо, если сбиваешься с дороги…

* * *

…Метель подкралась исподтишка: низинами, заснеженными перелесками. Долго ждала в засаде и вдруг – плюнула в лицо иглами льда, со злорадным воем вырвалась из-за холма, вцепилась, завертела мохнатыми лапами, проникая под шубу, в сапоги, за воротник. Освальд сомневался, есть ли в гордой латыни или в других благородных языках словечко, «зга», но сейчас это было неважно, потому что не видно стало именно ни зги. Он хотел выругаться, но только закашлялся: благочестивая метель забила брань обратно в глотку. Оставалось натянуть шляпу на самые уши, плотнее запахнуться и отпустить поводья в надежде, что умная коняга никуда не свернет с тракта. До Лейдена, к счастью, оставалось две мили. Доберемся! Дернул же черт…

Видимо, упомянутый черт в этот момент шлялся поблизости и сумел подслушать мысли. Подтверждая злокозненную репутацию адова семени, из мглистой круговерти донесся волчий вой, в котором стыла вселенская смертная тоска. Кляча, разом бросив понурую меланхолию, взвилась на дыбы. Ветер подхватил отчаянное ржание, раздирая на части, земля кувыркнулась и чувствительно припечатала по спине корявой ладонью. Что-то навалилось сверху. «Волк!» – ужас обжег душу. Однако клыки медлили вцепиться в горло, да и вообще, волк не подавал особых признаков жизни. Проморгавшись, Освальд с проклятьями отпихнул в сторону собственный дорожный мешок, кряхтя поднялся на ноги. Все его большое, нагулявшее лишний жирок тело саднило, а мерзавка-метель куражилась над жертвой, щекоча холодным ножичком в подреберье.

Клячи и след простыл. Лишь в недрах бурана затихал издевательский стук копыт: так небось скачет вавилонская блудница на драконе, преисполненном именами богохульными. Под ногами кишели змеи поземки, вокруг ярилась вьюга. Поди пойми: на тракте ты еще или проклятая лошадь успела свернуть наугад. Ветер! Пока ехал, ветер дул (какое там «дул»! – рвал и метал, как бешеный!) справа. А Кюрцев тракт на подъезде к Лейдену прямой. Если только ветер не поменял направление!.. Матерь Божья, спаси и помилуй! Направь на путь истинный! Пурга секла наотмашь, но Освальд медленно поворачивался, пока не нашел нужное положение. Постоял, убеждая себя, что не ошибся. И двинулся вперед, примостив мешок на правое плечо, чтобы защитить отмороженное напрочь ухо. Дернул же ч-ч-ч… Прости, Господи! – и надоумил же злой советчик гере ван Схелфена и гере Йонге отправить своего поверенного для осмотра монастырских угодий! Что, спрашивается, там зимой смотреть? Мерзлая как камень земля. Сухие соломинки местами торчат из снега. Нет, угодья-то изрядные, не обманули святые отцы. Значит, будет к следующей осени чем вернуть ссуду с процентами. Строиться святым отцам приспичило под Рождество. Ссуда им понадобилась. Вот и обратились в «Схелфен и Йонге». Монахам – заем, банкирам – прибыль. Обещали, конечно, хозяева ради Господа, ради страстей его за нас, грешных, льготный заем выделить, только Йонге за лишнюю монетку удавится, а ван Схелфен сам кого угодно за ломаный грош удавит. Давай, милый Освальд! В седле трясись, мерзни почем зря! Три дня монастырской постной кашей брюхо набивай вместо любимой поджаренной грудинки… Небось еще и за лошадь спросят…