– Значит, благо – причина не всяких действий, а только правильных? В зле оно неповинно.
– Безусловно.
– Значит, и бог, раз он благ, не может быть причиной всего, вопреки утверждению большинства. Он причина лишь немногого для людей, а во многом он неповинен: ведь у нас гораздо меньше хорошего, чем плохого. Причиной блага нельзя считать никого другого, но для зла надо искать какие-то иные причины, только не бога.
XLI
– Где?.. – Вит очумело моргал, вертя головой. – Где мы?!
– Кажется, в рефектории…
Ответ слетел с губ фратера Августина сам собой. Эхо сказанного еще гуляло вокруг, упирая на «кажется…», но длинные, почерневшие от времени столы с низкими скамьями, свод потолка, ряды стрельчатых окон и главное – изображение Святого Круга на дальней торцевой стене, строго напротив входа – не оставляли сомнений.
– Ре… фре…
– В трапезной, сын мой, – поправился монах, сообразив, что мальчик и слова-то такого: «рефекторий» – отродясь не слыхал. – По-моему, мы в монастыре.
И вопросительно глянул на Душегуба.
Мейстер Филипп был вполне доволен собой. Стоял чуть в сторонке, улыбаясь (…переливы струн арфы смущают торжество тишины…) искренне и благостно. Искоса наблюдал за своими спутниками.
– А ты чего ожидал, святой отец? Угодить прямиком на адскую сковороду? Или в вертеп тюрлюпенов? Ты прав, мы в монастыре.
В трапезной царили сумерки. То ли узкие окна препятствовали свету, то ли на дворе сделалось пасмурно, – хотя недавнее утро в Хенинге горело янтарем на солнце.
– Девочка, – вдруг отчетливо произнесла Матильда. Оперлась на ближайший стол, глядя в стену. Вит даже испугался, что старая штукатурка осыплется под этим взглядом-тараном. – Пойдем к ней.
– К кому? – мягко поинтересовался мейстер Филипп.
Наверняка обычная блажь Матильды. Никак не связанная с окружающей действительностью. Глазунья еле держалась на ногах; после вчерашнего «светопреставления» девица была слабей мышонка. Удивительно ли, что заговаривается? И все же Филипп ван Асхе счел нужным переспросить, меньше всего надеясь на ответ.
– К девочке.
– К какой девочке?
– Что сидит на звездных облаках. Защита и оберег. Она везде. Она здесь. Мы пойдем к ней?
«Бредит», – с жалостью подумал монах.
А Душегуб растерялся. Даже попятился слегка. С трудом выдавил:
– Откуда… откуда ты знаешь, что это девочка?!
– А вы разве не знали? Она ведь давно здесь… на облаках…
Взгляд Матильды Швебиш стал осмысленным, – рывком, сразу. Так просыпается волк. Будто девица заново рухнула в сумрак трапезной, теперь взаправду. Булькнув горлом, она начала грудой тряпья оседать на пол. Душегуб с монахом кинулись одновременно, едва не столкнувшись лбами. Подхватили, не дали упасть.
– Обморок!
– Нет. Просто сон. Переутомление. У нее бывает…
– Надо перенести ее в келью. Пусть отдохнет. Идемте.
Мейстер Филипп шагнул к укромной дверце в стене. Открыл без малейшего скрипа; приглашающе обернулся. Цистерцианец с Матильдой на руках и Вит, поспешивший к святому отцу на помощь, двинулись следом. Перед ними предстал монастырский дворик с крытыми галереями по краям. Напротив – глухая стена, без единого окна. Ее вполне можно было бы принять за часть наружных укреплений, когда б не узкая дверь входа – серая, невзрачная, она нарушала каменное однообразие самим своим существованием.
– Дормиторий… – пробормотал монах на ходу.
– А? Что?!
Вит по наивности счел сказанное бранью. Покраснел от стыда.
– Дормиторий. Помещения для сна и отдыха. Здесь должны находиться монашеские кельи.
– Вы бывали тут раньше, святой отец?
– Нет. Но я бывал во многих монастырях: их устройство весьма сходно. Вон то здание, справа – скорее всего, капитул… левей – базилика… Церковь монастырская.
Тем временем Душегуб успел пересечь двор. Но, прежде чем войти, взял один из факелов, выложенных рядком под черепичным навесом. Кресало нашлось в эмалевой шкатулке. Сразу чувствовалось: мейстер Филипп здесь далеко не впервые.
Факел весело вспыхнул, разгоняя темень, и маленькая процессия втянулась в дормиторий.
– Слева и справа – кельи. Выбирайте любую. Прямо – общая спальня. – Мейстер Филипп остановился в тесном коридоре. Поднял факел выше, давая всем осмотреться.
– Любую? А братия?
– Кроме тебя, отче, в обители больше нет монахов.
– Что же случилось с местными братьями?
– Не знаю, – с искренним равнодушием пожал плечами Филипп ван Асхе. По стенам качнулись длинные, зыбкие тени. – Наверное, в раю давно. На арфах бряцают. Э-э, да у тебя сейчас руки отвалятся, отче! Иди за мной…
Душегуб поспешил толкнуть ближайшую дверь.
Чтобы войти в келью, пришлось нагнуться. Внутри было тесно: крохотная каморка, гроб из камня. Окошка нет. Стол, табурет, на столе – пять восковых свечей; вдоль стены – деревянные нары, и на них, уместная в аскетической обстановке не более, чем епископская митра на пьянице-водовозе, – пуховая перина. Еще подушка: огромная, блестит розовым атласом. Будто кто-то наперед знал, что сюда принесут обеспамятевшую девицу, и заранее расстарался.
Цистерцианец уложил Матильду на перину, а Душегуб выбрал свечу – больше локтя длиной и толщиной в руку ребенка. Зажег фитиль от факела.
– Чтоб не испугалась. Иначе проснется, а кругом тьма египетская! – пояснил он. – Эта свеча до утра гореть будет.
Монах согласно кивнул, и все трое вышли на цыпочках, прикрыв за собой дверь.
– А мы теперь здесь ж-ж-жить станем? – осведомился Вит, заикаясь. – Это м-меня, значит, в м-монахи постригут?
– Не говори глупостей, сын мой!.. – принялся было увещевать мальца фратер Августин. Но тут мейстер Филипп, поднеся факел ближе, вгляделся в сонное лицо Вита, увидел, как слипаются его глаза…
– Да ты на ходу валишься, парень! Пойдем. Утро вечера мудренее.
В самом скором времени Вит мирно сопел на нарах в келье напротив: здесь тоже нашлись тюфяк с одеялом. Засыпая, он успел позавидовать Матильде: девице досталась такая роскошная перина!
Через минуту ему явились две перины. Три. И восемь подушек.
Сон оказался щедрым.
XLII
– …Итак, все-таки: где мы?
Они стояли посреди дворика. В черном небе над монастырем бродил фонарщик-месяц: зажигал первые звезды. Рисунок созвездий выглядел знакомым, но не вполне. Словно звезды, хлебнув лишку, качнулись спьяну в разные стороны. Впрочем, фратер Августин никогда не был силен в астрологии. Мог ошибаться.
– В монастыре.
– Не увиливай, Филипп, – впервые цистерцианец обратился к Душегубу на «ты», сняв вежливую отстраненность, которую прежде строго выдерживал. Коротко, остро полоснул взглядом. – Я тебе не сельский простак. Во-первых, это бывший монастырь. Покинутый. Что в нем сейчас? И во-вторых: где он расположен? Мельком я слышал шум моря…
– Ты умница, Мануэлито, – с внезапной легкостью согласился Душегуб. – Бывшая обитель, теперь – богадельня. А вот где мы находимся – не скажу.
Монах натянуто усмехнулся:
– Тайна?
– Ни в коей мере! Знал бы – сказал.
– То есть как это?!
– Проще простого. Никто из Гильдии не знает. Если выяснишь, скажи мне.
«Шутит он, – подумалось цистерцианцу, – издевается или говорит всерьез?»
– Есть у нас один бывший звездочет из Бухары… Абд-Рахим именует богадельню «Нитью Времен». Мол, судя по звездам, обитель прошивает насквозь разные эпохи, сохраняя постоянство места в пространстве. Возможно, он прав. Если ты помнишь, мы покинули переулок Тертых Калачей ранним утром. И вот: вечер… Хотя многие уверены: время здесь течет по обычному руслу, и место расположения богадельни легко определимо. Только места называют разные. Кстати, море действительно рядом. Спустимся на берег?
Не дожидаясь ответа, Филипп ван Асхе направился в дальний (…шепот незримых крыльев над головой…) конец двора. В тишине спящего монастыря шаги по плитам раздавались отчетливо и гулко. Цистерцианец заторопился следом. Миновав базилику, они свернули в тесный проход между церковью и дормиторием. Вышли к наружной стене, высотой в два человеческих роста. Массивные ворота оказались незапертыми: когда мейстер Филипп толкнул створку, та нехотя поддалась.
– Есть, однако, и другие предположения, – обернулся ван Асхе к монаху. – Кое-кто, например, всерьез считает это место раем. Маленьким таким раем. Земным. Не подумай, святой отец, я не кощунствую! Просто к тому есть весомые аргументы…
По узкой тропинке, начинавшейся от ворот, они двинулись вниз. Месяц упал отдыхать за скалы, но звезды сияли столь ярко, что цистерцианцу вспомнилась родина. В Кастилии, ясными августовскими ночами, созвездия пылали очень похоже. Спуск оказался пологим: даже ночью идешь без риска свернуть себе шею. Вскоре под ногами зашуршала потревоженная галька. Шум прибоя надвинулся, вытесняя тишину. Фратер Августин подумал, что завтра непременно надо будет выбраться на берег при свете солнца. Осмотреться. Вдруг места окажутся знакомыми? Давно он не купался в море…
Ночь дышала теплом, словно осень вдруг повернула вспять.
– Насколько я понимаю, в богадельнях дают приют нуждающимся. Где же убогие, которых опекает Гильдия? – нарушил монах затянувшееся молчание.
– Разве Витольд с Матильдой не нуждаются в помощи? Ты непоследователен, святой отец!
– А… другие?
– Иногда сюда приходят люди. Живут. Потом уходят. Или в других богадельнях дело обстоит иначе?
– Некоторые остаются. Те, кому некуда больше идти.
– И у нас остаются. Навсегда. Остаться – не значит торчать тут все время безвылазно… Кстати, Матильда на чем-нибудь играет? Арфа, цитра? лира? псалтериум?!
Вопрос застал фратера Августина врасплох.
– На цитре. А в чем, собственно…
– Рисует? Кистью? Углем?
– Не знаю. Никогда не видел. Ты…
– Это нужно для подготовки Обряда. Придется покинуть вас до утра: раздобуду девочке инструмент.
– А для мальчика что нужно?
– Ему-то как раз требуются сущие пустяки. Только с этими пустяками будет сложнее, чем со всеми цитрами Хенинга. Но я что-нибудь придумаю. Не беспокойся, святой отец.
– Я буду молить Господа о счастливом исходе.
– Правильно, Мануэлито. – Речь Филиппа ван Асхе сверкнула иронией: доброй, тихой. – Хорошая молитва всегда кстати. Но мне потребуется от тебя и иная помощь. Ты умеешь плавить золото?
– Разумеется! Я давно не подходил к горну, но старые навыки умрут лишь вместе со мной!..
«Вот оно! Вот!.. – стучало в висках бывшего фармациуса. – Рецепт Магистерия! Филипп явно намекает, что готов поделиться секретом! Я узнаю тайну! узнаю… я…»
– Чудесно. И наконец: индульгенции у тебя с собой?
– Они всегда со мной.
– Попозже я куплю одну.
– Вы решили очиститься от грехов, мейстер Филипп? Может, сперва желаете исповедаться? – Монах, сам того не заметив, вновь вернулся к строгой отстраненности.
– Исповедь тоже не помешает. Это большая удача, что ты оказался с нами. Жаль, твои услуги предназначены не для меня. Для мальчика.
Отец-квестарь не нашелся, что сказать, а Филипп ван Асхе уже шагал обратно к богадельне. Звезды ехидно подмигивали с купола небес, сверкающего алмазной пылью.
– Между прочим, здесь есть библиотека, – сообщил Душегуб, обождав, пока монах догонит его. – Думаю, ты найдешь в ней много интересного. Но у меня к тебе убедительная просьба: возьмись переводить одну из книг, что там хранятся.
– Какую?
– Любую, на выбор. Какая больше понравится.
– А на какой язык?
– На любой, какой знаешь. Или которого не знаешь, – беззаботно махнул рукой мейстер (…нарастает грохот копыт: сейчас из ущелья вынырнут…) Филипп, окончательно поставив святого отца в тупик. – Ну, я пошел. Проголодаешься – кухня рядом с трапезной. Ищи в кладовой: наверняка остались запасы. Да, и если здесь кто-нибудь объявится, сохраняй спокойствие. Поздоровайся и продолжай заниматься своим делом. Счастливо оставаться!
Над стеной обители вскрикнула птица: громко, отчетливо. Шепот прибоя захлебнулся, внимая жалобе; в расщелине мелькнул рог месяца, недовольно шевельнувшегося на жесткой постели. Камешек сорвался, покатился вниз, мечтая стать лавиной. Так и упал в гальку: камешком. Наивным пустяком, одним из множества. А птица долго молчала, прежде чем крикнуть еще раз: тихо.
Чш-ш-ш…
– Мейстер Филипп! – монах глядел в спину уходящему. Сухие губы еле шевельнулись, треснув словами. Задавая вопрос, он чувствовал себя лишним на этом берегу. – Но все-таки… мы были в Хенинге… утро… И вот – здесь! Как же это, мейстер Филипп?..
– Чудо Господне!.. – не оборачиваясь, ответил Душегуб.
Цистерцианец готов был поклясться: он серьезно.
XLIII
Открыв глаза, Вит сперва ударился в сомнения. На свежую голову в заброшенные монастыри и тайные ходы Душегубов верилось слабо. Однако, проморгавшись, он разглядел скудное убранство кельи, где провел ночь. Ничего общего с мансардой. Свеча на столе умирала, оплыв лужей воска; пламя дергалось в агонии. Мальчишка резво соскочил с лежанки, запалил от меркнущего огонька другую свечу, поменьше, и, сунув ноги в башмаки, выбрался в коридор.
Дверь во двор находилась в каких-нибудь пяти шагах. Слегка приоткрытая, она весело золотилась ковриком теплого света. Вит честно задул свечу (чего зря добро транжирить?!) – и через миг был уже во дворе, зажмурясь от брызнувшего в глаза солнца. Меньше всего задумываясь, куда несут его ноги, пересек дворик, выйдя к внешним воротам. Толкнул створку. Шагнул наружу.
И не сумел сдержать восхищенного возгласа: перед ним было море.
В Хенинге он вместе с дружками ходил на залив. Глазел на стальные волны, поражался обилию воды. Но лезть купаться даже в голову не пришло: осень, знаете ли! Плескаться в мрачной холодрыге Вит был не охотник. Да и залив плохо располагал к купанию: толчея рыбачьих лодок, берег затянут сетями, вывешенными для просушки, а дальше начинается гавань, где швартуются бригантины, галеоны и эти… с веслами… А, вспомнил! Дублон звал их «галерами», всякий раз приговаривая: «Сущий ад!» Сунешься купаться – враз раздавят!
Зато здесь – кр-р-расота!
Море подмигивало тысячами золотых блесток, дыша пряной лаской водорослей, солью и совершенно особенной, морской свежестью; ветер ерошил волосы, всклокоченные со сна… Вода чистая, прозрачная, будто хорошее стекло, и совсем без медуз. Плавать оказалось куда легче, чем в речке. А еще оно и вправду соленое, море. Вит об этом, конечно, слыхал, но, когда на залив ходили, проверять застеснялся.
Наплескавшись вволю, мальчишка выбрался на берег. И, натягивая одежду прямо на мокрое тело, обнаружил в сторонке мейстера Филиппа: тот с улыбкой наблюдал за купаньем.
– Замерз?
– Не-а!
– Первый раз в море?
– Ага!
Как-то само получилось, что Вит забыл добавить к ответам «гере Филипп» или «мейстер Филипп». А Душегуб воспринял это как должное. С ним было легко и ни капельки не страшно. Чего бояться? – он добрый и веселый. К тому же их с Матильдой вылечить собирается!
– Завидую я тебе, парень! Мне б твои годы… Голоден небось? Завтракать пойдем?
– Пойдем!.. А Матильда проснулась? Ей лучше?
– Проснулась. Завтрак нам стряпает. Давай-ка и мы ее порадуем. Как думаешь, вон тот цветок ей понравится?
Филипп ван Асхе указал на верхушку отвесной скалы, где на ветру трепетал розовый венчик.
– Конечно! Красивый…
– Достанешь? Мне туда точно не вскарабкаться.
– Запросто! Я сейчас, я мигом… – Вит кинулся на скалу, что называется, взахлеб. Будто всю жизнь мечтал оказаться на вершине. По правде говоря, на эдакую кручу лезть довелось впервые. Свалишься – можешь сразу отходную заказывать. Но мальчишка об этом не думал. Лез себе и лез, всякий раз безошибочно отыскивая опору для пальцев рук и ног (башмаки он догадался оставить внизу). И все-таки едва не сорвался! У самой вершины гад-камешек, на вид казавшийся вполне надежным, вдруг вывернулся из-под руки. Вит на миг потерял опору, сердце сжалось перепуганным птенцом – но словно кто-то поддержал его, давая передышку: уцепиться, прижаться к скале, восстановить равновесие…
Мальчишка перевел дух. Осторожно покосился через плечо. Как и следовало ожидать, рядом никого не оказалось, а маленькая фигурка Душегуба виднелась далеко внизу. Виту померещилось, что он разглядел тревогу на (…высверк молнии в толще грозовых туч…) лице Филиппа ван Асхе. Решил было помахать хорошему человеку рукой, но вовремя опомнился.
Полез дальше.
Когда, чуть-чуть испуганный (…а навернулся бы?!), но гордый, Вит спустился обратно с цветком в зубах, ему очень захотелось поделиться с мейстером Филиппом пережитым. Рассказать о страхе, о незримой поддержке. Поверит? поймет? Может, он все-таки немножко добрый волшебник? Не сходя с места, взмахнул украдкой чудо-палочкой: не падай! держись!.. Мальчишка отважился посмотреть Душегубу прямо в глаза, и сразу выяснилось: мейстер Филипп крайне взволнован.
– Ах я, старый дурак! Век себе не прощу! Витольд, ты меня не слушай, ладно, вечно мне в голову всякая ерунда приходит!..
«Ага, не слушай! – тайком ухмыльнулся Вит, чувствуя, как от переживаний этого взрослого и опытного человека мальчишечья гордость возносится до небес. – Завтра опять сюда залезу. Мне это раз плюнуть!..»
И они пошли завтракать.
XLIV
Трапезная встретила их шкворчаньем жарящейся яичницы. Судя по ароматам, доносившимся из кухни, яичница намечалась с ветчиной и луком. У Вита слюнки потекли: точь-в-точь волчара Хорт, когда мельник хряка разделывал. Фратер Августин хлопотал у стола. Расставив глубокие тарели, уместные в монастырском рефектории не более памятной перины с подушкой, он задумчиво вертел в руках роскошный дражуар[30] – золотой, в форме розетки, с гербами по краям. В конце концов, так и не найдя иного применения сему чуду, монах сложил туда горкой ломти хлеба.
Выглядел цистерцианец осунувшимся, усталым. Белки глаз воспалились, треснули красными прожилками; мешки под глазами набрякли синевой. «Небось тоже голодный!» – посочувствовал Вит, вслух желая святому отцу доброго утра. Однако голод телесный терзал монаха в последнюю очередь. Накануне он провел бессонную ночь. Думал: забегу в библиотеку на минутку, мимоходом! – не тут-то было! Снаружи занялся рассвет, когда фратер Августин опомнился и, прихватив огарок свечи, удалился в поисках места для ночлега. Сон валил с ног, но возбуждение никак не хотело гаснуть. В первую очередь изумлял странный для обители подбор книг.
Ни единого богословского трактата!
Ни одного труда отцов церкви!
Даже Святого Писания…
Тем больший интерес вызывали наличествующие тексты. Отнюдь не крамола или ересь, как следовало предположить, исходя из отсутствия канонических работ. Часть рукописей цистерцианец превосходно знал, о других слышал, третьи видел мельком. Четвертые встретились впервые. Здесь бок о бок хранились свитки, чей возраст исчислялся веками, и относительно новые инкунабулы: всего около сотни. Некоторые догадки, похоже, начали подтверждаться, но высказываться определенно было пока рано.
Зато идти спать – поздно, но надо.
– Господь Всевышний – моя опора!
Дождь, и град, и пуста сума…
Приют неблизко, покой не скоро,
Ах, в пути б не сойти с ума!..
Подходя к дормиторию, монах столкнулся с незнакомцем. Темнота мешала как следует рассмотреть чужака. Мужчина, одет на мавританский манер: длиннополый халат, плащ-марлотта, чалма… Радушно поклонившись, «мавр» произнес – нет, скорее выплеснул на монаха певучую фразу.
– Простите… – растерялся фратер Августин, ничего не поняв. – Я не местный…
«Мавр» умолк. Нахмурился. И вдруг звонко хлопнул себя ладонью по лбу.
– Это я молю о прощении, о брат мой! Успехов в Науке Разумного Поведения!..
На этот раз монах все прекрасно понял. А человек растворился в тени базилики. Цистерцианец мог голову дать на отсечение: «мавр» повторил свою первую фразу, причем язык остался прежним. Лишь чуть-чуть сместил некие едва уловимые акценты. Еще одна загадка? Впрочем, Душегуб предупреждал и советовал хранить спокойствие.
Последовав мудрому совету, фратер Августин отправился дальше.
– …А вот и яичница! О, да вы уже здесь…
Глазунья возникла из дверей кухни в облаке вкусного пара, с трудом неся перед собой увесистую сковороду. Раскрасневшаяся, веселая, пышущая жаром, она показалась Виту на удивление милой. Словно мамка, когда у печки хлопочет, вкусненькое варит-парит… А Глазунья (которая со сковородой), вооружась здоровенным ножом, уже нарезала кусками глазунью (которая на сковороде). Держалась она заправской стряпухой: вчерашняя безумица сгинула. Вит подождал, пока Матильда закончит, отложит ножик в сторону…
– Это тебе…
Протягивая девушке цветок, он явственно ощутил: уши становятся пунцовыми.
Глазунья присела в смешном реверансе:
– Ой!.. спасибо!.. Нет, правда, спасибо! Красота какая! Где ты его нашел?
– На скале… – Вит почувствовал, что сейчас сгорит со стыда. Сломя голову кинулся за стол, притворясь, будто умирает от голода; ухватил кус яичницы, второпях целиком сунул в рот. Обжегся. Из глаз брызнули слезы. Фратер Августин строго посмотрел на мальчишку, но выговаривать не стал. Прочел коротенькую молитву, осенив стол Святым Круженьем, после чего приступили к трапезе.
Завтрак Матильде удался на славу. Троица мужчин расхвалила стряпуху до небес – Глазунья даже засмущалась, чего раньше за ней не водилось.
– Тело ублажили, о душе святой отец позаботился… – Мейстер Филипп аккуратно отер губы платочком. Вынул из-под стола два кожаных футляра, жестом кудесника извлек из первого цитру. – Хорошо бы теперь сердце согреть. Что скажешь, милочка?
– Я?! Я чуть-чуть…
– И я чуть-чуть, – улыбнулся Душегуб. – Значит, получится отличный дуэт. Итак?
Из второго футляра он достал новомодную альтовую виолу. Установил перед собой, придерживая сверху за широкий гриф. Смычком коснулся струн… Печальная мелодия, спотыкаясь с непривычки, растеклась по трапезной; слегка запоздав, к ней присоединилась цитра Матильды, и два инструмента пошли рука об руку, тихонько ведя беседу. Только разговор выходил, как у заики с шепелявым. Оба разумны, да жаль, косноязычны. Звуку временами было тесно, смычок заставлял басы поскрипывать. То виола, то цитра на миг запинались, рассыпая мотив сухими крошками, но вновь спешили вернуться в общее русло – стылая осенняя (…жухлые листья мечты: вдаль…) река текла, петляя в теснине круч, дребезжа льдинками на перекатах…
В общем, у дуэта выходило пока не очень. Хотя душевно.
– «Lamento di Tristano», – тихо, сам себе, пробормотал монах, едва последние отголоски умолкли под сводами. В груди щемило тайное чувство стыда: будто подглядывал в щелку за первой ночью любовников. Юных, неопытных – смущенье поцелуев, наивность ласк, пальцы дрожат, дыхание срывается, но страсть творит чудеса, подменяя опыт невинностью, которая иногда порочней любой искушенности.
Откуда явилось такое странное сравнение, монах не знал.
Матильда встряхнула головой, гоня грусть прочь. Ловко пристроила в волосах подаренный Витом цветок и вдруг обернулась к юному кавалеру:
– Вит, а ты на чем-нибудь играешь?
– Не-а, – растерялся мальчишка. – Я это… я в «хвата» бацаю…
– Ладно, в «хвата» еще сбацаешь. А пока…
Пальцы вновь легли на струны. Под своды трапезной величаво вступил радостный и одновременно торжественный «Basse danse La Brosse». Виола мейстера Филиппа заторопилась подхватить. Музицировали всего двое – неумело, сбивая ритм, наслаиваясь случайными диссонансами, но цистерцианцу с Витом казалось: в рефектории играет малый оркестр… откуда-то явилась, то и дело фальшивя, труба, плеснула золотой волной, упала, сорвалась на смешной щенячий визг… Чудеса! А Матильда, не доведя тему до конца, перескочила к другой. Безудержное веселье «Trotto» захлестнуло залу; Душегуб опаздывал с аккомпанементом и потихоньку (…пламя свечей дрожит от сквозняка…) отложил смычок. Но этого никто не заметил. Как и того, что в трапезной объявился новый слушатель. Был он высок, статен, с русой бородкой кольцами, и одет не по погоде: теплынь вокруг, а на госте – полушубок нараспашку, кафтан на вате, шаровары алого сукна. В руке шапка соболья. Оружья при госте не наблюдалось…
Стоял себе человек у двери. Смотрел. Слушал. Ухмылочку в усах катал.
И вдруг не удержался: в пляс пошел! поплыл! полетел! Вприсядку, коленцами, орлом, лебедем! – мало что искры не летят. Может, и не великий плясун, как Душегуб с Матильдой – музыканты. Зато полы вразлет, шапка под ноги, полушубок на пол, да сапогами их, сапогами, каблуками наборными – зверя-соболя, седую лису! Эх, душа, ходи-приговаривай! Тут-то уж все гостя заметили. У Вита кусок в горле застрял: эдакое добро топтать! Не нравится? – подари, отдай, но зачем портить?! Матильда сбилась, еле-еле плясовую до конца довела.
Раскраснелся гость, разрумянился.
– Привет честной компании!
Выговор мягкий, чужой. Только сразу видно: веселый человек. Глянешь на него – самому улыбнуться хочется. А Душегуб уже навстречу: обниматься лезет, по плечам хлопает. И как бы невзначай в сторонку отвел.
– Что, Филипп? Вижу, решился?
– Решился, Костя. Такой случай упускать грех…
– Ясно. На то и Совет, чтоб советы давать, а поступать всяк по своему разумению волен. Сказать по чести: сомнительна затея твоя. Раньше тебе говорил и сейчас скажу. Но помочь – помогу. Ежели ладить избу, так на совесть. Мальцу, разумею, пестуны нужны?
– Нужны, Костя. И лучше, чтоб издалека.
– Из моих краев – в самый раз будет.
– Спасибо. А тебя-то сюда что привело?
– Сердце покоя возжаждало. Обрядов раньше Масленицы не предвидится – дай-ка, думаю, на недельку залягу. Чтоб ни баб, ни вина, никого, ни души – только я! Ага, как же! Залег медведь в берлогу, ан тут ловец с рогатиной! Ладно, жди: за пару деньков управлюсь.
– Дождусь, Костя.
И мейстер Филипп обернулся к троице, примолкшей за столом:
– Ну что, Витольд? Готовься к благородным забавам!..
XLV
Косте Новоторжанину повезло: в раннем детстве оставшись сиротой, он был пригрет в семье новгородского посадника Буслая. Старик-вековик, славный тысяцкий, менявший князей, как перчатки, три года назад овдовел и сейчас женился во второй раз – отчего крутой нрав его ненадолго смягчился. Смышленый мальчишка полюбился седому Буслаю; по нраву он пришелся и молодой посадничьей женке, Мамелфе Тимофеевне. Новгородцы тайком дивились: застряв меж двух жерновов, чей норов гремел от Городища до Пискупля, Костя умудрился не стереться в муку.
Видать, тоже не зерном уродился – камешком.
К малому Ваське, позднему сыну Буслая и Мамелфы, Костя сразу прикипел сердцем. До смешного доходило. Пацанва играла за Волховским мостом в «варягов», снаряжая ладьи аж до самого Царьграда – юный Новоторжанин качал люльку. Народ сбегался глядеть на кулачную, «княжью» потеху бойцов Славны и Нереевского конца – Костя кормил дитятю жеваным хлебцем. Первым на закорках отнес к Софии: малиновый звон слушать. Кусая губы, стоял на похоронах Буслая-благодетеля, держа Ваську за руку. Оба не плакали.
Не умели.
Чернец Макарий, грек по происхождению, выучил Костю грамоте. Буквенная премудрость далась на удивление быстро: словно Новоторжанин знал ее еще до рожденья, а сейчас просто вспоминал. Позже настал черед языкам: вертясь близ заморских купцов, Костя, кроме родного, освоил речь фрязинов, угров и лэттов, а с легкой руки чернеца заговорил на древнеэллинском, арабском и латыни. От корки до корки вызубрил подаренную книжицу «Двенадцать снов царя Шахияши», взахлеб пугаясь картин светопреставления, описанных там. Стал обыгрывать Макария хоть в шашки, хоть в заморские шахматы. Честная вдова, Мамелфа Тимофеевна, поощряла дружбу сына с ладным да умелым парнишкой – хоть и держала Костю в строгости, не давая повода счесть себя ровней. Зато посадничий сын Василий Буслаев, прозванный Червленым, готов был живот положить за друга. Одаривал сверх меры. За столом одесную саживал. В проказы – вместе, в драку – бок о бок, ответ держать – на двоих.
Косте стукнуло двадцать три, а Василию пошел осьмнадцатый годок, когда Гильдия удовлетворила прошение Мамелфы Тимофеевны на Обряд для сына. Отказа, говоря честно, и не ждали: посадник Буслай был Старо-Обрядцем, пятым в цепочке боярского рода – значит, Ваське по всему судилось стать шестым. Сила Терентьич, местный Душегуб, сладил дело чисто, красиво: семья Буслаевых осталась довольна. Зато вскоре начал браниться не единожды битый Васькой народ. Степенные ольдермены являлись к Мамелфе Тимофеевне жаловаться: буян Васька по пьяни вдрызг разносил иноземные торговые дворы, щедро одаривая голь чужим добром. Огонь бродил по жилушкам, требовал выхода.
И Костя Новоторжанин, переговорив заранее со вдовой Мамелфой, подбил друга ушкуйничать.
Кипели реки-моря под смолеными ладьями. Кипели облака-небеса над головами ватаги Васьки Буслаева. Кипела кровь в сердцах молодецких. Ходили в Заволочье, на Югру, в землю Суомь: трепать чудь белоглазую. Пушнину лихим промыслом добывали, зуб моржовый. Попривыкли к кистеню, к топоришку. Кроме самого Буслаева, свято хранившего чистоту рук посадничьих, прочие ватажники городу дерн целовали[31] – коль родом не вышел, носи позор оружья. Как говорится: со свиным рылом – в Кузнецкий ряд. Возили скань с узорочьем[32] в Ганзу, возили в Скандию, Любек. По Хвалыни плавали. Топили-грабили свейские драккары: ни один «пенный ярл» не выдерживал боя с «Червленым Базилем». Добрались греховодники до святой речки Иордань: искупались голышом. Грехи на сто лет вперед смыли. Безгрешными, загорелыми, буйными вернулись домой.
– Эх, народ! – сказал Костя, сходя на пристань, усыпанную зеваками.
И плюнул.
Последние три года Костю начал привечать небезызвестный Сила Терентьич. Как ладьи к мосткам, так сразу Новоторжанина кличут к Силе. С поклоном. В доме Душегуба всегда были рады башковитому парню. Вели речи о жизни, о людях, о мирском устроении. Допустили к книгам: редкости знатной, хранившейся с превеликим бережением. Часто говорили, что земля качается, да укрепить некому. Везде одинаково: «Это мое и то мое, а что твое, дык накось-выкуси!» Однажды Костя, вовсе разуверившись в земной справедливости, чуть было не ушел в Десятинный монастырь, но вовремя передумал. Тайная мысль точила Новоторжанина, мысль, требовавшая воплощения, и он решился.
Удивительный поступок Василия Буслаева потряс город, но никто не догадывался, что взаправдашним заводилой был Костя.
Вернувшись из очередного похода, «Червленый Базиль» указал новгородцам на свои ладьи, доверху набитые богатым товаром. «Берите!» – сказал Васька. «Даром!» – крикнул Васька. «Кто сколько унесет!» – расхохотался Буслаев. А бок о бок с другом детства стоял Костя Новоторжанин, закусив губу, как на похоронах старого Буслая. Вот сейчас нищие станут имущими, а бедные – зажиточными. Сбудутся мечты. Укрепится твердь земная. И счастье снизойдет…
В давке затоптали кучу народа: больше женщин и детей.
Две ладьи, накренившись, стали тонуть.
Вспыхнула драка в Волховской гавани: кто схватил, тот хотел больше.
И понял Костя: только пуще раскачалась твердь. Скотов в ангелов дармовой милостыней не переделать. А Василий Буслаев, грозный сын посадничий, вскипел сердцем. Засучил рукава по локоть и пошел сам-один на Великий Новгород: ум кулаками во лбы вколачивать. Следом ватага двинулась: атамана плечами подпереть. Ох, гуляла бойня! – от Корыстных рядов до Ярославовой звонницы, от паперти Успения до Дворищ. Сам владыко новгородский, архиепископ Питирим, явился Ваську урезонивать. Куда там! Унесли владыку на руках, беспамятного. Тут уж старосты кончанские-уличанские клич кинули, тут верхние бояре холопов оружных созвали, тут вечевой колокол разгуделся: бей Буслаева! бей ватажников Буслаевых!
Костя Новоторжанин бился в первых рядах.
На Славне подранили молодца.
Быть бы жизни в грязь втоптанной, когда б не Сила Терентьич. Откуда и взялся Душегуб? Не иначе, из-за плеча левого. Ухватил Костю под мышками, в дверь ближнего дома силком втащил, саму дверь за собой захлопнул. А снаружи некий паскудник возьми да и ударь вослед копьем. Насквозь просадил доску березовую. Так и запомнилось раненому Новоторжанину, когда оглянулся, летя чудо-птицей сквозь дверной портал: бабочка на игле. Сила Терентьич, наставник-учитель, к створке копьем прибитый.
И улыбка на лице. Будто дело сделал, а там хоть потоп.
Хоть Страшный Суд.
Косте повезло: в богадельне оказались люди. Один человек. Филипп ван Асхе, хенингский представитель Гильдии. Он и выходил. Все знал, все понимал мейстер Филипп с его вечно разными улыбочками – будто умирающий Сила Терентьич себя до него добросил, дошвырнул. За Костю попросил. А выздоравливая, сел Костя от безделья, от муки сердечной «Двенадцать снов царя Шахияши» на лэттский язык переводить. Перевел. До последней буквицы.
Ночью кричал во сне: не по-человечьи.
Душа кричала.
Утром встал бодрый, веселый. Здоровый. Следующей зимой, когда Новгород поклонился Гильдии земным поклоном, запросив нового Душегуба взамен убитого, – был дан городу новый, да знакомый.
Костя Новоторжанин.
Посадник Василий Буслаев, избранный битым народом, зело радовался.
XLVI
– Господи! В руки Твои предаю себя! Видишь сокрытое, знаешь незнаемое; беспокоен духом, припадаю к стопам Твоим…
Фратер Августин молился.
Эхо в испуге бродило меж кипарисовых столбов колоннады: две шеренги титанов, подпиравших сводчатое небо базилики, давно оглохли и онемели, с головой уйдя в вечность. Эху, нимфе-невидимке из громокипящего язычества эллинов, здесь было неуютно. Пыль и тьма копились по углам, скрадывая шаги; Святое Круженье на потолке, прямо над коротышкой-алтарем, опасным нимбом падало на молящегося, силясь упасть окончательно. В боковых нефах молчали грубо резанные статуи святых. Подписи на постаментах отсутствовали. Оставалось лишь догадываться: хмурые бородачи – апостолы, столпившиеся вокруг раненого Иуды, что бился мечом в Гефсимани, а женщина, с головы до ног закутанная в покрывало, – Лилит из Магдалы. Лица статуй едва намечены: резчик, новичок или гений, заставлял молящегося напрягаться в ожидании. Казалось, стоит отвернуться, припасть к алтарю, сосредоточась на молитве, – и из примитивных масок за спиной прорастут настоящие, подлинные лица, сокрытые до поры. Вглядятся: искренность? страх? правда? ложь?! Кто пришел нарушить покой сердца богадельни?!
– Доколе, Господи, будешь скрываться непрестанно? Вспомни, какой мой век: на какую суету сотворил Ты всех сынов человеческих?! Кто из людей жил – и не видел смерти…
Фратер Августин молился.
Ему здесь нравилось. Базилика наполняла душу покоем и радостью. Грешно сказать, но тут монах особенно остро ощущал близость к Всевышнему. Даже в ночь Искупленья, с индульгенцией под подушкой, когда зубы стирались в крошку, а мука телесная кричала, опутанная стальной цепью воли, – даже той страшной ночью, изменившей всю его жизнь, фратер Августин мечтал лишь о покое. Честном, выстраданном покое. Как о последнем приюте.
О радости не мечталось.
Также не испытал он радости, когда до монастыря докатилась весть: Фернандо Кастилец окончательно повредился рассудком. Особ столь знатных часто одолевала скука, утрата интереса к жизни, но кастильский изувер ухитрился изрядно смочить кровью пыль финала. Задушил собственную жену, заперся в Вальядолиде; полгода провел там в одиночестве, допуская лишь шута – последнего бил по любому поводу, однако не до смерти. В итоге шут и обнаружил однажды утром остывшее тело владыки. Говорят, король смеялся в лицо Костлявой. А фратер Августин просто кивнул, узнав о смерти Кастильца. Удовлетворение от свершившегося возмездия? Почтение к Божьим мельницам, которые мелют медленно, но неумолимо? Нет. Не было ничего. Гулкая пустота в душе. Цистерцианец нашел в себе силы помолиться за упокой грешной души Фернандо, и особенно – за упокой королевы…
Он не предполагал, что отыщется место, где на него снизойдет радость.
– Благодарю Тебя, внявшего слову моему, тайной просьбе моей…
Три дня, пока отсутствовал веселый Костя, монах провел в библиотеке. Считай, безвылазно. Он уже наметил будущую работу: перевод «Directorium vitae humanae» с латыни на родной кастильский. Такой перевод делался однажды: тридцать лет назад, неким Родриго Тельесом из Сьерра-Эльвиры. Монах был знаком с трудом Тельеса, полагая его слишком возвышенным и далеким от оригинала. Пора вернуться к истокам. Но не предвкушение соперничества, не возможность часами корпеть над любимыми пассажами, заставляя их звучать по-новому, выверенно и точно, волновали сейчас сердце. Подтверждалась давняя догадка: книги в библиотеке укрепляли веру в собственную правоту.
Еще живя в миру как Мануэль де ла Ита, будущий цистерцианец полагал, что «Наставленье жизни человеческой» Капуанца, «Венценосец и следопыт» византийца Симеона Сифа, «Калила и Димна» еретика Абдаллаха ибн ал-Мукаффы, а также свитки рабби Йоэля суть различные трактовки одного первоисточника. Несмотря на серьезные, порой совершенно убийственные расхождения в тексте, на разное количество глав, на изменение названий и авторские добавления, умело вплетенные в общий строй. Намек на это крылся в самих книгах: Капуанец темнил, Симеон Сиф и Абдаллах говорили открыто (впрочем, поди проверь их правдивость!), хитрый рабби уходил от ответа, как должник уходит от кредитора-разини. Добраться до истины стоило многих сил. Часто самые талантливые авторы выдавали собственный труд за перевод гениев древности: имя, осененное благодатью веков, делало книгу великой в глазах профанов куда быстрее, чем любые красоты стиля и тонкость мысли. Тот же рабби Йоэль с усмешкой вспоминал своего друга Моше бен-Нахмана, якобы нашедшего в Палестине великую книгу «Зогар», дело жизни прадавнего каббалиста Шимона бар-Йохая.
Вслед за Йоэлем фратер Августин полагал: «друг Моше», прекрасно зная нравы людей, таким образом подбавил весомости личным умозаключениям.
Известно: хороший мудрец – мертвый мудрец.
А великий мудрец – давно мертвый мудрец.
Понимая, что перевести «Directorium vitae humanae» целиком за две-три недели (именно столько отводил мейстер Филипп на подготовку Обряда) не удастся, монах собрался ограничиться вступлением и первыми двумя главами. Даже это выглядело непосильным. Особенно учитывая дотошность цистерцианца: фратер Августин твердо решил ознакомиться со всеми возможными вариантами, имевшимися в библиотеке. Насколько хватит его знания языков. Шустрый червячок глодал душу: найти исходный манускрипт! корень ветвистого древа, где каждый лист – речь человеков, расколовшаяся вдребезги у подножия Вавилонской башни.
Он боялся признаться самому себе: работа над переводом занимает его никак не меньше тайны Магистерия. И вдвойне боялся сойти с ума, когда глубоко внутри оживало робкое предположение: вдруг это одна тайна?!
XLVII
– …святой отец! Святой отец, вы здесь?..
Тихий оклик отвлек монаха от размышлений, которые, в свою очередь, уже давно отвлекли фратера Августина от молитвы. У входа в центральный неф топтался Вит, оглядывая пространство базилики. Мальчишка прекрасно видел в темноте – монах имел возможность в этом убедиться, – но хрупкая черта между светом и тьмой, именуемая «сумерками», застила взор непрошеной слезой. Однако «курий слепень» постепенно сходил на нет и, если верить Душегубу, должен был исчезнуть совсем.
После Обряда.
– Я здесь, сын мой! У алтаря…
Голос цистерцианца зазвенел удивлением. Мальчишка, целиком поглощенный новым образом жизни, забыл про скучного монаха, меньше всего ища встреч наедине. Вместе с мейстером Филиппом часами пропадал на берегу, в скалах, карабкаясь за ярким цветком или красивым камешком, ныряя в пену прибоя с отвесной кручи, бегая по гальке наперегонки с ветром и швыряясь плоскими «блинчиками», смешно скачущими по воде. Душегуб всячески поощрял эти действия, подбрасывая новые идеи: залезть на монастырскую стену без помощи ног, цепляясь пальцами за крохотные выбоины, или успеть трижды взбежать-вернуться по тропинке, пока мейстер Филипп сосчитает до ста.
Матильда редко сопутствовала Виту в сих забавах. Но девице Филипп ван Асхе уделял ничуть не меньше внимания, ежедневно слушая игру на цитре, прося погадать или нарисовать углем портрет Большого Втыка. Монах видел: между этой троицей – мальчишкой, девицей и Душегубом – устанавливаются обманчиво-хрупкие связи, оплетая людей паутиной, сводя воедино. Ничего плохого на первый взгляд в этом не крылось, но фратер Августин мучился дурным предчувствием.
– А, вот вы где…
«Как он вырос! – изумился монах, вставая с колен. – Где рубеж, отделяющий ребенка от подростка? И подростка – от юноши?! Где межа, из-за которой больше нет возврата?! Он прежний, я ведь помню! – он прежний и совсем другой! Глаза, рот… осанка!..» Вит действительно сильно изменился. Сгладилась былая угловатость, жесты стали точнее, проще, сгинула детская разболтанность. Так отличается молодая собака от вчерашнего щенка. Фратер Августин отметил: Вит старается сдерживать себя, двигаясь медленнее, отчетливее, чтобы монах успевал следить за ним. Получалось не всегда: временами чудилось – парень не шевелится, а просто исчезает в одном месте, дабы возникнуть в другом. Лишь слабая рябь соединяла «здесь» и «там». Вот: правая рука висела плетью, а теперь приглаживает вихры… снова упала… Текучесть движений мешала наблюдать. Зато лицо отвердело, сделалось строже, почти утратив наивную живость.
Вспомнились лица святых в нефах.
– Я тут ни разу не был…
Фратер Августин улыбнулся, но быстро стер улыбку с лица. Такое впечатление, что все свои улыбки кончились. Что берешь взаймы: у мейстера Филиппа, из его богатейшего запаса. Потом хочется умыться холодной водой.
– Зря, сын мой. Тишина сей базилики – бальзам для души. Если хочешь, помолись вместе со мной.
– Не-а… Вы небось прямо Богу в уши, а я что? Глупости всякие… мешать буду. Я просто подумал: вы небось обижаетесь, что я все с гере Филиппом да с Матильдой… Про вас забыл…
Чистая душа. Ах, малыш… Монах потянулся, ласково тронул острое, твердое плечо.
– Я не обижаюсь, сын мой. Я ведь понимаю… Если хочешь, давай походим здесь, посмотрим. Вместе. Иди сюда: это колоннада… алтарь… боковые нефы…
– Нефы?
– Иначе, «корабли». Так их зовут франки. На латыни «navis».
– На них плавают, святой отец?
– Плавают, сын мой. Только плавание это куда более дальнее и многотрудное, нежели обычное хождение по хлябям морским. А это называется «апсида» – видишь, полукруглая ниша в глубине…
– Апсида… Красиво. А кто в ней сидит, отче? Божий Младенчик?!
Фратер Августин присмотрелся. Обычно он подолгу замирал у алтаря, не проходя дальше. И внутрь апсиды не заглядывал. Да, действительно: в нише, прямо на полу, располагалась статуэтка, разительно отличавшаяся от грубых работ местного резчика. Тонкая, ювелирно точная резьба. Молочно-белый тон дерева: еле-еле светится, разгоняя сумрак. Таким принято изображать Первоответчика в детстве, размещая образ в качестве «запрестольника». Чернь испокон веку зовет подобные статуи Божьими Младенчиками, а на родине цистерцианца, в Кастилии, – Боженьками, ласково уменьшая слово. Поджав ножки, рукотворное дитя сидело на полу апсиды, благостно глядя пред собой…
Нет.
Цистерцианец сосредоточился. Отличия от канона лишь теперь стали заметны. Глаза этого ребенка были полузакрыты, тогда как Божьему Младенчику полагалось взирать на мир ясно и светло. Отсутствовал постамент: священный лик обычно располагался чуть выше голов прихожан, вынуждая паству смотреть снизу вверх; здесь же кудрявая головка находилась едва ли не на уровне колен фратера Августина. Темная накидка сползла с плеч, упала, закрывая нижнюю часть тела, тогда как по канону статуя должна быть одета в короткую тунику. Но суть различий крылась все-таки в другом.
– Красиво…
Монах не ответил Виту. Он вспоминал сотни Божьих Младенчиков, виденных им в различных храмах. Везде это был вопрос, обращенный к тебе. Всюду кроткий взгляд Агнца преследовал тебя, самой беспомощностью, добротой своей вопрошая: ну что же ты, сын мой?! блудный сын мой, что же ты?! – и ты стоял пред Ним, потупя взор, стоял ответом пред вопросом: вот я, Милосердный! такой, каков я есмь!.. Здесь все выглядело иначе. Дитя, погруженное в раздумья, дышало столь великим покоем, столь упоенным счастьем, не нуждающимся в свидетелях, что ты торчал у входа в апсиду нелепой башней, дурацким вопросом: ну что же ты, Агнец? ведь это я, сын твой! я пришел, а ты? подыми голову, взгляни на меня! пусть снизу вверх, только взгляни!..
В храмах на постаментах возвышалась опека воздаянья.
В базилике на полу сидела безмятежность судьбы.
Держа за руку присмиревшего Вита, фратер Августин уходил из базилики. Уходил, уходил, уходил… У порога обернулся. Свет дня, разбившись насмерть об узкие прорези свода над колоннадой, осколками рухнул на пол. Вспыхнул, чтобы быстро угаснуть. Дрогнули свечные фитили, отдавая умирающему последние капли огня. Пятна, тени… Острые блики струились по камню пола, затекая в нишу; ночным, полным звезд небом ложились под немое дитя и все никак не могли оторвать от земли, поднять ввысь, туда, где тщетно ждали круги рая.
Затворив дверь, люди тихо вышли прочь.
– А… – сказала Матильда, когда монах с Витом вернулись в трапезную. – Вы видели девочку. На звездных облаках…
– Откуда ты знаешь, что это девочка?! – Без улыбки мейстер Филипп казался голым.
– Знаю. Я тоже видела.
XLVIII
Этим утром Вит проснулся с предвкушением праздника. Камнем из пращи вылетел во двор. Зажмурился. Ну, утро. Ну, солнце. Сквозь ресницы радугой брызжет. Ну, небо голубое… Хоть плюнь и протри, все равно голубее не станет! Птицы… Вчера тоже летали, глупые. И позавчера. А праздника не было.
Зато сегодня – вынь да положь!
Однако ломать голову над причудами сердца Вит не стал. Эй, душа, чего хочется? Наружу?! Мальчишка сунулся к колодцу. Опрокинув на себя ведро студеной воды, завопил от восторга. И припустил в трапезную – босиком, мокрый, шлепая пятками по гладким, прохладным с ночи плитам двора. Есть хотелось до умопомрачения, аж брюхо к спине прилипло.
Матильда сегодня превзошла саму себя: пирожков гору напекла. Мамка и та обзавидовалась бы – румяные, поджаристые! Пальчики оближешь! А на Дне ни разу не стряпала… Выходит, на все руки мастерица? На цитре бренчит, судьбу угадывает и углем рисовать горазда. Душегуба вчера ойфово намалевала: как живой! Только прищур чужой, бесовский… Рука, видать, дрогнула. Вит думал: обидится мейстер Филипп. Не-а, не обиделся… смеялся. Матильда на него глядела-глядела и сама расхохоталась. Точно мамка: улыбнется – будто изнутри кто свечку запалил! Пирожков Виту больше всех положила, с корочкой. Ешь, мол, худоба, поправляйся… Вит рад стараться: наворачивает. Он ведь тоже молодцом: столбун сгинул, дергунец удрал… кукиш вам от сглаза! Наверное, мейстер Филипп обоих уже лечить взялся, исподтишка…
Беда, если кусок пирога в горле застрянет. А чего ж ему не застрять, горемычному, когда дверь мало что с петель не сорвалась?! Была трапезная, стала людская: шумно, ярко и… как это, когда толпа народу вваливается?.. Толписто! Первым объявился давешний Костя, чью длиннющую «гремуху» Вит успел забыть. А за ним… благородные! всамделишные! да еще и не наши! Двое их, которые без оружья. Сразу видать – братья. Оба здоровенные, как три дядьки Штефана каждый. В дверь бочком да по очереди. Бородищи лопатой, хоть и молоды; ряжены, опять же, на один манер. Наряд петушьим хвостом пестрит: шаровары – рябина зимняя, кафтаны – луг васильковый, кушаки – серебро с чернью.
Не господа – диво дивное, заморское.
Следом повалила челядь, одетая больше по-палачески, в красное. Оружьем с ног до головы увешаны. Мешки всякие тащат, котомки, а у последнего на плечах – цельный бочонок.
– Встречайте гостей!
Хорошо, Матильда Вита по спине огрела. От души. Вскочил Жеськин сын из-за стола, мало лавку не опрокинул. Кусок проклятущий из горла воробьем:
– Здра!.. б-бухдь!..
Ох, стыдоба! Решат небось: заика. Вит от срама гостям в пояс – а гости в ответ норовят до земли поклониться! Смеются басом. Бороды встопорщили: «Бу-бу-бу! Бу-у-у!» Хорошо, Костя рад стараться. Толмачит:
– Якун Васильич и Ондрий Васильич Буслаевы тебе доброго здравия желают, Витольд. А также всем честным хозяевам.
Точно, потешаются! Где ж это видано, чтоб к селюку-простаку вперед других?! Спасибо мейстеру Филиппу: выручил. Встал навстречу гостям, за стол пригласил. Засновала челядь красная по трапезной, снедь из мешков повытряхивала. Вит наладился было удрать, так старшой, который Якун Базильсон, лапищу на плечо положил. Сбеги тут, если бревном придавило! Пошел пир горой. Ясно теперь, отчего они медведями выросли: на завтрак столько съедают, сколько иной за весь день не осилит! Даже вечно голодный Вит к концу трапезы лишь икал от сытости.
– Благодарствуем за хлеб-соль! – объявил Костя, подымаясь с лавки. Словно забыл, чьи хлеб-соль кушал. – Самое время жирок растрясти!
«Растрясти ему! Из-за стола бы встать…» – Давя икоту, Вит полез наружу. И сразу оказался между братцами-Базильсонами. Как меж двух дубов неохватных. В левое ухо: «Бу-у-у!» В правое: «Бубу-бу!» Не ровен час, оглохнешь. И чего им от бедняги надо?!
На этот раз спас не Костя – мейстер Филипп.
– Витольд, они спрашивают: к каким забавам ты привык? По-благородному, на кулачках? на поясах? Против оружных смердов биться? Или еще чего желаешь?
– Я?! ж-желаю?!
Душа ухнула в пятки. Взгляд суматошной мухой заметался по трапезной, ища путь к бегству. На кулачках?! на поясах?! С этими?! Убьют, как Круг свят, убьют – и не заметят! «Вот т-те, злыдень, и праздничек!.. – злорадно каркнули откуда-то из прошлого. – Вот т-тя, ведьмачину окаянную, и обласкают!..»
– М-мейстер! Мейстер Филипп… скажите им!..
Рука Душегуба мягко тронула солому волос. Улыбка Душегуба легла на сердце теплым одеялом. Укутала, согрела. Голос Душегуба нес в себе покой и безопасность:
– Не бойся, малыш. Ничего не бойся. Ты понял меня? Ничего и никого. Пошли купаться, дурашка…
XLIX
Братцы-Базильсоны чуть море из берегов не выплеснули.
Бесились зверьми-левиафанами: с фырканьем, с молодецким гиканьем, норовя притопить друг дружку. Теплу и воде гости радовались совершенно по-детски. Мейстер Филипп плавал неподалеку, «собачкой», щурясь на солнце. Вит старался держаться поближе к нему. Потом, голышом вывалив на берег, затеяли пускать «блинцы». Тут Виту честь и хвала: его «блинец» аж семнадцать раз скакнул! В качестве награды победителя, раскачав, забросили на глубину – и побежали топить для верности. Навалились гурьбой: «Бу-у-у!» Юркий мальчишка выскользнул угрем, поднырнул между ног Базильсонов; расхрабрившись окончательно, изо всех сил дернул волосатую ножищу, норовя опрокинуть. В этом, правда, не преуспел – проще корову на горбу унести!
Но Андре Базильсон ничуть не обиделся на подобную вольность. Вот ведь, благородные – а забавляются, будто с ровней! Видать, люди шибко хорошие. Везет ему, Виту, на хороших людей!
«Хорошие люди» тем временем совсем разошлись. Затеяли кидаться друг в дружку мокрой галькой. Чисто огольцы в Запрудах. Как-то так само собой вышло, что скоро вся галька полетела в Вита – вертись-поспевай! Вит сперва боялся, а там приноровился. Даже разок в ответ засветил в лоб доброму Андре. А челяди ихней – и не раз! Игра все-таки…
Молодым козленком он скакал по пляжу, не замечая, что в него летит уже не галька, а изрядные каменюки. Заметил только, когда вдруг понял: не увернуться. Корявый обломок песчаника ввинтился в воздух едва ли не со свистом; Виту показалось, что душа от страха выскочила через макушку. Глупая, насмерть испуганная душа трепетала в лучах солнца, готовясь улететь насегда, а тело, оставшись без души, вдруг разучилось бояться. Просто не знало, как это делается. Телу было хорошо, телу было весело, тело дышало, играло, жило, тело сжимало кулаки странными, угловатыми шишками, заставляя руки плясать в обнимку с медленным, ленивым, неуклюжим камнем: два ткацких челнока взбесились, заметались – туда-сюда-обратно, туда-сюда-обратно… майская гроза, дробь по крыше…
Душа ахнула и упала.
Вит сидел на песке. Кашлял. Моргал. Кругом валялись каменные осколки. Один больно врезался в тощую ягодицу. Надо бы встать или просто подвинуться, да кашель, пакость этакая, одолел.
Костя Новоторжанин с уважением качнул кудлатой головой:
– Ишь ты!
– Бу! бу-у! – азартно рявкнул Якун Базильсон, выворачивая из песка глыбу с самого Вита размером. Мальчишка задушенно пискнул и бросился наутек.
Грянул дружный хохот.
– Стой, Виталя! – донеслось вдогонку. – Вертайся! они ж шутейно!..
Вит с опаской покосился через плечо. Обнаружил, что никто в него больше ничем не швыряется, а мейстер Филипп приветливо машет рукой. И, слегка пристыженный, повернул обратно.
Шуточки у них, у лбов заморских!..
Душегуб очень внимательно смотрел, как малыш возвращается. Даже улыбаться забыл. Именно сейчас Филипп ван Асхе с обжигающей остротой почувствовал: дело сладится. Как задумывал, так и сладится. С девицей (…алмаз в венчике тюльпана: светится…) все сразу было ясно. Кровь давняя, звонкая; не кровь – песня. А за этого бастарда, пасынка случая и упрямства, Душегуб волновался. До той минуты, пока душа не взлетела к солнцу, а телу стало лучше лучшего. Сладится дело.
Сладится тело.
Теперь видно.
L
Нашествие гостей оставило фратера Августина равнодушным. Работа над переводом всецело поглотила цистерцианца – не воздав должного роскоши завтрака, он поспешил тихонько удалиться. Однако в библиотеке монаха ждал сюрприз. Над столом с грудой фолиантов склонилась долговязая фигура незнакомца. Белая, вышитая золотом риза. Святой паллиум, закрепленный булавками, чьи головки – гиацинты. Тиара в виде тройной короны. Сердце екнуло: не может быть! Сон, греза! бред!.. Память услужливо шепнула голосом мейстера Филиппа: «…если здесь кто-нибудь объявится, сохраняй спокойствие…» Как же, сохраняй! Легко ему, Душегубу, советовать, когда…
Человек обернулся, и сомнений больше не осталось. Это лицо монах видел во дворце Фернандо Кастильского, на картине безумного живописца Фонтанальи: «Иннокентий II в базилике Св. Лаврентия возвещает „Медную Буллу“.
Но ведь папа Иннокентий, примиривший Гильдию с церковью, давно мертв!
– Ваше Святейшество?..
На груди мертвого папы дюжиной драгоценных камней блеснуло Святое Круженье. Пальцы правой руки задумчиво перебрали четки. Отец-квестарь невольно отметил: пальцы у понтифика длинные и тонкие, как у музыканта. Говорят, превосходно играл на арфе.
– Простите, Ваше Святейшество, что помешал Вам! Но меньше всего я ожидал…
Глубина карих глаз вдруг налилась светом. Узкие губы тронула улыбка, и папа, подобно таинственному мавру, произнес певучую фразу. Язык был цистерцианцу неизвестен, но он прямо-таки источал доброжелательность.
– Я… я не понимаю… – растерялся Августин, сообразив, что папа мог, в свою очередь, не понять его, и переходя на латынь.
Однако Его Святейшество, пропустив благую латынь мимо ушей, продолжил говорить. Цистерцианец заслушался, не различая смысла – столь приятным и мелодичным оказался язык, на котором изъяснялся понтифик. Перебирая в уме все знакомые наречия (словно четки! четки Его Святейшества!..), монах находил в каждом из них отголоски, привкус, тень музыки сей речи – как в каждом из человеков, порой глубоко, кроется образ и подобие Творца. Достаточно увидеть, ощутить сердцем, и не останется места для смуты духа!.. Наверное, он мог бы слушать долго. Все время чудилось: еще чуть-чуть – и станет ясно, пронзительно ясно, о чем говорит удивительный гость! Но Иннокентий II внезапно оборвал тираду. Кивнул цистерцианцу, как старому знакомому, и направился к выходу из библиотеки.
Миг – и монах вновь остался один.
Фратеру Августину потребовалось десять минут, чтобы прийти в себя. Призрак? видение?! – или на самом деле сюда из Авиньонской усыпальницы изволил явиться покойный папа?! Воистину странные вещи творятся здесь, в странном месте под странными звездами. Чудны дела Твои, Господи! и пути непостижимы…
Наконец цистерцианец сел за стол.
С усилием вернулся к своим штудиям.
Шелест страниц – шелест волн. Ласкает, манит, притягивает. Нырнуть вниз головой, раствориться, забыться… Под гладью пергамента, под барашками-завитушками букв и знаков сокрыты бездны, тая секреты от робких, но доступные упорным. Не раз спускался сюда, знаешь дно в мелочах. Ан глядь – ветвятся ранее невиданные кораллы, открылся дальний грот, маня темнотой! Взять книгу – все равно что взять в жены привлекательную женщину. Если она понятна и доступна с первой попытки, если всякий раз, снимая с нее одежды, ты не испытываешь сладкого, священного трепета, если годы спустя она не кажется тебе любимой и уютной, как старенькие шлепанцы, которые ты не выбросишь ни за что на свете…
На миг оторвавшись от очередной книги, монах вновь погружался в текст.
Это напоминало тяжелый, беспросветный запой.
Тайное знание исходника брезжило в сотне отражений, будто солнце в волнах. Зачерпни горстью – уйдут сквозь пальцы и вода, и солнце. Многократно сверяя слово за словом, фразу за фразой – теплится ли надежда извлечь первозданный смысл, тайную суть из-под позднейших напластований? Как ювелир заставляет алмаз играть сокрытым блеском, превращая его в бриллиант чистой воды? Для начала – восстановить хотя бы одну главу. А потом…
А потом монах впервые увидел Башню. Вавилонский Столп. Величие Столпа поражало воображение. Исполинским древом он тянулся к небу, раскинув по тверди мощь корней-опор. И мнилось: нет силы, способной остановить его рост, не дать подняться к ревнивым небесам. Но так могло казаться лишь земному тщеславию. Есть Тот, Кто превыше всего. В Его власти положить предел даже тому, чему предела быть не может. Не из камней и бревен возводился Столп Вавилонский – из самих людей (…людей?..), вознамерившихся сообща достичь звезд! Бренные создания ложились этаж за этажом, твердо зная отведенное место, цель, способ… Один человек подобен муравью, но вместе мириады букашек строят огромный муравейник. Однако на сей раз цель оказалась непосильной даже для Столпа-муравейника…
Почему?!
«И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город и башню…»
Мираж давно исчез; в окнах гасли брызги заката, под сводами библиотеки клубился вечерний сумрак. А отец-квестарь все сидел, глядя прямо перед собой слепыми глазами, не в силах вернуться к работе. Откуда столь яркое видение, на грани прозренья, на грани… Фратер Августин чувствовал: эта грань рядом. Перейди монах рубеж – и он сделается другим человеком. Откроет истину многоликой книги, постигнет мелодию удивительного языка. И тайна Обряда – она же тайна Магистерия! – перестанет быть загадкой. Цистерцианец покрылся холодным потом. Что-то творилось с ним, творилось внутри его, а он отнюдь не был уверен, что здесь кроется промысел Творца. Впервые за много лет стало страшно. Кто ведет его по пути, увлекая в пучину шуршащих страниц, все глубже и глубже? Что ждет в конце: сокрытые от людей чудеса Господни или огнь геенны, где дерзкому Мануэлю де ла Ита довелось побывать, искупая грехи семьи?
Но сейчас речь шла о большем, нежели муки телесные. Речь шла о самой душе. Сделай он последний шаг – возврата не будет. Еще не поздно отступить. Отказаться. Замереть на пороге… и никогда не узнать: что там, по другую сторону?! Различенье добра и зла? смертный грех? Или, напротив, блаженство рая?! Однако кто ведает, в чем заключается роковой шаг? Во всяком случае, тем, что некий монах закончит перевод первой главы «Directorium vitae humanae», вряд ли оный монах погубит свою бессмертную душу! Цистерцианец попытался усмехнуться, и это ему удалось. В конце концов, сказал же Он: «Слушайте, глухие, и смотрите, слепые, чтобы видеть!»
Взяв со стола заранее приготовленную лучину, отец-квестарь зажег от теплившейся в углу лампадки две толстые свечи. Живой огонь радостно вспыхнул, разгоняя по углам трусиху-темноту. Гоня прочь сомнения, гнездившиеся в душе.
Глубоко вздохнув, словно усталый ныряльщик перед очередным погружением, фратер Августин вновь склонился над книгой.
LI
Матильда Швебиш накручивала локон на палец. Детская привычка, давно забытая, здесь вернулась. Возьмешь прядь волос, начнешь вить кольца, и улыбка разгорается на губах летней зарей. Мейстеру Филиппу хорошо, у него этих улыбок – пруд пруди. А у Матильды одна-одинешенька, редкая гостья. Пальцы задумчиво тронули струны цитры. Взяли аккорд: ломкий, стеклянный. Будто спросили: «Что дальше? Знаешь?..» Инструмент отозвался светло и чуточку грустно. Цитра умная, понимает: все хорошее рано или поздно заканчивается. Свою жизнь никакой пророчице, будь ты хоть Кумская Сивилла, не увидеть, не угадать… И значит: не переделать.
Так к чему грустить раньше срока?!
Игривая мелодия взвилась стаей чаек. Белые перья, черные клювы. Пошла гулять по изумленной келье, весело шурша крыльями о наждак стен. Все хорошо! Жаль, мейстер Филипп с Витом не слышат. Им бы понравилось. Душегуб – тот вообще на части готов разорваться. Ему ведь и с Матильдой быть надо, и с мальчиком… Вот и мечется между ними. Сейчас к Виту удрал. Как бродячий пес между кухней и мясной лавкой. Или нет, иначе: как паук, который разом двух мух пеленает! Друг к дружке паутинкой вяжет: круть-круть, мушки-душки…
Девушка рассмеялась.
Скверный из мейстера Филиппа паук. Кровь сосать?! – он небось при виде крови в обморок шлепнется! Глупости. Помнится, еще малышкой у няни спрашивала: а чего вон того дядю все, когда дядя не слышит, Душегубом зовут? И ты, нянюшка, и садовник Кугель, и даже мама! Нянька думала-думала, да только плечами пожала. Хромого Йошку за спиной Бегунком кличут, а Йошка от крыльца до калитки полдня тащится! Мало ли чего народ измыслит? А Тильда-Колокольчик няне в ответ: может, это оттого, что дядя души губами трогает? Как мы – булочки? или когда целуемся?.. Няня, помнится, чуть с табурета не упала. Где ты теперь, морщинистая старушка, ворчунья в рогатом чепце? Глядишь с облака на блудную Тильду? Не гляди, няня! не бойся за свою девочку… Помощь Душегуба честная, искренняя. Червонного золота. Дочь Гаммельнской Пророчицы это сердцем чует – иначе не пошла бы сюда и мальчишку не пустила. Вон у Вита все болячки разбежались. Да и ей самой тут… как дома…
Матильда резко встряхнула головой, гоня непрошеные мысли. О доме, родителях, о былом, сгинувшем в чумном Гаммельне, она запретила себе вспоминать. И без того приходят время от времени. Сами. В такие моменты Глазунья забывала, что отца с матерью больше нет: беседовала с ними, смеялась… Но до чего же больно потом возвращаться!
Усни, память!.. хочешь, сыграю тебе колыбельную?
Нет, ты не хочешь.
Ты никогда не хочешь спать, дитя-память, ласковая и безжалостная, как любой ребенок…
Отложив цитру, девушка решительно встала. Взяла зеркальце в черепаховой оправе, на длинной ручке. Всякий раз, глядя в блестящее озерцо, она краснела. Два дня не знала, как подойти к мейстеру Филиппу. Робела, смущалась; перед сном бранилась втихомолку. Наконец решилась. Отозвала в сторонку, еле слышно шепнула: «Принеси!..» Душегуб и бровью не повел: кивнул. А к вечеру раздобыл где-то. Выждал, когда остались с глазу на глаз. Тогда и отдал. Молча, без шуточек, без дурацких подковырок. Будто и впрямь тронул душу губами улыбчивыми. Почуял: отдай он зеркальце при всех, сгорит девка от срама. Брызнет об пол дареной безделушкой. Жила-была, на себя не глядела, а тут…
Ага, вот и гребень.
Тоже Душегуб принес. Просто так, без просьбы.
Из зеркала на Матильду глядела пунцовая замарашка. Щеки свеклой натерты. Густо-густо. «Разве это прическа? – ворчливо шепнула нянька с облака. – Чистый сеновал!» Так, уже лучше… локоны по вискам, а кудряшки распушить… Долг платежом красен: схожу помогу мейстеру Филиппу. Как? Очень просто. Выйти к остальным, оказаться рядом с Витом, чтобы господин ван Асхе не разрывался пополам. Да и самой интересно: чем они там забавляются…
«Ой ли, девка? – Сегодня нянюшка оказалась еще неотвязней, чем при жизни. – Душегубу на подмогу собралась? Для гостей прихорашиваешься? А не для парня-прощелыги, на которого в квартале Булочников не хуже гончей по следу вышла?»
Вот еще! Дался он мне!..
Вспомнилась первая встреча с будущим Бацарем. Тогда, ранним утром, Глазунья чуть не захлебнулась увиденным. Мир вдруг утратил яркость, делаясь старой картиной, реальность чешуйками краски осыпалась с холста, и нитками основы, бывшей или будущей, сверкнуло: седой герцог на коне. Едет по площади Трех Гульденов, мимо ратуши, во главе отряда. Из-под копыт искры. Беззвучно ликует толпа. Шапки в небо. А в грозном вояке, словно ядрышко в орехе – смешной мальчишка, селюк-простак. Глубоко спрятан, не сразу разглядишь. Только и видно: куда б ни ехал, откуда б ни бежал – к ней он едет-бежит. К Матильде Швебиш. Чтоб спасла от себя самого. Если уметь правильно видеть; если уметь правильно ждать…
Дальше краска снова на холст полезла. Обратно. Всякой дрянью: мытарь бок рукой зажимает, кого-то кнутом хлещут, монах у канавы… Недоглядела Глазунья до конца. Искать побежала. Знать бы, что искала? кого нашла?!
«Ох, девка! Нашла на свою голову!»
Матильда презрительно надула губы – и вдруг показала язык собственному отражению. Что нашла, все мое! Для кого хочу, для того и прихорашиваюсь!
Бегом из кельи на берег, а там – хохот до небес…
LII
Костя смеялся.
– Хватит! Ох, богатырь, наломал ты дров! Айда ужинать…
Вит с сожалением поглядел на разбросанные кругом обломки стрел. Он только-только вошел во вкус новой игры. Хотя Костя прав: темнеет, и жрать до зарезу хочется.
– Ужин вам? А хворост? а вода?! – крикнула издалека Матильда. – Я на вас, что ли, одна пахать должна?!
Челядь Базильсонов мигом взялась за дело. Вит сунулся помогать, но старший из братцев увлек мальчишку прочь, строго выговаривая по дороге:
– Бу! Бу-бу-бу! Уб-бу…
– Негоже светлому княжичу вкупе с холопами черной работой мараться, – пояснил Новоторжанин в ответ на красноречивый взгляд. – Честь рода блюсти должно в чистоте.
– Так я… – заикнулся было Вит и прикусил язык. Он, значит, «светлый княжич»?! Прибьют ведь, когда правду узнают! Сердце сбилось, зачастило саженками. Эх, будь что будет! Душегуб не выдаст… Чтоб мейстер Филипп на кого-нибудь донес?! Да ни в жисть! И Вит за него тоже в огонь и в воду. Матильда вообще – могила. Если не найдет на девку, конечно. А святого отца никто не спросит. Он в книжки зарылся, его оттуда крюком не вытащишь. Врать, конечно, грех – так ведь Вит и не станет врать! Промолчит всего лишь. Про молчание в Заповедях ничего не сказано.
А «благородные забавы» – дело славное! Вроде «Лиходея-хвать!», только лучше. Камнями кидаться, наперегонки бегать, на скалы карабкаться, а особенно – в «Постреленка» играть! Сначала испуг взял: продырявят насквозь, и вся недолга! Будешь, как баран на вертеле. Но мейстер Филипп (всегда-то он вовремя подоспеет: успокоит, разъяснит… хорошо, когда он рядом!) – так вот, мейстер Филипп ему стрелу показал. Наконечник-то тупой! Даже если промедлишь – не убьет. Ударит просто. Чтоб не зевал.
А Базильсоны свое: «Бу-у-у!» В смысле, хошь-не-хошь, а вертись, постреленок.
Язык чужой, да ясней ясного.
Стал Вит напротив дядьки с луком (имя еще у него чудное… Онцифир, вот!). Шагах в тридцати. Онцифир лук натянул… От первой стрелы мальчишка шарахнулся, как черт от ладана. Братья ржут жеребцами, лучник ухмыляется, Душегуб подмигивает. Ободряет, значит. Глядь – аж на пять шагов отскочить успел, пока стрела летела, и за камнем спрятаться! Тут Вит в самый раж вошел. Прыгал кузнечиком, ужом вертелся, плашмя на землю ящеркой падал. А разок отмахнулся наугад… Стрела хрясь – напополам! Стоит мальчишка: зенки вытаращил. Своей прыти дивится – как исхитрился-то?..
Ну и проморгал следующий подарочек!
Это верно: нечего ртом ворон ловить.
После того раза Онцифир из штанов выпрыгивал, а все мимо. Взопрел дядька, тетивы две штуки порвал. Лук, видать, кривой достался: стрелы не летят, а ползут улитками. Мейстер Филипп Виту в ладоши хлопал. И Матильда хлопала. Прямо как знатная дама рыцарю на турнире. Горстяник, бывало, рассказывал: дамы, они завсегда с табуреток хлопают. И платье в клочья рвут: дарить на память. При мысли о Матильде (…платье!.. в клочья!..) вдруг сделалось жарко. Сердце всполошилось: тук-тук-тук… Неужто она ему нравится? Нет, нравится, конечно: добрая, умная, и на все руки, а в последние дни – так совсем… Ох, селюк! врешь! Подмастерье Томас Бычок вечерами учил: как взрослым парням взрослые девки нравятся!
Стыдоба! Вот еще!..
Вит почувствовал, что неудержимо краснеет. Особенно уши.
Вспомнилось: вечер, звезды, Казимир вдовую Жаклину в стог тащит. А они втроем: Вит, Пузатый Крист и дурачок Лобаш – следом крадутся. Подглядывают. Эти двое в стог повалились, Казимир вдовушке подол задирать принялся – а та не противится, блудня… Дальше в сено целиком зарылись, ничего не видно стало. Зато слышно: Казимир пыхтит, Жаклина стонет, словно он ей брюхо кулачищем давит…
И чтобы он, Вит, так с Матильдой?! Уши раскалились докрасна – хоть очаг ими разжигай! Да и вообще: она ж дурнушка… Дурнушка?! Разом сделалось стыдно, еще пуще, чем когда о срамном думал. Хотя пуще, казалось, некуда. Будто вслух Матильду обидел. Ну, не Хрустальная Принцесса… зато…
Да что ж за мысли подлые в голову лезут! Отродясь такого не бывало!
Это, наверное, от стрел.
LIII
После ужина гадать затеяли. Верней, затеял мейстер Филипп, а гадать, ясное дело, Матильде. Гости дивятся: она человека за руку берет, на ладонь не смотрит, глаза закрывает – и давай судьбу предсказывать. Разве ж так гадают?
– А у вас как?
Вот ведь штука! Гости-то про себя дивились, вслух сказать постеснялись. А девка спрашивает, будто мысли слышала. Никак и вправду ведьма! Без клюки, без ноги костяной…
Отвечают через Костю-толмача:
– По-всякому у нас. Воск в воду льют. Сапожок через плетень; венки девичьи по речке. Колечко, опять же, на воду кидают. Орехи по столу рассыпают. По зеркалу еще можно.
– Давайте по-вашему, – соглашается девка.
И вот уже: Новоторжанин толмачить бросил, воск на печке растапливает. Дядька Онцифир чашу с водой тащит, другой челядинец свечи зажигает. Напротив Матильды – Вит. Глаза запали, налились чернотой; пляшут в омутах бесенята-огоньки. Невтерпеж мальчишке на гаданье заморское глянуть. Мейстер Филипп – тот позади держится, котом вокруг миски со сметаной шастает. Вроде как нет его здесь. Только мнится Глазунье: стоит Душегуб между ними с Витом, обоих за руки держит. А она через ту хватку Витову ладонь чувствует. Крепкая у мальчишки рука, не по возрасту. Надежная. На такой хоть над пропастью висеть – ничего на свете не страшно. Нет у Матильды тела, одна душа осталась. Сладко душе над бездной качаться. Легонькая она, душа. Вишневый цвет майский.
Молчит девица. Щеки – розанами. Всю жизнь спала, а теперь просыпаться начала. Жить, оказывается, есть зачем.
– На кого гадать будем, красавица?
– На него, – Матильда прищурилась, и Вит отпрянул.
Телом отпрянул. А сердцем – чуть вперед не упал.
Это оказалось даже легче, чем читать Книгу Судьбы с листа. Воск, остывая, стягивал нити поиска. Для умелой вещуньи без разницы: рассыпанные бобы, зеркало, переливы воска в воде. Жаль, поздно уразумела. Сейчас, когда сила через край хлещет, можно по-всякому, а раньше… Раньше не думалось, что удастся по-другому. Не карабкаться на кручу, а спокойненько двинуться в обход.
Воск судьбы хлынул в чашу чужой жизни.
Застыл с шипением.
…пылит дорога под копытами коней. Отряд въезжает в город. Хенинг? Герцог возвращается из похода во главе изрядно поредевшего воинства. Едва ли половина рыцарей уцелела. Но – победа! Границы остались нерушимы, а маркграфу Майнцскому пришлось выплатить изрядную контрибуцию и подписать мирный договор на едва ли не вассальных условиях. Торжествующее солнце встречает государя. Радостно сияет начищенное до блеска зерцало доспеха. Зайчики опасливо скользят по рукояти фамильного меча, по тяжкому яблоку навершия. Дедовский клинок не подвел и на этот раз. Сейчас – на площадь. Дать толпе захлебнуться волной ликования. Сегодня у людей праздник. Пусть все будет, как заведено. А потом – в замок? к законной супруге?! Нет. Сперва к ней. К той, что ждет в доме на окраине, к той, которая однажды и навсегда властно вошла в его жизнь. Похитив сердце, забрав душу. Он не жалеет о случившемся. Никогда не жалел.
Никогда не пожалеет.
Витольд Бастард, XX герцог Хенингский, позволил себе улыбнуться краешком рта.
«…князь?! Оружный князь?!»
Злое изумленье стыло в немоте вопроса Ондрия Васильича, посадничьего сына. Но, поскольку младший из братьев молчал, Матильда поняла его. Так бывает. Так бывает, если ты – дочь Гаммельнской Пророчицы и Пестрого Флейтиста. Если они видят то же, что и ты.
«Ведьма! Не иначе, в сны мои пролезла…»
Остальные прятали глаза.
LIV
– Здрав будь, чернец! Моли Господа за мя, грешного…
– И тебе всяк чих во здравие, Якун Васильич! – машинально отозвался фратер Августин, даже не понимая, что говорит по-русински. Лицо монаха перебрало с десяток улыбок, пока не остановилось на лучшей. Музыка тайной речи пела в душе, с каждым общаясь на его языке. Даже птицы, садясь (…тихий, печальный снег: саван? фата?..) на плечи цистерцианца, щебетали в лад.
– Помяну в моленьях раба Божьего Якуна, да простятся прегрешенья его…
Якун долго смотрел вслед блаженному. Сам идет, сам речи ведет. Думалось: не услышит… ан нет, все примечает, божий человек. А фратер Августин уже был далеко. Даль эта не в саженях мерилась, не в локтях. И для перевода «Наставленья жизни человеческой» с латыни на кастильский монаху больше не требовалось корпеть за столом в библиотеке.
Латынь? кастильский?! – чепуха!
Личины, в коих смысла не больше, чем в любой маске.
Перевод неминуемо близился к завершению; перевод кипел в душе, звуча единой, общей, первозданной речью, существовавшей до гибельного смешенья языков. Наполнял сердце ликованием. И рядом, ликуя вместе с цистерцианцем, по богадельне шли люди. Множество людей, находившихся здесь с самого начала, но видимых не для всех. Их нельзя было разделить на живых и мертвых, реальных и мнимых, вчерашних и сегодняшних, как нельзя разделить тело на части, оставив его при этом в живых. Как нельзя раздробить цельность праязыка на тысячи осколков, если ты не Господь.
Это напоминало первое знакомство с мудрой и увлекательной книгой. Герои еще не стали друзьями, ожили не до конца, ты путаешься в именах и прозвищах, тонешь в девятом вале слов и фраз – взлетаешь на поверхность! глоток воздуха! и снова в пучины!..
Восторг постижения.
Однажды, еще до пострига, фармациус и отравитель Мануэль де ла Ита сказал мейстеру Филиппу:
– Знаешь, я иногда думаю: чем вы похожи? Разные, но все равно: сразу видно…
– Сразу видно: Душегуб, – ответил мейстер Филипп. Спокойно и без обиды.
Теперь фратер Августин знал: чем они похожи, Душегубы. Общим языком, мерцавшим в душах членов Гильдии. И крысы с собаками, вставшие на защиту людей в переулке Тертых Калачей, больше не казались чудом. Если знать, как произнести, сказать… насвистать… просто улыбнуться, верно и вовремя… Господи, прими (…грязь невпопад чавкнула под колесом…) хвалу! Ибо привел меня сюда путями Своими, сберег, дал припасть к изначальному роднику! Осанна…
Монах опомнился. Такие минуты, когда в душе переставал звучать хор, наступали все реже. Он стоял в базилике, перед нишей со статуей ребенка. Девочка, как любила говорить Матильда. Сам цистерцианец был не в состоянии различить: девочка или мальчик. Да и не пытался. Просто стоял перед нишей, глядел сверху вниз на молочно-белую, хрупкую фигурку – и видел Башню.
Вавилонский Столп.
Сооружение из человеков, знающих свое место. Громаду от тверди до звезд, где скрепляющим раствором служил единый праязык.
…но нет! не только!
Сейчас фратер Августин впервые ясно и пронзительно увидел то, чего не замечал прежде. Вокруг Вавилонского Столпа, пролитым молоком светясь в ночи, сидели недвижные дети. Мальчики. Девочки. Еще не отмеченные ясно видимым клеймом греха и потому бесполые, будто ангелы. Очень похожие на создание, дремлющее в тишине базилики. И от каждого ребенка к ярусам Столпа тянулись нити, растяжки, скрепы, не позволяющие исполину рухнуть. Наверное, было бы легче, отразись на лицах младенцев боль, мука, страдание. Тогда любой свидетель оправдал бы паденье Башни, лишь бы освободились эти невинные узники, крохотные атланты. Тогда монах первым кинулся бы спасать и рушить.
Великий покой.
Великое счастье.
Великая безмятежность.
Башня росла к звездам, а дети, оставаясь на земле, уже сидели на облаках из звездного света.
Некого спасать. Незачем.
Фратер Августин присел на корточки. Заглянул в лицо девочке-статуе. До крови закусил губу. Воля цистерцианца – стальной обруч. Задавить страшное сравнение до конца не удалось – ибо статуя действительно напоминала сейчас покойную дочь фармациуса Мануэля, погибшую от дыма ядовитых дров, от изобретения собственного отца. Но умерить боль, что взяла сердце в осаду, удалось. Умерить, вернуть в обыденное русло; принудить к повиновению. Казниться виной, которую Господь, может, и простит, да сам себе не простишь никогда? К чему, если вина и так навеки с тобой: ежедневная казнь.
– Кто ты? – тихо спросил монах.
«Моя дочь… младшая…»
У алтаря ждал один из тайных обитателей богадельни. Фратер Августин еще раньше обратил внимание: этот человек, в отличие от остальных, никогда не приближался для разговора. Впрочем, и остальные, похоже, либо не видели его, либо притворялись слепыми. Был человек смугл, с орлиным профилем; на крупном, волевом подбородке залегла ямочка. Оденься он в рясу, многие сочли бы его родным братом цистерцианца. Но одевался молчаливый спутник по обычаю древних персов: широкие у бедер штаны, куртка с прорезями, башлык.
Полы башлыка распахнулись, не скрывая черт лица.
Зато руки прятались: углубясь под куртку, они безостановочно гладили священное вервие с тремя узлами. «Добрая Мысль», «Доброе Слово» и «Доброе Дело». Узел за узлом – и снова…
«Грехи искупает?!» – подумалось фратеру Августину, оживляя боль.
«Это моя дочь, – молчал человек. – Я врач Бурзой, и это моя дочь… младшая…»
Монах кивнул, чувствуя, что перевод близится к завершению. Ибо чужое знание кипело в душе, делаясь своим, подымаясь ввысь, к рассудку, способному понимать и сопоставлять.
А рассудок грозил сорваться вниз.
В пропасть безумия.
LV
…Темна история эта, обильна именами и названиями, чьи корни поглотил змей времени, но сказано в книге, о коей пойдет речь: «Среди прочих целей четвертая цель – самая далекая, и относится только к философу!»
Итак?!
На далеком Западе истек на треть VI век от Первого Ответа, когда на трон Ирана взошел шах Ануширван Хосрой, прозванный Справедливым. Царствование его длилось сорок восемь лет. Шах был просвещен. Шах был озабочен делами государства. Святые огни горели в храмах без дыма и чада. Но для полного счастья Ануширвану Хосрою не хватало малого: древней книжицы, хранившейся под замком в казнохранилище индийских царей. Книжицы, написанной, по слухам, на языке животных, птиц и насекомых, способной просветить владык и вразумить советников. Книжицы, называемой подобно авраамитской Торе: «Пятикнижие» – а сведущие непременно добавляли: «Наука разумного поведения».
Сказано было:
– Она – корень всякого знания и вершина всех наук, путеводитель ко всему полезному, ключ к поискам жизни будущей и средство спасения от ее ужасов; она удовлетворяет все нужды царей при управлении царством своим, и все потребности существования их…
И тогда шах призвал к себе врача Бурзоя.
Лучший выбор трудно было сделать. Сын военачальника и женщины из древнего рода магов-огнепоклонников, Бурзой слыл мастером на всякие штуки. Явившись в город Махилоропья, где за семью замками хранилось сокровище, он тратил деньги направо и налево, расточая лесть и мудрость, пока не свел знакомство с корыстолюбивым индусом, имевшим допуск в казнохранилище. Похитить книгу индус не рискнул, но тайком переписал исходный текст и продал копию Бурзою. Щедро одарив изменника, лекарь-лазутчик покинул Индию. Еще в дороге, знаток языков, он взялся за перевод «Пятикнижия» на чеканный язык пехлеви – и вскоре по возвращении обрадовал Ануширвана Справедливого добычей.
Бурзоя осыпали золотом с головы до пят.
Восхвалили до небес.
Разрешили включить в текст «Пятикнижия» главу о его доблестном деянии.
Но другое смущало ловкого врача. Трудясь над переводом, он никак не мог взять в толк: что такого ценного в «Пятикнижии», хранимом от глаз людских под замком? Ибо был это сборник басен о львах и шакалах, соколах и кузнечиках, лягушках и быках, с выводами нехитрыми, доступными любому глупцу. Да и писалась книга отнюдь не на «языке животных, птиц и насекомых», а на санскрите, хорошо известном мудрому Бурзою. Возможно, закончив перевод и будучи одарен сверх меры, врач скоро забыл бы о своих сомнениях, взявшись за другую работу, если бы однажды не решил заново сравнить оригинал с переводом.
Он пришел в восторг, смешанный с ужасом.
Тексты оказались существенно разными, словно переводчик держал в руках иную книгу, лишь похожую на «Пятикнижие». Да и количество глав выросло. Образованный человек, Бурзой сразу узнал лишнее: три дополнительные главы оказались из знаменитой «Махабхараты», из XII ее книги «Мокшадхармы», что значит «Основа Освобождения», а еще четыре главы – вовсе не известно откуда. Словно во время перевода, незаметно для врача, в книге открылась потайная дверца, дав хлынуть ручью сокрытого меж строк знания.
Жена врача проболталась: этой ночью муж ее плохо спал.
Кричал во сне на языке, лишь похожем на человеческий.
Утром Бурзой встал бодрый и необыкновенно радостный. Вскоре он уехал в Сирию, в Мардинский монастырь, к своему другу – пресвитеру Буду, также знатоку языков. Доставив последнему славный подарок: копию оригинала и свой перевод на пехлеви. К 570 году от Первого Ответа пресвитер Буд закончил собственный перевод «Пятикнижия» на сирийский. Сравнение показало: текст опять получился иной, во многом сходный с оригиналом, но во многом отличный от него и от пехлевийского варианта. Разное количество глав, разные притчи, выводы зачастую тоже разные. Ночью монастырь объял переполох: Буд кричал во сне, будто его душил дьявол. Но с утра к нему вернулись ясность рассудка и доброе расположение духа.
Кто были остальные переводчики, заложившие основу будущей Гильдии, – осталось неизвестным. Но шах Ануширван, привечая этих людей, счастливо правил едва ли не полстолетия, что само по себе говорит о многом.
В VIII веке от Первого Ответа, он же I век Лунного Бегства, меж людьми прогремело имя Абдаллаха, потомственного сборщика податей из области Вех-Кавад на берегах Тигра. Впрочем, имя Абдаллах, что значит Раб Аллаха, сей ученый муж принял в зрелости, вместе с исламом, на словах отказавшись от язычества отцов своих, а на деле оставшись верным огнепоклонником. Более известен в миру он стал под прозвищем Ибн ал-Мукаффа, то есть Сын Калеки: родителю Абдаллаха сломали руку в пыточной, поймав на ошибках в податном отчете. Перевод «Пятикнижия» с пехлеви на арабский, выполненный Сыном Калеки, явился истинной жемчужиной – правда, совсем уж отличной от оригинала. На этот раз изменилось даже название: книга стала именоваться «Калила и Димна», по именам двух шакалов, ведущих в тексте просвещенную беседу.
Санскритские Каратака и Даманака с поправкой на разницу в произношениях стали арабскими Калилой и Димной. Добавился раздел о сомнительности любой религии. Вновь изменилось количество глав. И, пожалуй, самым важным было краткое замечание Сына Калеки: «Тот, кто читает эту книгу, не понимая ее цели явной и тайной, не воспользуется тем, что ему выпадает на его собственную долю. Так человек, если ему предложат здоровый орех, не воспользуется им, пока не разобьет его и не употребит то, что внутри». И мудрецы скорбели, когда, обвиненный халифом в ереси, Сын Калеки подвергся мучительной казни: его отрубленные руки и ноги были сожжены у него на глазах, а затем огню предали изуродованное тело несчастного.
А книга осталась.
И Гильдия – осталась.
Хотя и двинулась с Востока, ставшего негостеприимным, на Запад.
В X веке автор каталога «Алфихрист» упоминает о «Калиле и Димне», говоря: «Книга состоит из семнадцати глав, а говорят, их восемнадцать, и я видел одну рукопись, где были две лишние главы». Непостоянство количества глав, кстати, отмечали все исследователи, от Абу-ль-Фараджа до Бируни. В 1080 году византийский литератор Симеон Сиф переведет арабский вариант на греческий, будучи крайне свободен в переложении. Текст опять сильно изменится, в придачу обретя название «Венценосец и Следопыт». Эту странность попробуют объяснить тем, что византиец ошибочно понял некоторые арабские слова, – многие согласятся с таким объяснением, кроме Гильдии и ее нового члена, Симеона Сифа, тоже кричавшего во сне на языке, отличном от языков человеческих.
В 1144 году возникнет новый персидский перевод Низамаддина Абул-Меали – тяжеловесный, уснащенный риторическими красотами, позже он послужит основой для ряда других переложений.
В самом начале XII века рабби Йоэль переведет текст с арабского на древнеавраамитский.
Труд рабби Йоэля в XIII веке будет переведен на латынь Иоанном Капуанским под названием «Directorium vitae humanae», что значит «Наставленье жизни человеческой». Одновременно с этим Родриго Тельес заставит книгу заговорить на «кастильеро», а латинский текст Капуанца станет достоянием языков Западной Европы: франкские, германские, итальянские ученые возьмутся за дело.
Но и прочие дороги станут торными. Еще в XII веке «Венценосец и следопыт» Симеона Сифа переведется на сербский, а там и на славянские языки. В холодной Московии книга явится как «Сказание о двенадцати снах царя Шахияши» – ее авторство припишут св. Иоанну Лествичнику, полагая наставлением в благочестии, а сам текст будет изобиловать самыми страшными картинами Судного дня.
Басни? Шакалы? птички-кузнечики?!
Нет.
День Гнева.
В ливанском монастыре Дайр аш-Шир отыщется рукопись, датированная 1339 годом, также весьма отличная от прочих.
А Гильдия будет тихо трудиться, повторяя цитату из украденного некогда оригинала:
– Кто ревностным трудом постиг науку жизни,
Того и царь богов не в силах погубить…
LVI
Щербатая ухмылка секиры нагло скалится в лицо. Щербатой секира стала за минувшую неделю, от промахов и ударов о равнодушие камней. Вот и сейчас…
…а-а-ааахххх…
Взмах.
Тягучий. Долгий.
Уклоняться можно не торопясь. Краем глаза отслеживая остальных, подбирающихся со спины: кистень, меч, шестопер. Залихватский свист и молодецкое «гых!» пропадают втуне: лезвие с размаху врубается в дерево. Здесь мигом раньше стоял Вит.
…вз-з-зсссс…
Вязнет.
Острое в сыром.
Охнув, секирщик катится вниз по склону. Меч дядьки Онцифира скользит впритирку, чтобы улететь прочь. Сам Онцифир кланяется в пояс, сгибаясь от тычка под ложечку.
Теперь – кистень и шестопер.
Виту казалось, что он наблюдает за потехой откуда-то со стороны и чуть сверху. Лениво, с улыбкой – так взрослый смотрит на возню детей. Лишь изредка требовалось вмешаться, одернуть увлекшееся тело. Обычно тело само знало, что ему делать. Верней, не тело, а угнездившаяся внутри букашка-подружка: во, гляди! гляди! наружу лезет! Это он, Вит, драться не любил. Не умел. А букашка умная. Все знает, все умеет. Надо было ее просто разбудить.
Разбудили.
Душегуб с братцами Базильсонами.
Теперь букашка за Вита старается. Только иногда придержать надо: дай ей волю, поубивает народ! Невдомек букашке: что значит вполсилы? как это – понарошку?! Вокруг люди с гнусным железом. Порубить лапки-усики хотят. Зачем их жалеть? Это Виту ясно: драка – потеха. Люди с оружьем – хорошие люди. Учат по-благородному тешиться. А букашка свое: прыг-прыг. Для того и следит Вит со стороны и чуть сверху. Чтоб успеть вовремя. Оттащить. Не дать потеху в смертоубийство обратить.
А мытаря букашка убила. Сейчас Вит уже все-все понял. Он раньше маленький был, опоздал с букашкой-проказницей. Теперь вырос. Теперь большой. Шиш тебе, букашка! шалишь! Я тебя на цепь посажу да приглядывать стану. Хватит с меня одного мытаря. Это раньше тело кузнечиком выкаблучивалось, а Вит лишь моргал: что?! где?! Отсюда, со стороны и чуточку сверху, хорошо видно: что и где.
Ладно, конец потехе. Лезь, букашка, в темную коробочку.
Спи.
Базильсоновы челядинцы, кряхтя, подымались на ноги. Отряхивались. Собирали оружье. Кажется, кузнечик слегка накуролесил: Вит сегодня впервые сам-на-пять вышел. Но гости оказались ушлыми. Кольчуги и стеганые поддевки на вате удар держали. Весельчак Костя сказывал: дядька Онцифир у братцев Базильсонов пестуном был.
Не впервой дядьке.
Вит с гордостью оглядел плоды ратных подвигов. Подбоченился. И вдруг встретился взглядом с Матильдой. Девушка в последние дни часто выбиралась из богадельни: следила за мужскими забавами, тихонько бренчала на цитре. Рисовала углем – по мнению Вита, все лучше и лучше. Иногда просто сидела, глядя в небо. В такие моменты она своей отрешенностью напоминала фратера Августина. Монах тоже, если не горбился над книжками, так бродил по коридорам, болтая вслух с невидимками. Как Матильда раньше. Небось ангелов видит. Совсем святой стал.
Сейчас в глазах девушки явственно читалась тревога. «За меня испугалась, – возгордился Вит. – Боялась, что посекут. А шиш они меня посекут!»
– Видала?! Эк я их!
– Видала… Бацарь! – Матильда мимо воли улыбнулась наивной мальчишечьей похвальбе. Но улыбка вышла растерянной, жалкой. – Глянь, что я тут… думала вас нарисовать…
Вит мигом оказался рядом. Глянул на Матильдин рисунок. Вздрогнул. Облик существа был смазан, расплывчат, словно глаз художницы не успевал отслеживать его движения. Однако из стремительного вихря ясно проступали угловатые руки-ноги, разбрасывая сонную, медлительную челядь. Руки? ноги? Скорее – лапы «травяного монашка». Шипы, зазубрины, колючки…
Но более всего поразила Вита бесстрастная, нечеловеческая морда, взглянувшая на него с рисунка.
Букашка!
Подружка!
Сбитых с ног людей Вит рассматривать не стал. Лишь отметил: сбоку за побоищем с интересом наблюдают два косматых медведя. Очень похожие на братцев Базильсонов.
– Здорово! Я себя тоже так вижу, когда дерусь.
– Но ты же другой, Вит! Ты человек! А получилось…
– Полно, душенька! – Руки Филиппа ван Асхе легли обоим на плечи. Сразу стало спокойнее; девушка, взведенная натянутой тетивой, расслабилась. – Вот он, Витольд. Перед тобой. А в бою он меняется… ненадолго. Ты ведь тоже меняешься, когда пророчишь. Это у вас в крови: у тебя, у Витольда. Ничего тут страшного нет.
На миг Вит ощутил себя одним целым с этими двоими – Матильдой и Душегубом. Будто трехглавый дракон из сказки. Чувство было волнующим и приятным. Нахлынув, оно исчезло, оставив воспоминание: манящее, сладкое.
Очень хотелось испытать это снова.
– …герой! витязь! А теперь Якун Васильич зовет тебя в круг, – донесся сбоку голос веселого Кости. – Сам-на-сам тешиться. Не сробеешь, княжич?
– Я? Да я!.. – взвился мальчишка. И только потом испугался. На Якунища Лохматого выйти?
Поздно.
Слово сказано.
LVII
Они стояли друг против друга: босиком, голые по пояс.
Якун Васильич, сын посадничий, и Витка из Запруд, мытарев убивец.
Медведь и «травяной монашек», вымахавший до размеров сухощавого паренька. Но все равно: камешек против горы. Верно Матильда нарисовала! Насквозь видит, вещунья. Сейчас Якун выглядел отнюдь не добродушным увальнем, каким обычно казался. Развел лапищи, пригнулся. Весь ядреной силищей взбугрился; глазки буравчиками. Как бы половчее комара-надоеду сцапать? Схватит – раздавит. Не зевай, букашка: на ладонь посадят, другой прихлопнут! Мокрого места не останется…
Влево.
Вправо.
Шиш тебе, комарик. С маком. Не обмануть мишку. Замер мохнатой глыбой. Глазки-буравчики в самую душу въелись. Зоркие, острые. В лоб на такого кидаться – смерть. Обойти бы хитро…
Опоздал Вит с хитростями. Одно успел: прочь метнуться, когда медведь заревел. Упал на мальчишку рев, оглушил. Упала вдогонку из рева лапа: тяжкая, быстрая. Упал Вит от рева с лапой. Небо, земля, камни, деревья – кувырком, больно ударяя отовсюду. Якун Васильич случайной плюхой едва душу не вышиб.
Или таки вышиб?!
Глядит вышибленный Вит со стороны и чуть сверху: букашка наружу высовывается. Жужжит во злобе. Откатилась, на задние лапки встала. Медведище – грязно-белый, косматый, страшный – на нее! Вот-вот задавит. Вит бы точно со страху штаны обмочил. Перед смертью не стыдно. Только внизу уже не Вит – букашка с медведем бьется. А букашка о страхе не знает, не ведает. Это людям страшно бывает, а букашкам – нет. Нырнула под лапы загребущие: вот оно, брюхо косматое! И заходили лапки «травяного монашка» туда-сюда, туда-сюда, глазом не уследишь.
Был бы кто другой на месте Якуна – пал бы замертво. Жестко букашка била.
Жестоко.
Насмерть.
Опоздал Вит придержать дуру. Замешкался с перепугу.
А медведю хоть бы хны: взревел и всей тушей на врага навалился – к земле прижать, раздавить! Вывернулась букашка, отскочила. Юлит вокруг косолапого: поди-поспей! Прыг-прыг, удар-укус! – и назад, пока не сграбастали. Осерчал Якун-медведище, ох осерчал! Досталось ему от букашки на орехи. Рычит мишка, рявкает, достать норовит. Зацепил-таки лапой. Букашка – кубарем. Едва вскочить успела – во второй раз чуть не заломал ее косолапый. Куда там челяди с оружьем позорным: Якун Васильич десятка таких стоит, а то и двух!
Только и Вит с букашкой не пальцем деланы. Снова танец завели: прыг-прыг, укушу-отскочу. И по кругу – тяжело мишке вертеться. Кто раньше выдохнется: медведь или букашка? Оба двужильные, оба усталости не чуют. Хотя нет. Вроде утомился медведь. Букашка скачет-жалит, а он лишь ревет – даже лапами махать бросил. Без толку. Увертливый комаришко, вытечет звоном…
Сдох косолапый! скис!
Вот на этом букашки и горят ясным пламенем.
На желанье куснуть напоследок.
Ожил дохлый медведь. Сгреб лапищами, стиснул – ага! Брыкается букашка. Наизнанку выворачивается, а толку – чуть. Уж и ребра трещать начали. Все, конец «травяному монашку». Раздавит косолапый, бросит на траву комком бесформенным, кровавым. А Вит навсегда здесь, на стороне и чуточку сверху, останется. Потому как возвращаться – некуда…
Фыркнул мишка. Моргнул на букашку. Ухмыльнулся-оскалился. Поплыла морда звериная, личиной потешной съехала. Исчезла. А из-под личины – лицо. Якун Васильич наружу идет. Хмурится на Вита шутейно, смеется по-человечьи. Хватку свою медвежью ослабляет помаленьку.
Отпустил.
С травы подымает.
Вит кряхтит-охает, а сам не замечает: хохочет в ответ. Да, помяли! да, изрядно! Но кости целы, а мясо нарастет. Подумаешь – синяки-ссадины! Зато и Якуну тоже досталось. Вон ручища левая плетью болтается. И плечи – горбами. Хотя дураку ясно: захоти человек-медведь – быть Виту мясной начинкой для кулебяки.
– Бу-у-у! У-у-ббу! бубуб!..
Всякому «бубуб» свое время. Вырастет парнишка, в силу войдет, тогда заново потолкуем. Пойдут от мишки клочки по закоулочкам. Правда, Костя?
Ухмыляется новгородец:
– Якун Васильич хвалит: молодец! Славно бился.
Вит совсем задрал нос от гордости. А зря. Потому что Костя не преминул добавить:
– А еще Якун Васильич говорит: рано тебе с ним тешиться. Ты сперва его меньшого брата одолей!
LVIII
Вечер юлил вокруг. Разминал затекшие плечи ладонями ветра. Ронял звезды, тихим мерцанием утешая взгляд. Глаза уставали от постоянной необходимости излучать веселье и уверенность. Скоро – Обряд. Завтра. Или послезавтра. Как славно было бы потом вернуться в Хенинг, домой, залечь на месяц, ничего не делая, ни о чем не думая… Пустые мечты. Придется наблюдать. Делать выводы. Вести записи. Подмечать малейшие изменения и отклонения. И надолго забыть о вожделенном отдыхе, ибо цель оправдывает средства.
Вечный адвокат – цель.
Следя, как катится очередная звезда, мейстер Филипп (…стук топора: горько пахнет смолой…) загадал желание. Пусть все пройдет хорошо. Пусть сбудутся надежды хенингского Душегуба. Да, не суеверен. Да, не верит в силу падающих звезд. Да, не верит в гораздо большее, нежели исполнение желаний в час звездопада. Но как хочется, как иногда хочется верить – до тошноты, до колокольного благовеста в затылке!
Верить, надеяться… не в себя, не на себя.
Не только: в себя и на себя.
– О чем думаешь, Филипп?
– О разном. В том числе и о тебе. Помнишь, святой отец: здесь мы стояли в самый первый день?
– Помню.
Фратер Августин подошел беззвучно. Встал за спиной, за левым плечом, где уж никак не полагалось стоять монаху. Обернуться? надеть подходящую улыбку? Где взять силы? Мейстер Филипп говорил правду: пять минут назад он и впрямь думал о цистерцианце. С бывшим фармациусом все складывалось иначе, чем с остальными. Поначалу Душегуб был уверен: монах рано или поздно закончит перевод, ни о чем не догадываясь, и знание придет к нему без помех, холодно и ясно, как к любому новому гильдейцу. Меньше всего ожидалось, что знание явится к монаху даже не на середине – в первой трети пути. Явится неполным, ущербным, обрывочным, но ярким и болезненным.
Выдержит?
Дойдет до конца?!
– Не надо беспокоиться за меня, Филипп. Я в состоянии сам о себе побеспокоиться.
Душегуб все же обернулся. Забыв про улыбки. Когда-то он сразу поверил, что раскаявшийся отравитель действительно выдержал муки за грехи семьи. Но если сомнения и затаились – сейчас они развеялись по ветру. Прахом, хлопьями пепла. От полубезумного монаха, бродящего по закоулкам богадельни и толкующего с призраками, не осталось и следа. Строгий и спокойный, фратер Августин смотрел в далекое небо. Гладко выбритые щеки. Складки у рта. Умный, слегка усталый взгляд: как у самого мейстера Филиппа.
Сумел остановиться на краю? Удержал бешеную упряжку?
– У тебя все происходило так же, Филипп?
– Поначалу – да. Гильдия внимательно следит за людьми вроде нас с тобой. Бунтарями. Реформаторами. Желающими изменить мир. Способными вырваться за пределы общепринятого. Совет Гильдии лишь в одном случае имеет решающее слово: приобщать новичка или нет. И тут влияние Гильдии используется целиком. Меня вынули из застенков инквизиции. Костю Новоторжанина спасли ценой жизни новгородского Душегуба. Запри тебя аббат в подземельях обители – мы бы вывели узника на свет. Из тюрем, казематов, темниц… В этом наши с тобой первые шаги похожи. Но после…
Люлька месяца качалась на волнах, уносясь вдаль по золотой тропе.
– Ах, Мануэль… Можно наедине я стану звать тебя прошлым, мирским именем? Когда я попал сюда, то остался в одиночестве. Мой учитель появлялся, снабжал едой и вновь исчезал. А я переводил текст рабби Йоэля на эллинский. И читал Платона. Я очень люблю Платона, друг мой… Думается, он был одним из нас в те времена, когда Гильдии не существовало. Знаешь, Мануэль…
– Знаю. Шестой век. Врач Бурзой, умница-лазутчик. Он был первым.
– Вот видишь. Бурзой по прозвищу Змеиный Царь… Ты уже знаешь это. А я узнал, лишь закончив перевод. Встал из-за стола, потянулся… зевнул и пошел спать. Я узнал ночью. Во сне. Но все и сразу.
– Да, Филипп. Ты – все и сразу. А я – обрывками. Но изо дня в день. Мне до сих пор темен смысл Обряда. Ваша конечная цель. Я не знаю, почему этот Бурзой, или его неприкаянная душа, зовет статую в базилике – дочерью. Я…
– Зовет? Дочерью?! Ты говорил с Бурзоем?!
Священный ужас отразился на лице Душегуба. Лицо мейстера Филиппа меньше всего предназначалось для ужаса, тем паче священного; лицу пришлось тяжко, но оно (…тяжелые капли дробят отражение в глади озера…) выдержало.
– Я говорил с Бурзоем, Филипп. Верней, это он говорил со мной. Ты удивлен? почему?!
– С тобой все иначе, Мануэль. Мы, гильдейцы, умирая телесно, остаемся здесь, в богадельне. Не душой, нет. Не сердцем. И уж тем паче не плотски. Чистым знанием. Уходят чувства, радость, боль, все то, что составляет личность… Остается голая, будто доступная девка, – память. Я, отдыхая здесь, способен получить любое знание, некогда известное Иннокентию II или Силе-новгородцу. Повторяю: чистое знание. Тянусь и беру. Словно книгу со стеллажа. Могу открыть с любой страницы, могу закрыть, не дочитав. Тебе же они являются не знанием, но людьми. С радостью, болью, смехом и стоном. Я думал: это невозможно. А ты мне отвечаешь: Бурзой Первый, Змеиный Царь. Говорил с тобой.
– А с тобой? Пусть – чистым знанием? Страницами книги-невидимки?!
– Никогда. Нет члена Гильдии, кто мог бы дотянуться до Бурзоя. Змеиный Царь покончил с собой вечером того дня, когда в базилике объявилась статуя ребенка. Принял яд, оставшись за гранью доступности. Мануэль… ты никогда не задумывался, что вы со Змеиным Царем похожи?
– Я и Бурзой? Монах-цистерцианец и давно умерший врач, последователь Зороастра?!
– А если иначе? Фармациус и врач. Лазутчик и отравитель. Доверенные лица владык. Тайные преступники. Люди, единым махом изменившие свою жизнь. Ты ушел из мира, Бурзой тоже ушел… в мир иной. Оба – добровольно. У обоих были дочери, которых вы косвенно погубили…
– Замолчи!
От моря тянуло легкой прохладой. А казалось: холодом льдов. Дыханием зимы.
– Я рад, что так вышло, Мануэль. Сейчас я делаю небывалое. Этот Обряд перевернет представления Гильдии. Позволит сократить путь. Ты все-таки заверши перевод «Наставленья жизни человеческой». Пожалуйста. Тогда тебе откроется все, целиком. И если ты сумеешь пробиться в самое начало, к Бурзою… Любой риск окажется оправданным. Мы мало что знаем о Змеином Царе. Я обещаю тебе, друг мой Мануэль…
– Не надо обещаний, Филипп. Я пройду уготованную мне дорогу до конца. Но не уверен, что мы с тобой говорим про одну и ту же дорогу. И вдвойне не уверен, что хочу осуществления твоих обещаний. Еще живя в миру, я часто наезжал в Гранаду, за снадобьями. Тамошние аптекари – лучшие. Я был знаком с гранадским Душегубом.
– С которым?
– С мавром аль-Касабой. Он читал мне свои стихи. Часто. А финал его последней поэмы я даже перевел с арабского. У аль-Касабы возникли неприятности из-за этой поэмы: шейхи Гранады сочли ее богохульной. Там тоже крылось много обещаний. Сейчас я понимаю, в чем трудность перевода поэтических текстов. Где залог успеха. Если хотя бы эхом услышать праязык, звучащий из-за вуали языков разделения… если найти слова, хотя бы частично отражающие эту тайную песнь…
– Ты помнишь стихи аль-Касабы?
– Помню.
Ветка можжевельника на изломе пахла горечью умиранья.
LIX
Я обещаю вам сады…
Я обещаю вам сады,
Где пена белая жасмина
Так беззащитна, что костьми нам
Лечь за нее – блаженство мира
И нежность утренней звезды.
Я обещаю вам суды,
Где честь в чести, а добродетель
Не ждет – сорвутся двери с петель,
И явится ее свидетель
Развеять кривды лживый дым.
Я обещаю вам, седым,
Весь опыт зрелости отрадной,
Свободу рухнувшей ограды
И в небе ангелов парады,
На фоне облачной гряды.
Я обещаю вам следы
Девичьих ног на той аллее,
Что и печальней, и милее
Беспамятства рассветной лени
И счастья лопнувшей узды.
Я обещаю вам Содом,
Где страсть, горя в очах порока,
Равна огню в речах пророка,
Когда невинности дорога
Ведет детей в публичный дом.
Я обещаю вам стада
Благих овец, баранов тучных,
В костре горящем ропот сучьев,
И ежедневно хлеб насущный,
И утром – «нет!», и ночью – «да…».
Я обещаю вам судьбу,
Надежду, мир, войну и ярость,
Рожденье, молодость и старость,
И смерти тихую усталость,
И дальний шепот: «Не забудь…»
Я обещаю вам себя…
– Помнишь, Мануэль, я спрашивал: не разучился ли ты плавить золото?
– И я ответил: эти навыки умрут вместе со мной. Ты спросил, я ответил, и мне казалось: я понимаю тебя. Но сейчас… Ты пугаешь меня, Филипп. Возвращаешь к былым заблуждениям. Золото? плавить? Когда я уже окончательно уверился, что Магистерия не существует…
– Магистерия не существует. Зато существует золото. Существую я. Ты. И индульгенции в твоей суме. Пойдем…
LX
Спать в богадельне Вит ложился рано. Вот и сейчас после ужина отправился прямиком в келью. Зажег свечу. Спать при живом огне куда милее, а свечей здесь прорва, и все дармовые! Припомнил, ложась, забаву с Базильсоном-младшим… Памятуя исход драки с Якуном, букашка держалась настороже, так что дело изрядно затянулось. В конце концов Андре-медведь загнал Вита-букашку на высоченную сосну, а сам туда вскарабкаться не смог. Попытался стряхнуть, едва не вывернув сосну с корнем, – куда там! Букашка вцепилась в смолистое дерево всеми четырьмя зазубренными лапами. Приклеилась – не отдерешь. Народ смеялся, Базильсон-старший великодушно объявил «ничью»…
Стук в дверь кельи отвлек от приятных воспоминаний.
На пороге обнаружился мейстер Филипп. Серьезный, как никогда, без обычной улыбки. Или это пламя свечи делало его лицо более суровым, чем обычно? Резкие складки, черные тени…
За спиной Душегуба маячила фигура святого отца.
– Можно, Витольд?
– Да что вы, мейстер Филипп! Конечно…
Душегуб расположился на табурете, поближе к островку света вокруг свечи. Фратер Августин присел на ложе рядом с мальчишкой.
– Ну что, малыш? Как поживаешь?
– Лучше всех!
– Болячки не донимают?
– Не-а! Ни разу… Ох, я дурак! Мейстер Филипп, я вам… я за вас!..
Действительно, за играми-потехами забылось: уже, почитай, две недели ни разу не хватало! И Матильда… Глянешь на нее – прямо сердце радуется. Теперь ее за Лобаша отдавать – никак. Облезет Лобаш: на такой жениться! Перебьется. Лучше Вит сам на Матильде женится! Внезапная эта мысль обожгла изнутри сладостным жаром, но голос Душегуба (…рассветный перезвон колоколов в лазури…) вернул «жениха» на грешную землю.
– Погоди благодарить, Витольд. Рано. Если оставить дело как есть, болезнь со временем возобновится.
– Ага! – счел нужным ввернуть Вит. – Я понимаю!
– Ничего ты не понимаешь. Брось притворяться. Хотя скоро поймешь. Завтра мы проведем один… ритуал, который излечит вас обоих раз и навсегда.
«Выходит, он все-таки волшебник! Здорово!»
– Но перед этим тебе необходимо очиститься.
– Запросто! С утра сбегаю, искупаюсь – и буду чистым! Я вообще каждый день…
Молчавший до того монах глубоко вздохнул:
– Святая простота! Тебе не тело – душу очистить надо, сын мой. Хоть и грехи твои небось с маковое зернышко…
– Душу? А чем душу чистят?
– Исповедью. Я готов выслушать тебя. Но мейстер Филипп полагает, что исповеди недостаточно. Говорит: ты должен приобрести индульгенцию.
– Дульгецию? Я?!
Душа, нуждающаяся в очищении, ухнула в пятки. Она бы и дальше забилась, но дальше было некуда. Вит сразу припомнил, как фратер Августин вкручивал эту самую дульгецию дядьке Штефану. Но дядька Штефан – умный. Отказался. Не удалось монаху мельника на сковородку загнать.
Так нешто Вит дурнее?!
– Не, не надо мне дульгеции! – отчаянно замотал головой мальчишка. – Я лучше вам, святой отец… как на духу! Вы мне грехи отпустите, и ладно. А дульгецию себе оставьте. Зачем мне к чертям в пекло?! Не хочу я!
– Выслушай меня, малыш, – Душегуб говорил тихо, вкрадчиво (…бесстрастный свет луны сочится сквозь туман…); слова его вязали паутиной, крепко-накрепко. – Чтобы стать здоровым, сделаться настоящим Витольдом, тебе требуется испытание. Иначе навсегда останешься больным мальчиком. Ты уже большой, Витольд. Умеешь терпеть боль, страдания. Тебя ведь больно били сегодня?
Вит угрюмо набычился:
– Больно.
– Но ты же не плакал? не жаловался? Ты терпел. Даже улыбался потом.
– А что, без вашей дульгеции никак?
– Никак. Решайся! Мужчина ты или тряпка?! Вон святой отец выдержал – и ты выдержишь.
– Так у святого отца небось грехов-то – с комариный чих! Он же святой! Его черти на пуховых перинах медом кормили! – Вит вдруг нашел выход. – Да и денег у меня нету, дульгеции покупать!
– Ошибаешься. Фратер Августин не родился монахом. Его грехи против твоих много больше весили. А деньги найдутся, не тревожься. Я ведь твой опекун, Витольд. По закону. Вот и куплю у святого отца тебе индульгенцию.
Мейстер Филипп полез в кошель. Вынул свернутую в тонкую трубку грамоту. Развернул, показал цистерцианцу. Увидев подпись Жюстины, монах кивнул, уверясь в законности опекунства – подделывать подпись Душегуб не стал бы.
«Отвертишься у них, у хитрюг, – обреченно подумал Вит, следя за взрослыми. – Придется на сковородку… мамка карасей, помню, жарила!..»
– Ладно. Чего там! Однова живем… Давайте, святой отец, вашу дульгецию. Буду мучиться.
– Не торопись, сын мой. Успеешь еще. Ночь впереди долгая. Сначала исповедайся – глядишь, и мучиться особо не придется.
– Ага, не придется! А за мытаря убитого?!
– О чем ты, сын мой?
Мейстер Филипп поднялся с табурета.
– Кажется, я здесь лишний. У вас уже исповедь началась…
LXI
– …скажи, сын мой: вольно или невольно совершил ты сей грех?
Вообще-то исповедь следовало проводить иначе. Но слушает не исповедник, а Господь. Монах чувствовал: мальчику надо помочь. Иначе замкнется, станет казнить себя за то, в чем нет его вины, а о настоящих проступках и не вспомнит.
– Я… я не знаю…
– Желал ли ты смерти мытарю?
– Что вы, святой отец! Вырывался я… страшно мне было: они смеялись – бунтовщик! на кол!..
– Это невольный грех, сын мой. Он не столь тяжек. Раскаиваешься ли в содеянном?
– Ага, святой отец. Каюсь. Больше не буду.
Прозвучало фальшиво. Но монах сделал вид, что не заметил этого.
– Хорошо, сын мой. Рассказывай дальше.
– Я еще стражнику одному пальцы сломал. Тоже нечаянно… А раз мы с Пузатым Кристом дорогу веревкой перетянули. Это уже нарочно. Чтоб люди падали. Потом… яблоки у Адама Шлоссерга воровал. Часто. Плетень тетке Неле сломал. А еще…
Рассказывать, как хотел в разбойники податься? Ну его. Мало ли чего хотел! Не подался ведь… А что на Дне жил, вместе с ворами – так то они воры, а не Вит. Их пускай и жарят, когда срок придет.
– …это все, сын мой? Тебе не в чем больше каяться?
– Не-а, святой отец.
– Именем Господа нашего отпускаю тебе грехи твои, сын мой. Иди и не греши боле.
– Спасибо, святой отец! Так я теперь что, навроде младенчика?
– А сам как думаешь, младенчик?
Вит прислушался к себе. Зачем-то оглядел келью. По углам, где копилась тьма, прячась от свечного огонька, колыхались таинственные тени. Может, это и есть отпущенные на волю грехи? Тогда свечу точно гасить нельзя – еще вернутся, гады!..
– Вроде полегчало… Только не до конца.
– Вот для этого и нужна индульгенция. Дабы все, что осталось, в чем ты не сумел до конца раскаяться, своими страданьями искупить.
– На сковородке?
– Уверяю тебя, сын мой: нет там никаких сковородок. И чертей нет. Один ты там будешь.
– А кто ж меня тогда мучить станет?
– Ты сам.
– А… ну если сам, тогда ладно. Тогда я согласен.
– Ты действительно хочешь искупить грехи свои до конца?
Вит задумался. Это что же получается? Помучает он во сне сам себя, а проснется совсем без грехов? Праведником проснется? И можно сразу в рай? Ну, в рай ему, конечно, рано, но праведником стать – тоже неплохо. Да и мейстер Филипп говорит: без этого болячки вернутся.
– Хочу, святой отец.
– Хорошо, сын мой. Вот тебе индульгенция.
Из походной сумы монаха явился туго скрученный свиток, перевязанный шелковым шнурком. Качнулся ярко-красный сургуч печати.
– О плате не беспокойся. Ты слышал: твой законный опекун берет расходы на себя. Ложись спать; индульгенцию положи под подушку. А засыпая, думай о грехах и искупленье. Если муки покажутся тебе чрезмерными – только пожелай проснуться, и очнешься здесь, в келье. Тогда можешь передохнуть и попытаться еще раз. Стерпишь до конца – утром под подушкой найдешь горсть пепла. Значит, отныне чист ты пред Всевышним.
Вит очень серьезно кивнул. С опаской, готовый в любой миг отдернуть руку обратно, потянулся к индульгенции.
Словно гадюку взять собирался.
LXII
Эту ночь фратер Августин спал плохо. Нет, его не мучили кошмары: малыш, одолеваемый адскими муками. Очищенье – благодать Господня. Служитель церкви, продавая индульгенции, несет в мир добро, только добро и ничего, кроме добра. Также цистерцианец не кричал на удивительном языке, лишь похожем на человеческий, как это случалось с другими переводчиками. Просто долго ворочался, снедаемый дурными предчувствиями. Жгучая смесь ожидания, беспокойства, волнения – и беспричинный, неясный страх, бродящий в темных закоулках рассудка…
В сон упал лишь на рассвете. Как в обморок. Когда утром его разбудил стук в дверь кельи – смятение души никуда не исчезло. Сидело рядом, на краю ложа.
– Заходите! – крикнул монах, впотьмах нашаривая рясу.
Он ожидал увидеть мейстера Филиппа или Вита. Однако вместо них в низкую дверь, горбясь, протиснулся Костя Новоторжанин. В руке новгородца горел фонарь, закрытый колпаком из стекла.
– Здрав будь, отче. Извиняй, что раненько… День нынче такой. Одевайся, пойдем. По дороге расскажешь: что тебе потребно, дабы злато плавить.
Сегодня в богадельне царила особенная, торжественная тишина. Даже гул шагов не мог ее потревожить, угасая и теряясь в благоговейном молчании обители. То, что они идут в базилику, монах даже не понял – почувствовал сразу, едва выбрался из кельи. Жаль было нарушать покой древнего камня, оглашая коридоры звуком собственного голоса. Но – пришлось.
– Мне потребуется переносной горн.
– Уже озаботились. У нас Пелгусий пару лет в кузне молотом махал. Он и присоветовал.
Вышли во двор. Прячась за скалами, солнце едва-едва тронуло крыши строений, любовно позолотило купола базилики и капитула. Плиты двора все еще утопали в тени. Очертания казались волшебно четкими, точеными. Прозрачный воздух звенел, искрясь свежестью.
Монах вздохнул полной грудью. Обернулся к Косте; подождал, пока тот погасит фонарь.
– Древесный уголь. Лучина и щепки на растопку.
– Принесли.
– Тигель.
– Мейстер Филипп загодя добыл.
– Крюк, щипцы…
– Есть.
– Помощник – мехи раздувать.
– Пелгусий станет.
– Золото?
С этими словами цистерцианец, осторожно потянув на себя дверь, первым шагнул под своды базилики.
– Вот.
Костя снял с пояса (…свежий ветер поет в белизне парусов…) тяжелый мешочек из кожи. Протянул монаху. Статуи святых томились в ожидании. Сквозь прорези купола внутрь заглядывали любопытные лучики, весело пятная стены: огонь! пшеница! желток!..
Ожидание праздника. Чуда.
В дальнем конце, рядом с апсидой, была установлена ширма, и фратер Августин уверенно направился к ней. Сердце подсказывало: его место – там. За ширмой обнаружился горн и все остальное, о чем говорили по пути. Здесь же ждал один из челяди – видимо, тот самый Пелгусий. Кивнув бывшему кузнецу, монах с тщанием осмотрел инструменты. Удобно ли цеплять крюком ушко? хорошо ли держат тигель щипцы?.. Остался доволен. Пелгусий ухмыльнулся в бороду; без лишних слов взялся разжигать горн. Тем временем монах развязал мешочек. Один из солнечных лучей исхитрился, сунулся внутрь, вспыхнув радостными блестками. В свое время фармациус Мануэль имел дело с золотом. Плавил, обрабатывал хитрыми составами в поисках рецепта Магистерия. Но это всегда были слитки или проволока. Редко – старые украшения, проданные на лом.
Золотой песок монах видел впервые.
Оторвавшись от диковинного зрелища, фратер Августин пересыпал содержимое мешочка в тигель. Даже не заметив, куда и как исчез Костя. Сегодня каждый знал свое место и свое дело. Ушел – значит, надо. На статую ребенка, равнодушно дремлющую в нише, монах старался не смотреть. Хотя взгляд мимо воли нет-нет да и скользил по хрупкой фигурке. В эти мгновения становилось не по себе. Смущение; трепет сердца. Будто ненароком проник в чужую тайну. Так и чудилось: сейчас девочка откроет глаза, взглянет на него… укоризненно качнет головой…
Монах терзался сомнениями.
Пускай Церковь не препятствует Обряду и даже косвенно его поощряет. Но ведь епископы с кардиналами не видели, не ощущали того, что видел и ощущал он! Хотя… Папа Иннокентий II прошел дальше смятенного цистерцианца. До конца. Вон стоит тихонько в боковом нефе, кивает. И все-таки… Скажите, Ваше Святейшество: остались ли вы тем же человеком, что и прежде? Что случилось с вами на самом деле? С вами, со всеми, кто заканчивал перевод, обретая праязык и вновь скрывая его за игрой в слова человеков?
Огонь в горне понемногу разгорался. От сухих смолистых щепок занялся древесный уголь. Молчун Пелгусий, отложив лопатку, которой подбрасывал топливо, встал к мехам. Пламя загудело, набирая силу. Пора ставить в печь тигель. Руки быстро вспоминали давние навыки, и фратер Августин боялся признаться самому себе: ему приятно это чувство. Будто вернулся, вернулся домой… Так что же есть Обряд? Имеет ли право монах, смиренный слуга Господа, не просто присутствовать, но принимать участие в сем действе? Пускай даже в скромном качестве плавильщика золота… И вообще: вершить Обряд в базилике, в монастырской церкви?
Томление души некоего монаха – против двух юных жизней?
Господи, о чем тут можно думать?!
«Не знаешь, как поступить? – поступай по-доброму. Ибо сам Господь добр. Он поймет и простит тебя, даже если твой выбор окажется ошибочным».
Где и когда слышал монах эту фразу? Или она родилась в его голове только что?
Лицо фратера Августина отвердело. Ты сам ввязался в эту историю. Хотел помочь детям? Помогай! Нужно плавить золото? Плавь. Ничего богопротивного пока не происходит. И вряд ли произойдет. Вот увидишь, что творится кощунство, – тогда и вмешаешься.
…если не будет поздно.
LXIII
Матильда объявилась первой, и монах на миг обомлел. Девушка преобразилась. Изящно завитые локоны обрамляли необычайно одухотворенное лицо. Платье звездно-голубого атласа с шлейфом, пояс расшит жемчугами, на плечах – легкая накидка цвета старого вина. Куда девалась толстая неряха, Глазунья-дурнушка, теребившая зевак на улицах Хенинга?! Перед цистерцианцем стояла истинная дочь Гаммельнской Пророчицы и Пестрого Флейтиста.
Нет, не красавица. И даже хорошенькой назвать трудно.
Но разве в этом дело?
Девушка молча прошла мимо статуй святых, исподтишка косящихся вслед. Тихо опустилась на колени возле апсиды, скрывавшей фигурку ребенка. Осторожно положила рядом цитру. Застыла вторым изваяньем.
Почти сразу дверь хлопнула снова, но девушка не обернулась. Словно и без подсказки знала: кто вошел. Возможно, так оно и было – что видит сейчас Матильда Швебиш, не смог бы сказать ни один человек на свете. Поражало сходство: ребенок-статуя и коленопреклоненная девушка. Лица светятся внутренним светом, глаза полуприкрыты; лепестки век пронизаны лиловыми строчками… Похожи – и в то же время разные. У девочки – безмятежный покой Судьбы; у девушки – скрытая радость проснувшейся души, ожидание скорого чуда.
С трудом оторвавшись от созерцания этой пары, фратер Августин повернулся к вошедшим.
На пороге стояли Костя Новоторжанин и Вит. Но теперь Вита никто бы не рискнул назвать малышом. Обнаженный по пояс юноша в узких темно-синих штанах до колен заново оглядывал базилику, словно оказался здесь впервые. Да, впервые! Раньше сюда заходил наивный мальчишка Вит, а сегодня явился строгий и подтянутый юноша Витольд. Все изменения, которые монах наблюдал во взрослеющем мальчике изо дня в день, вдруг проявились в полную силу. Тени делали лицо, и без того худое, изможденным. Впадины щек, складки в уголках красиво, может быть, слишком красиво очерченного рта. И ночь глубоко запавших глаз. Из глазниц вчерашнего Вита глядела жизнь, сознающая свою участь.
Монах узнал этот взгляд.
Именно так смотрит на мир тот, кто побывал в Чистилище и выдержал муки. Кто пережил ночь Искупления. Неважно, сколь грешен был человек, ложась спать накануне…
Но не одно это поразило цистерцианца. Витольд изменился не только внутренне, но и внешне. Сухощавое тело звенело как струна, переполненное новой упругой силой. Мышцы и сухожилия тугими канатами оплели руки; торс юноши весьма смахивал на стальной панцирь… или на жесткую броню насекомого. Cравнение неприятно кольнуло монаха изнутри – словно вредная букашка ужалила мимоходом.
Сейчас Витольд двигался нарочито неторопливо, но во всех его жестах, в походке, в манере держаться сквозила тайная стремительность и смертоносность.
«Фамильная кровь сказывается», – попытался успокоить себя отец-квестарь.
Костя Новоторжанин что-то шепнул юноше. Вит согласно кивнул, прошел к алтарю и присел рядом. Фратеру Августину почудилось: при этом ноги и руки Витольда сложились не вполне по-человечески, как лапки кузнечика. Цистерцианец мотнул головой, заморгал, гоня наваждение прочь. Костя же набросил на юношу плащ черного бархата – и Витольд застыл траурным сугробом. Даже дыхания не удавалось уловить.
Или это ткань скрадывала малозаметное движенье?..
Фратер Августин постарался отвлечься от непрошеных мыслей и сосредоточился на работе. Подбросил угля в печь. Мимоходом отметил: Пелгусий справляется вполне успешно. Мехи работали мощно, ровно, пламя в горне обрело нужный голубоватый оттенок, сделавшись почти невидимым, прозрачным. Монах осторожно зацепил крюком ушко тигля, слегка наклонил. Из-под тусклых оплавков, скопившихся в горловине, блеснул живой, маслянистый металл. Пора сбрасывать шлак. Ухватив щипцами тяжелый тигель, он ловко подцепил оплавки миниатюрной ложечкой из стали. Сбросил в заранее поставленную рядом керамическую чашку. Как пенку с молока снял. Сунул тигель обратно в печь, пока расплав не успел застыть.
Подумалось: вот так и эти двое. Витольд с Матильдой. Сбросили лишние оплавки, накипь, шлак – обнажив истину сердцевины.
Сегодня монаху везде чудились некие символы.
LXIV
Душегуб задерживался.
Солнце пятнало стены базилики веселой мозаикой лучей. Танец искрящихся пылинок завораживал, приковывал взгляд, наполняя сердце сладостным предвкушением чуда. Люди ждали молча. Костя Новоторжанин, братья Буслаевы, их челядь, почтительно заняв боковые нефы. Цистерцианец, в десятый раз проверяя расплав золота, поглядывал на дверь. Мерно качал мехи бессловесный Пелгусий. Тишина звенела от напряжения: рой голодного комарья, пыльная радуга меж колонн – лишь скорбно вздыхали мехи, да гудело пламя в горне.
Душегуб задерживался.
Он явится вовремя. Как является слепой летний дождь. Как разрешается от бремени женщина. Как приходит госпожа Смерть. Вовремя. В свой срок. Сколько мысленно ни подгоняй, сколько ни проси обождать минуточку.
Время разбрасывать камни, и время собирать камни.
Время жить и время умирать.
Время Обряда.
Когда само слово «время» теряет всякий смысл, становясь пустым звуком.
Дверь открылась. Впервые – с надрывным, режущим ухо скрипом. Мейстер Филипп (…горечь осенних листьев: хочется плакать от счастья…) шел вприпрыжку, никуда не торопясь. Смешной грач нес перед собой ларец, обтянутый пергаментом с росписью. Глядя в щель между створками ширмы, фратер Августин вдруг поймал себя на уверенности: он знает, что сейчас сделает Душегуб!
Знает, что в ларце.
Знает…
Словно монах тенью шел следом, а до того – заглядывал через плечо, когда Душегуб замешивал глину, лепил, обжигал готовую форму. Опускал в ларец, на обитое войлоком дно, полую фигурку из глины. Сейчас мейстер Филипп раздвинет ширму, являя взорам собравшихся монаха-плавильщика и гудящий горн, потом откроет крышку ларца…
Пора.
Крюк, щипцы.
Тигель выходит из устья печи: чистилище, отпуская грешника на волю, рдеет искупительным огнем. Оказывается на единственно возможном (…женский напев вдали, в камышах…) месте: удобная каменная подставка возле горна. Шелестя, раздвигается ширма. Ларец с формой ложится рядом с дымящимся тиглем. Взгляд – усталый, понимающий: подернутые седым пеплом угли – глаза в глаза. В руках Душегуба: скорлупа-голем. Грубая глина тела, вместилище для благородного металла души. «И сотворил… по образу и подобию…»
Непрочен сосуд тела человеческого. Хрупок.
Из праха выйдя, в прах возвратишься.
Пахнуло жаром. Руки все делали сами, не дожидаясь приказа шута-рассудка. Золотая змея скользнула в аккуратное отверстие на темени голема. Почему ты не удивляешься, монах? Форма должна раскалиться, обжечь ладонь мейстера Филиппа – а он спокойно продолжает сжимать голема голой рукой, ничуть не изменившись в лице. И вместо смрада паленой плоти ноздри ловят аромат увядания. Почему ты спокоен, человек в рясе? Может быть, потому, что внутри тебя поет праязык? Открывается тайная дверца, впуская свет знания? Не давая до конца проникнуть в суть Обряда, но позволяя идти на шаг впереди совершаемого?!
…Да возрадуется взыскующий Красного Льва, да будет вознагражден он желаемым! Да соединятся чистые металлы в жаркой купели, рождая новое, доселе невиданное соединение: великий союз, лишенный прежних изъянов! Вот ответ тебе, о вопрошающий: дух и плоть – тайна Магистерия. Сера и ртуть. Красный Эликсир. Откроется тайна, коль будешь настойчив и тверд на пути постижения. Но бойся ослепнуть от сияния незамутненной Истины! Да возликует дух, ото сна пробудясь, смиряя слабость плоти и устремясь к сверкающим высотам! Да возликует плоть, лишась вечного надсмотрщика, как вольный конь лишается ярма и обузы! Да свершится таинство, укрепляя Столп Вавилонский…
…что это? откуда?!
И поперек, свежим ветром выдувая из головы безумство видения, глотком воды орошая пустыню рта, прохладой горного льда касаясь огня щек – звон струн.
Берегись, монах!
Зрение лжет, слух шутит шутки.
Матильда Швебиш еще только поднимается с колен, еще только берет цитру, и складки ее платья не успели опасть, шурша, чтобы лечь облаками звездного света, – а ты уже слышишь чарующий напев. Сегодня Матильда играет как никогда раньше – ангельски, божественно… Тонкие пальцы коснулись струн, звуки серебряной капелью прошлись по залу, сливаясь с первой, несуществующей мелодией, которую слышал ты, – и пыль замерла в лучах солнца, чтобы секундой позже вернуться к бесконечному танцу.
Душегуб высоко (…дикое сияние выжигает глаза…) поднял над головой раскаленного голема.
Размахнулся.
Швырнул через всю залу.
Дрогнула базилика. Словно нечто или некто хотело потянуться к смешной кукле, но в последний миг раздумало. Впрочем, одного этого желания хватило, чтобы качнуть пол морской волной. Очертания статуй в нефах странно исказились. Грубо намеченные маски проросли лицами: испуг, смятенье, восторг!.. Монаху почудилось, будто краем глаза он уловил движение в глубине апсиды…
Наважденье возникло и сгинуло. Как не бывало. Молчат люди, тишина окутывает базилику, и даже голем, беременный золотом, не преодолел и трети пути от Душегуба к Витольду.
(…угловатая лапа не ловит – просто берет на лету…)
Сугроб у алтаря взорвался навстречу черным вихрем. Клочьями тьмы упал тяжкий плащ. Фигурка летела и летела, нелепо кувыркаясь; это могло длиться вечно, пока узкая рука, оплетенная тугими жгутами, действительно не взяла из воздуха медлительного голема.
Юноша колебался, глядя на алтарь.
«Разбить. Надо разбить. Чтобы засияла… Алтарь? Нельзя – об алтарь!.. грех!..»
Чужие мысли жужжали в мозгу цистерцианца, сводя с ума.
А мелодия цитры все лилась, и монах упустил такт, когда в музыку вплелся второй голос – альтовая виола, которой не было в руках Филиппа ван Асхе. Но разве это имело сейчас значение: было? не было?! Сегодня творились чудеса и исполнялись мечты. Сегодня был день Обряда. Уникального Обряда, какого еще не случалось в истории Гильдии! Цистерцианец знал это, на шаг опережая события, как знал многое другое, струящееся из тайной дверцы. «Чего не случалось? В чем – отличие?» – хотелось спросить фратеру Августину, но он знал: ответа не будет. Рано. Перевод еще не завершен. Новое знание волновало, оставаясь в то же время ущербным, куцым, как…
Как?!
Нужное сравнение вертелось на языке, не даваясь перевозбужденному рассудку.
Двое шли навстречу друг другу. Плыли, текли, каплями ливня просачивались между нитями пространства. Они никуда не спешили, эти двое, они были вместе: вчера, сегодня, завтра. От начала и до конца времен. В этой и любой другой жизни. Имеют ли значение несчастные секунды, разделяющие их, – если все давно произошло?
Так, наверное, могла бы видеть и чувствовать Матильда.
Каждый из двоих еще не успел двинуться, а монах уже видел: встретились! юноша опустился на правое колено! перед девушкой, протягивая ей… Они стояли на месте. Они шли навстречу друг другу. Шли, постепенно ускоряя шаг, бежали, летели, и казалось, этому не будет конца. А потом Витольд исчез у алтаря, чтобы возникнуть рядом с Матильдой Швебиш, преклонив колено. Следующего жеста монах не сумел заметить. Брызнули глиняные осколки, на лету истончаясь, превращаясь в бурые капли, исчезая… Золотая статуэтка вспыхнула огнем в руке юноши: подобье в подобном. Матильда осторожно потянулась навстречу, их пальцы переплелись…
Люди, статуэтка, базилика, пронизанная солнцем насквозь, камень стен, музыка – все вдруг стало единым целым. Золотой Витольд, освободясь от корки глины, скользнул в ладони Матильды. Девушка едва не выронила бесценный дар – столь тяжела оказалась ноша.
Порыв.
…кукла! хочу!..
На этот раз монаху не почудилось. Девочка в нише едва заметно шевельнулась, потянувшись навстречу!
Море встало дыбом. Птицы в небе рассыпались многоточиями фраз, оборванных на полуслове. У скал истлели корни. Диск в небе наметился детским профилем; вот-вот откроются глаза. Стены базилики пошли трещинами, невозможно четким узором мельчайших фрагментов. Трещины? фрагменты? атомы, индивиды[33] бытия? Хрупкое равновесие. Сместись единственная пылинка – лежать Творению в развалинах!
…кукла?.. а-а-а…
Миг иллюзии истек.
Статуэтка остывала в руках Матильды. Пальцы девушки налились золотым блеском, свеченье быстро распространялось дальше: ладони, запястья… Девушка прижала фигурку к себе, как мать, оберегающая дитя, и монаху явственно привиделось: бабочка складывает крылья, трепеща на цветке. Фратер Августин зажмурился, а когда зрение вновь вернулось к нему – золотая статуэтка исчезла.
Глубокий вздох прошел по залу.
Монах так и не понял, кому он принадлежал: людям, Творению или Творцу?
LXV
Здесь, где в крутизне склона обнаруживалась малая ложбинка, рос старик можжевельник. Скрученный в узлы, ржавый от возраста. Но живой. Цепляясь за камни, разорвав рясу в двух местах, фратер Августин сполз сюда, сам не зная зачем. Сел на мшистый валун возле дерева. Под ногами, превращая обрыв в приманку, плескалось море. Намекало: шагни разок-другой. Присоединись к вечности. Брызги лунного золота стелились к горизонту, неприятно напоминая о другом золоте. Из тигля.
Золотая статуэтка Витольда.
Золотые руки Матильды.
Простое, обыденное чудо. И никакого Магистерия.
Живя в миру под именем Мануэля де ла Ита, цистерцианец не считал себя особенным человеком. Боялся боли. Любил вкусно поесть. Пил вино; временами напивался. Понадобилась страшная шутка Фернандо Кастильца, чтобы из фармациуса-отравителя вышел наружу человек, способный простить. Отказаться от мести. Выдержать ночь Искупления. Сейчас фратер Августин был очень благодарен этому человеку. Наверное, иначе он не смог бы остановиться в начале пути. Подобно Улиссу, плывущему мимо сирен, заткнуть уши, дабы не слышать манящей песни праязыка, и привязать себя к мачте.
Оглядеться.
Уединиться со старым можжевельником, оставив богадельню за спиной.
Ветер донес от обители взрыв хохота. Праздник. Там пируют. Возглашают здравицы. Там жонглируют улыбками мейстер Филипп и Костя Новоторжанин. Якун Васильич басит хвалу «красной девице». Ондрий Васильич гудит славу «добру молодцу». Там по коридорам заблудшими тенями, неприкаянной памятью бродят члены Гильдии, готовые отдаться любому встречному, распластаться чистым знанием – только позови.
А здесь – море, скалы и можжевельник. Монах, раздираемый сомнениями на части. И поодаль, опершись на слюдяной нарост, – человек в башлыке, с которого все началось. Целитель, лазутчик, знаток языков. Первый; самый первый.
Врач Бурзой по прозвищу Змеиный Царь.
«Ну и что? – сказал мертвый врач Бурзой. – Да, я был первым. Что с того?»
– Ничего, – ответил живой фратер Августин. – Просто ты был первым.
«Иногда я думаю, – сказал мертвый врач Бурзой, – почему именно я? „Пятикнижие“ мог украсть кто-нибудь другой. Учебник праязыка. Осколок эпох, когда жили люди, не похожие на людей. Или вовсе не люди. Рычаг, с помощью которого можно перевернуть мир. Почему именно я налег на него всем телом? Ведь глупо: украсть книгу, и вдруг… У меня был товарищ, маг по имени Маздак. Служитель храма Огня. Я тайком дал ему прочесть оригинал. И узнал, что гении способны обойтись без работы над переводом. В следующие годы Маздак залил кровью весь Иран, переделывая страну к лучшему. Он выходил на площадь, говорил разные слова, а за словами брезжил праязык. Никто не понимал, что маг говорит на самом деле, но толпы сходили с ума. Начинали возводить Столп Вавилонский прямо здесь, на площади. Тогда я понял: сразу – нельзя. Сразу – смерть. Но и постепенно – нельзя. Побег яблони не привить к сосне. А надо сделать так, чтобы можно. Ты уже видел Обряд?»
– Да. Видел.
«Ты уже понял Обряд?»
– Нет.
«А-а… Это потому, что ты не закончил перевод. Закончишь – поймешь».
– Нет. Я не закончу, пока не пойму. Я не вернусь к переводу, пока не пойму. Я боюсь понять, когда будет поздно свернуть в сторону. Расскажи мне. Сейчас.
«Хорошо. Я расскажу тебе…»
Тень собеседника стала низкой, напомнив дряхлого орла: Бурзой присел на корточки. Чувствовалось: так он может сидеть долго, очень долго… вечно. Качнулись полы башлыка, открывая птичий профиль. Лишь сейчас монах с пугающей остротой понял: да, похожи. Если смотреть со стороны, увидится простое: цистерцианец в рясе с капюшоном, и тень, им отбрасываемая. Никаких мертвых врачей; никаких сумасшедших откровений. Остро и страшно захотелось свободы. От искуса, выбора, от знания и поступков. Пусть тишина! покой! пусть все случившееся обернется призраком, растаяв с наступлением утра!..
На миг захотелось проснуться. Но миг взлетел и рассыпался звездным фейерверком: желания, желания…
Только успевай загадывать.
«Душа, – сказал мертвый врач Бурзой, и казалось, что монах разговаривает с самим собой, о давно известном. – Душа и тело. Мы живем в вечном разладе между этими двоими. Мы дышим, едим, спим, сражаемся и совокупляемся, пока однажды…»
Душа, думал живой фратер Августин. Душа и тело. Мы рождаемся двухголовым зверем из сказки. Живем, пытаясь идти одновременно в две стороны. Мы даже идем, ухитряясь не разрываться пополам. Какое-то время – идем. Но молодость заканчивается, и душа начинает готовиться к отлету. Как мореход готовится к дальнему странствию, запасая провиант, теплую одежду, латая паруса… Душа пожирает тело изнутри, набираясь сил. Оболочка скоро сделается остовом хижины, брошенной на берегу. Прах к праху. К чему жалеть то, о чем больше никогда и не вспомнишь? – душа выгрызает сердцевину, делаясь все сильнее. Мы стареем, дряхлеем; приходят болезни и недуги. Мы чувствуем себя юными! пылкими! – это внутри распахиваются могучие крылья… – но коленки подкашиваются, руки опускаются, рот шамкает беззубо, и с ужасом понимаешь: юность с пылкостью – твои, но чужие. Еще твои, но вскоре – чужие. Может, завтра. Может, через неделю. Сегодня. К вечеру. Может…
Изъеденное тело умирает, отпуская на волю прелестную бабочку-убийцу.
Это участь большинства.
«Это участь большинства, – молчал мертвый врач Бурзой, однажды укравший пустую книжонку из-под ста замков. – Из них воздвигается Вавилонский Столп, но не ими охраняется и укрепляется. Лишь к немногим является Душегуб, верша Обряд. Является рано, в юные дни избранников, когда душа еще не взялась пить соки тела про запас, предвкушая дальний путь. Нащупывает звонкие нити, связывающие одно с другим. Трогает, извлекая звуки: гулкие, тихие… всякие. И наконец делает голема из глины. Из праха земного, телесного…»
Прах, думал живой фратер Августин. Земной, телесный. Кощунственное уподобление Творцу. Держа в руках тайные поводья, Душегуб умело направляет бег коней, отделяя душу от тела. Золотая статуэтка упрятана в ларец. С этого дня душа мирно покоится в родовом склепе. А тело живет дальше: само. Без души. Без смешной малости, которую нельзя потрогать, подержать, взахлеб ощутить потерю. Тело живет, не старея. Долго. Дольше обычного. Ибо некому отлетать, некому запасаться силами; некому разрушать дом на берегу. Дом разрастается: этаж за этажом, ярус за ярусом. Становится крепостью. Тело, свободное от необходимости кормить нахлебницу, делается крепче с каждым днем. Быстрее с каждым днем. Подвижней с каждым днем. Опасней с каждым днем.
С каждым поколением.
Но иногда всплывает вопль из глубины запертого ларца: откуда скука? почему скука?!
«Да, – молчал мертвый врач Бурзой. Лишь уголки губ тихо дернулись невпопад. – Люди-тела. Мудрец Платон называл таких – „стражами“. Ими охраняем Вавилонский Столп, а скука мешает им обратить силу против хранимого. Мелкие отклонения – не в счет. Но стражей недостаточно для идеала. И тогда к другим тоже приходит Душегуб, верша Обряд. Рано, в юные дни. Нащупывает звонкие нити. Тихонько шепчет еще дремлющей душе: лети…»
Лети, думал живой фратер Августин. Лети, душа. Рано? – пустяки! Начинай готовиться к отлету. Прямо сейчас. Вот тело – оно твое! Бери что хочешь, что надо. Расправляй крылья. Натягивай паруса. Жги дом на берегу, если желаешь согреться в ночи. Плоть в твоем распоряжении. Плоть болеет, страдает, распадается. Зрелость обращается в старость. В проломы стен лезут хвори. Нить отпущенного срока укорачивается. Зато дух исполняется небывалой мощи, еще при жизни тела воспаряя к небесам. Великие провидцы. Гениальные музыканты. Небывало зоркие астрологи. Поэты, ученые, лекари, маги, ваятели, пророки… Больные, изношенные тела – и мощь души, рвущейся с привязи. Скоро привязь лопнет. Скоро – свобода. Небеса навсегда.
Но иногда измученная плоть взрывается воплем: за что?!
Это случается редко.
«Да, – молчал мертвый врач Бурзой. – Люди-души. Мудрец Платон называл таких – „философами“. Ими укрепляем Вавилонский Столп, а немощь мешает им достигнуть опасных высот, обратясь против укрепляемого. Атланты не должны трясти небо. Но и философов недостаточно для идеала. Я пытался провести Обряд в самые первые дни после откровения. Тщетно. У меня в руках был тупой нож, арфа без струн, плащ из воздуха. Обряд оставался пустой забавой. Ничего не получалось. И я узнал: это потому, что нет Бога. Нет. Совсем. А надо, чтобы был. Иначе не случится чуда, первого толчка на долгом пути к идеалу. Я узнал правду, и я еще раз взял в руки „Пятикнижие“. И уединился здесь вместе с тремя своими дочерьми».
– Я делал Бога, – сказал мертвый врач Бурзой. – Я сделал Его. Здесь, в богадельне. Я знал: как.
Живой монах отшатнулся:
– Замолчи!!!
«Хорошо. Я замолчу… я сейчас почти всегда молчу…»
LXVI
Сон бежал Вита. В келье, при свете одинокой свечи, парнишка чувствовал себя твердым и звонким. Будто колокол. Ударь – отзовется благовестом. Пускай челядь Базильсонов лежит вповалку на полу трапезной, дыша перегаром. Пускай спят мейстер Филипп и весельчак Костя. Пускай могучие братцы утробно храпят в потолок. Он, твердый и звонкий Вит, может бодрствовать хоть всю жизнь!
Выпитое вино толкало к подвигам.
Никогда раньше Виту не было так хорошо. Словно нес мешок с мукой, пыхтел, надрывался – и вдруг сбросил. Навеки. Теперь до скончания дней – налегке. Вот вам, болячки! дергунец! «курий слепень»! столбун! – выкусите! Вспомнилась Жучка-мелюзга, когда, ошалев от весеннего солнышка, псина каталась по земле, выпятив розовое брюхо. Вит счастливо расхохотался. Теснота? – пускай! Сквозняком крутнулся по келье: пол, стол, табурет, нары…
Язычок свечи моргнул.
Погас.
Темнота навалилась отовсюду, комкая праздник. Медведь-Якун, только не белый: черный. Впервые в жизни Вит испугался темноты. Дома всегда спал без света – скряга-мельник за свечку удавился бы… Кровь толкнулась в висках. Шепнула невнятицу; замолчала. Бесенята взялись за молоточки: тук-тук!.. так? так… Явилось уж вовсе несуразное: склеп могильный, ларец тайный, крышка захлопнута, а в гробу ларца – он, Витольд из Запруд. Только золотой. Лежит-задыхается. Крышку! крышку откройте! не слышат… Парнишка вдруг почувствовал себя твердым, звонким и одиноким. Это темнота. Морочит. Пугает, вредина. Это вино. Хмель шибает.
Ладно.
Дверь отворилась без скрипа.
Коридор. Тук-тук. Так?
Так…
– Матильда… Ты спишь?
– Не-а… входи…
Бесенята зачастили вдвое. Тук-тук, следи, пастух!.. горе человечку – волк возьмет овечку!.. Проем двери сделался узким, очень узким; входя в Матильдину келью, Вит густо покраснел, задержав дыхание. На лбу выступила испарина. Колючие, щекотные капельки. Где-то в животе шевелилась букашка-подружка: радовалась. Чему? Наверное, свету. Келья девушки ничем не отличалась от Витового жилища, кроме перины и горящей свечи на столе. Свеча была толстая, розовая, с наплывами воска. Вит старался на нее не смотреть, но все равно смотрел, краснея еще больше.
Это, наверное, чтобы не смотреть на Матильду.
Оставшись в нижней сорочке, девушка расчесывала волосы. Уложенная к Обряду башня прически становилась просто русыми кудрями. Падала на голые плечи. Только локоны на висках по-прежнему крутились змейками. Ужалят – насмерть. Вспомнилась мамка: сидит, с гребнем в руках, а у ног Вит примостился. Малый совсем… тепло ему, хорошо…
– Тебе чего?
– Мне бы огонька…
– А-а… свечку с собой взял?
– Ага…
Вит неловко шагнул к столу. Окунул фитиль своей погасшей свечи в живое пламя. Слишком быстро. Слишком. Одна свеча упала, покатилась по полу, придавив огонь: другая опоздала вспыхнуть.
Темнота.
Вино.
Бесенята частят молоточками.
Так? так…
– Подожди… я сама…
Букашка наружу лезет. Умная, все знает. Твердость и звон – в мягкую теплынь кокона. Топь, болото засасывает, влечет на дно – сладко тонуть. Тело ворочается в тесноте души. Впервые наоборот, вопреки вечному закону. Тело – в душе. Впервые. Все однажды – впервые.
– Не спеши… больно…
Тело звонкое, сильное. Глупое. Торопится. Ломает. Больно душе. Взвилась, могучая. Камень стен струнами натянула: пой, камень! Каждой мертвой жилочкой пой! Черные фитили в тайну огня окунула. Ночь в рассвет обратила и ночью оставила. Когда душе боль в сладость, крик в радость, когда душа в силу вошла, пустяки для нее – ночь в рассвет. Обволокла тело, опутала паутиной. Терпит. Стон? песня?
Жизнь? смерть?!
– Медленнее… я толстая… слабая…
– Ты не!.. не толстая ты! Ничуточки!..
– Глупый… а-а…
– У тебя глаза!.. глаза!.. ясные-ясные…
Качается странная обитель под странными звездами. Сошла оползнем по скалам. На волны – парусным галеоном. Раскинула тугую белизну на семь ветров, идет по зыби. Вверх-вниз. Небо-море. Соль воды, соль слез, соляной блеск статуи-ребенка в тиши базилики.
Звездные облака.
– Ма-а-а…
– А-а-а-х…
Хватит подслушивать.
Хватит подсматривать.
Кыш, бесенята!.. тук-тук, так-так…
LXVII
17 октября.…mea culpa, mea maxima culpa![34]Я должен был предусмотреть! У всех «стражей» после разделения резко усиливаются плотские потребности; зная это, родители готовятся заранее. Я же, в увлеченье и утомясь от двойной ноши, счел возраст Витольда слишком нежным для… Малыш чуть не убил ее. Окажись он старше хотя бы года на три – все труды пошли бы прахом. Сейчас ходит сам не свой. Плачет. Нас спасла его крайняя неопытность в делах амурных и мастерство девицы управлять чужим рассудком. Полагаю, войдя после Обряда в полную силу, Матильда сумела хотя бы частично укротить напор его страсти. Иначе ей бы не суметь встать на пятый день. А она встала. Наш святой фармациус говорит: поправляется. Все в порядке. И смотрит на меня так, что я казню себя еще больше.
В целом разделение…
19 октября. …разделение physis и psyche прошло удачно. Я втайне надеялся на успех, но итог превзошел все мои ожидания. Девица выздоровела и даже расцвела. Сохраняя дар в нужной мере, ей не приходится платить за это ущербностью плоти: psyche Витольда вполне достаточно усиливает необходимые способности, чтобы не требовалось иной поддержки. Сам же малыш бодр и весел; я не замечаю за ним ни малейших признаков скуки, зародыша будущего гниения. Надо радоваться. Надо радоваться успеху. Но откуда берется беспокойство? Возможно, я просто слишком мнителен.
Сегодня Витольд, забавляясь, возился с Буслаевыми. Было ясно видно: когда малыш войдет в силу, братьям не справиться с ним даже вдвоем. Неудивительно: Буслаевы – всего лишь седьмые в родовой цепочке Обрядов, а Витольд, даже учитывая смешение крови…
20 октября. Начал учить малыша грамоте. Просто так. Сперва он только глазами хлопал, а потом пришла Матильда. Села в углу, молчала. Я предложил помочь: согласилась. Дальше началось чудо.
Не удивлюсь, если…
21 октября. Их тянет друг к другу. Может быть, именно здесь таится опасность? Начни Гильдия предлагать новый вид Обряда…
Монах сказал: браки заключаются на небесах. Наверное, он прав, но смысл этой правоты темен даже для нашего святого. Представляю себе лицо герцога Густава, узнай государь, что его внук и какая-то бродяжка… Я имею в виду брак, пускай даже морганатический. Простые связи герцога не заинтересуют вовсе. Разве что из чувства врожденной брезгливости к черни.
Хорошо, что опыт проводится в строгой тайне.
28 октября. Зачем я веду эти записи? Любому из Гильдии и без того вполне доступны моя память и мои знания. Пожалуй, я веду их для себя. Неужели и за этими словами брезжит тайное звучание праязыка, на этот раз скрытое от меня самого? Или я пытаюсь, помимо чистых знаний, сохранить для других какие-то чувства? Филипп, ты безумец. Когда ты научишься радоваться свершенному, не отягощая сердце лишней накипью?
Малыш и девица великолепны. Когда вместе. Не знаю, можно ли их надолго разлучать.
Не хочу думать, что случится, если один из них умрет раньше другого.
Филипп, прекрати.
2 ноября. Спорил с нашим святым. Втайне завидуя его выдержке. «Гранд-Мануэлито» так и не вернулся к переводу «Наставленья жизни человеческой». Хотя его тянет. Я же вижу: тянет мощно, страшно. А он держится. Перестал беседовать с прошлыми гильдейцами. По-моему, разогнал всех. Только иногда… он называет оставшегося Бурзоем. Змеиным Царем. Любопытно: то ли мне повезло вдвойне, и наш святой сумеет пробиться в самое начало, то ли…
Филипп!.. ладно, ладно…
Монах сказал: Вавилонский Столп – не для человеков.
А для кого? – спросил я.
Он ответил, что не знает. Ты не веришь в Бога, Филипп, сказал он. В этом твоя беда и ограниченность. Ибо Господь недаром однажды смешал языки…
Я согласился. Недаром. Не верю. Смешал языки, а перед этим извел в водах потопа исполинов. Напомнить Писание? – спросил я.
Ты выдашь меня церковному суду? – спросил я.
Он отмолчался.
Быть может, он прав. Вавилонский Столп строился не людьми и не для людей. Ну и что? Если я отчетливо вижу преимущества именно этого устроения общества? Если разделение ведет нас к идеалу? Отдельно – мощный оборонительный слой physis, способный успешно отразить внешнюю враждебность и достаточно пассивный к зрелости, дабы не нести опасность общему равновесию. Отдельно – тонкая сердцевина psyche, титаны духа, проницающие тайны мироздания. Фундаментом – жирный, плодоносный перегной, источник пищи и труда. Я говорю про толпы черни: проникшиеся ненавистью к оружью как к символу своей низости, они безвредны для Столпа. Ведь даже во время войн сражаются не армии, а рыцари-physis с малыми дружинами…
Монах помешал мне договорить.
Вы превратили мир в богадельню, сказал наш святой. Целиком. Без вашей поддержки, без костылей Обряда весь грядущий идеал покатится в пропасть. Как старики вымерли бы в обычном приюте, лишась тех, кто их кормит и оберегает. Ты уверен, что вы еще люди? – спросил он. Долго смотрел в стену, будто в зеркало. И добавил: ты уверен, что мы – еще люди?
Хватит!
12 ноября. …долго не возвращался к записям.
Все хорошо. Все много лучше, чем предполагалось. Дети живут друг с другом, как супруги. Мучаются, что во грехе. Просили монаха обвенчать их. Ко мне же Витольд обратился за благословением, как к опекуну. Еле уговорил отложить. Потом долго успокаивал нашего святого. Он кричал, что если малыш однажды искалечит девицу (хотя какая она теперь девица?!) – грех будет на мне. Каюсь, я и сам не понимаю, как у детей получается… мать Витольда, опытная шляпница, выученица Толстухи Лизхен – и рыхлая, болезненная Матильда… нет, не понимаю!..
Костя со своими оставили нас.
Проклятая мнительность!..
(На отдельном листе, наискосок, корявым почерком новичка):
ПРАШЛО МЕСЕЦ
LXVIII
Говорят, грешно любоваться спящими. Грешно и опасно. Тетка Катлина стращала: ежели, значит, тело очнется, а душа на миг припоздает, из горних-то высей, – можно самому в пустой взгляд навеки кувыркнуться. Станешь дурачком, вроде Лобаша. Брехала тетка, наверное. Лобаш таким родился, никому в сонные глаза не смотрел.
Спи, Тильда.
Улыбайся во сне.
Вит ничего… еще чуточку посмотрит и купаться побежит.
Но вместо купания юноша, неожиданно для себя самого, отправился бродить по обители. С отъездом Базильсонов забавы прекратились, жизнь вошла в размеренную колею, сделалась пресной. Вит даже заскучал по мельнице. Сейчас мешки таскать, и то в охотку! Когда б не Матильда, совсем тоска бы одолела… Временами мечталось: враги, пожар и он, Вит, крушит супостатов вдребезги, заодно спасая девицу из огня. Ну и святого отца с Дущегубом, ясное дело. Их тоже спасает. Страсть как хотелось опекать и защищать. Драться хотелось. Есть хотелось, много больше прежнего.
А еще хотелось знать: зачем он забрел сюда… В книжкин амбар. Грамоте учиться? Так Тильда спит-нежится, а мейстер Филипп ушел. Еще вчера. Обещал только к вечеру явиться.
Зато вон святой отец стоит, у стеночки.
Кричит криком, а выходит шепотом. Страшным, сорванным:
– Нет! И еще раз говорю тебе: нет!
Пальцем в налойный столец тычет. На стольце свитки всякие, переплеты из кожи, с застежками. А святой отец головой мотает: ни-ни! Будто его уговаривают, злато-серебро сулят, а он на все это добро и глядеть не хочет. Тень от него по стене: худая, птичья. На святом отце плащ с капюшоном, а на тени вроде как башлык: края от ветра плещут. Виту страшновато стало. А ну как сойдет тень со стены? Дед Юзеф, помнится, сказкой пугал: «Падет день, встанет тень: „Я – Царь Змеиный! Дай в рот плюну! – поймешь язык птиц и зверей, гадов земных…“
Ф-фу, глупости…
– Подобру ль спалось, святой отец?
Замолчал фратер Августин. Щекой невпопад дернул:
– Ты?
– Я, отче. Кому ж еще быть?
– Не скажи, Витольд. Есть кому – быть. Многие тут…
Кто – многие? Ангелы? бесы? Наверное, таки бесы. Имя им… имя… юрод Хобка, бывало, пацанве рассказывал… О! Точно! Имя им – галеон! Здоровый такой кораблище, а матросят на нем чисто бесы! Искушают святого отца, коврижками подманивают, а он им – шиш в рыло. Или это святой отец просто умом тронулся? Тильда выздоровела, а на него перешло…
– Знаешь, Вит… В обитель мне надо.
– Вы б поспали, отче… А? Все легче будет. Или водичкой умойтесь, холодненькой. Мы же в обители…
– Не пори ерунду, сын мой. Думаешь, я безумен?! Верно думаешь, да неверно. Мне в мою обитель надо, в монастырь цистерцианцев. Времени много прошло, как бы не пара месяцев. Я раньше каждый месяц возвращался. Приор[35] тревожиться станет, в розыск подаст…
– Пара месяцев?! А я думал… Ладно, святой отец. Вернется мейстер Филипп, он вас и проводит обратно. Ложитесь спать, он скоро… не беспокойтесь.
Зарделся Вит майской розой. Чудно вышло – вроде он дитя малое успокаивает. Вот вернется мамка, заберет домой… Однако Августин на Витов румянец внимания не обратил.
– Не могу ждать боле! К чему мне Филипп, когда…
Монах осекся. Лицо напряглось, пошло складками. Будто святой отец прямо сейчас узрел чудо невиданное, и зрелище потрясло его до глубины души.
– Да ведь это книги! Те же книги! С виду различны, а на самом деле…
– Кто, отче?
– Притворщики! Лицемеры!
– Да кто же, наконец!
– Двери! Двери – книги! Книги – двери!..
– Святой отец! Поспать бы вам… капельку…
– Если уметь их читать! Если узреть за кажущейся разницей общую суть! истину языка, единого для всех… Нам только кажется, что двери ведут в разные места! Кажется!.. мы открываем дверь, как книгу, мы открываем книгу, как дверь, путаясь в словах и путях!.. Глупцы! Главное: научиться правильно открывать!.. смотреть в корень…
«Сбрендил святой отец! Ой, мамочки… Надо бы его потихоньку в келью увести. Отпоить чем-нибудь… Разбудить Тильду? – она у меня вещунья, совет даст…»
– Ты не веришь мне, сын мой.
Голос монаха, весь в трещинах, словно кора дуба, звучал устало. Но позади, за усталостью бессонных ночей и опасных откровений, пряталась радость возбужденья, восторг от открывшегося, желание поделиться им – сию минуту, немедленно!
– Не веришь. Я и сам себе уже плохо верю. Господи! На Тебя одного вера моя, на Тебя упование!..
Монах шагнул (…вода, грохоча, рушится с кручи; стекло брызг…) мимо растерявшегося Вита к двери библиотеки. Уверенно взялся за ручку, потянул на себя.
И юноша увидел!
Бесконечный ряд распахивающихся дверей: разных, разных, разных… Одинаковых. Двери вели к выходу из чудо-портала. Смутно, на краю сознания всплыло: этой же дорогой мейстер Филипп привел их сюда. Но тогда Вит ничего толком не успел рассмотреть. А сейчас… Глаза смотрели, рассудок бунтовал – а тело действовало. Букашка сунулась наружу, беря все в свои руки. В цепкие лапки. Мирная, тихая, букашка ни с кем не собиралась драться. Напротив! Спешила на помощь святому отцу. Ухнет, бедолага, в чертову прорву дверей, потеряется, выпадет незнамо где… Удержать! Остановить!
Вит прыгнул. Клещом вцепился в монаха.
– Святой отец! Свя… подо…
Не удержал равновесия. Оступился на краю. Оба рухнули в открывшийся портал. Дверь библиотеки мягко закрылась за ними – лишь слабый ветерок взъерошил страницы фолиантов, изумленных подобной спешкой. Куда торопиться? К чему?!
Эх, люди, люди…
LXIX
– …ждите!
Вит чудом устоял на ногах. И даже монаху помочь ухитрился. Иначе валяться бы святому отцу в бурой каше из снега и грязи, по щиколотку забившей переулок Тертых Калачей! Позади с мерзким смешком затворилась дверь. Та самая, что в свое время привела их в богадельню. Вит тогда мучился «курьим слепнем», но дверь запомнил. Юноша кинулся обратно, дернул кольцо из бронзы, чуть не вывернув с мясом… Заперто! Кажется, вовсе заколочено. Ух ты! Может, святой отец тоже капельку Душегуб?
Или – чудотворец?!
– А теперь веришь, сын мой? – по-доброму улыбнулся фратер Августин.
У Вита сразу на душе полегчало: в своем уме монах! Ликом светел, улыбчив… Такими улыбками славился мейстер Филипп: сотня на выбор, на любой случай.
– Верю, отче! Истинный Круг, верю! Вы теперь что – в любую дверь войдете и где угодно выйдете?!
Монах смутился. Огляделся в растерянности:
– Где угодно? Я вообще-то к братьям-цистерцианцам собирался… Ладно, пешком добреду. По старинке. Ты-то смотри, не замерзни! Помню я, как на Окружной тебя подобрал, в канаве…
– Пустяки, святой отец!
Беззаботный взмах руки должен был отогнать прочь любые сомнения монаха. Однако движение оказалось столь быстрым, что фратер Августин его попросту не заметил. Конечно, в Хенинге зябко: старуха-осень несет в кошелке дождь пополам с белой крупой снега. Хорошо хоть, башмаки на ногах! – вывалился бы босиком… Впрочем, холод донимал слабо.
– А вы сами, отче? Вон из носа у вас течет…
– Спасибо за заботу, малыш. Но в этой рясе я и февралями хаживал.
– Ой! – дошло вдруг до Вита. – А как же Матильда?! Проснется – а вокруг никого?! Искать нас станет… Обратно бы мне, отче!
Монах шагнул к заколоченной двери. Подергал кольцо. Виновато развел руками:
– Прости, сын мой. Не выйдет у меня сейчас обратно. Тут всем сердцем захотеть надо, всей душой… А душа с сердцем влекут меня к родной обители. Может, разыщешь мейстера Филиппа? Я скажу, где стоит его дом… Не заблудишься?
– Не-а! Я теперь в Хенинге, как у себя в штанах! Рассказывайте, святой отец…
Когда монах скрылся за углом, Вит еще чуть-чуть постоял в переулке. Собирая мысли в кучу, словно овец-неслухов. Тянуло к Матильде; тянуло на Дно – с приятелями повидаться, похвастаться… Мысли бодались, гоня друг дружку прочь, и тело разрывалось на части: что делать? Куда бежать-спешить? В конце концов Вит строго прикрикнул на распоясавшееся стадо. Выдернул ближайшую овечку и, руководствуясь ею, решительно направился в сторону Дна.
Благо до цели было – рукой подать.
Калитка привычно скрипнула. Будто и не уходил никуда, не пропадал в чужих краях у ласкового теплого моря. Однако двор с первого взгляда показался угрюмым, чужим. И со второго – тоже. Никого не видать, даже всегдашний людской гомон стих. Сиротливо чернеет навес над пустым столом; штабель бочек просел, съежился, желая уйти в землю. Башмаки скользили в жиже, которой стала утоптанная глина двора.
Знакомый угловой вход. Шаткая лестница вскрикивает под ногами. Вот и мансарда. Открыта настежь. Сердце отчаянно екнуло: небось все добро слямзить успели! А там деньги… одежа…
К Витову изумленью, «добро» оказалось на месте. Щегольские панталоны, кафтан. Кожух, подарок дядьки Штефана. И, самое главное, кошель с монетами, укрытый в щели за тяжеленным сундуком. Вот пусть говорят после этого: воры, мол, подонки! Ведь не сперли ничего, хотя могли… Вит переоделся по погоде (кожух показался тесноват); вспомнив мамкины уроки, напялил шапку. Привесил к поясу кошель, укрыв полами кафтана. Теперь – к мейстеру Филиппу. Приятели со Дна на промысле, небось – ищи их!
На обратном пути у стола встретился некий замухрышка. Красные с перепою или недосыпа глазки жили своей жизнью: бегали, шныряли, моргали… А едва нащупали Вита – замухрышка шарахнулся, словно от виселицы!
– Эй, ты чего? Не признал?
– Ы-ы-ы…
– Вит я. Бацарь! Вернулся вот. А где наши все?
– Ы-ы… в порт ушли, ы-ы-ы! В порт!.. ы-ы-ы!..
Оставалось только пожать плечами и отправиться искать дом мейстера Филиппа.
Тильда небось уже проснулась…
Обиталище Душегуба нашлось без труда. Монах описал точнехонько: двухэтажное здание, серое, со стрельчатыми окнами и красной черепицей крыши. Сбоку от кирпичной трубы вздымался острый шпиль с флюгером из жести: голова сокола. Слегка робея, юноша по ступеням взошел под козырек, укрепленный на двух столбах. Ветер сюда не задувал.
Дверной молоток висел над кольцом.
Бам-м-м!
Поначалу было тихо. Наконец громыхнули шаги. Лязгнул засов, левая створка распахнулась, и над Витом навис ражий детина. Известная в городе личность? Подонки еще звали его… звали…
Птица! точно!
Птица Рох…
– Кыш, попрошайка!
Птица Рох сдвинул брови. Пригляделся внимательней. Круглая, щекастая рожа его отразила некоторое дружелюбие.
– А, это ты… найденыш. Что ж без оружья? Плетей захотел? Или монеты для штрафа завелись?
– Так мне… рано мне еще!
– Рано ему! – шмыгнул носом детина. – Рано, понимаешь! Ты это страже скажи, как ухватят за шкирку! Рано ему, орясине…
Вит выразительно ткнул пальцем слуге за спину.
– Мейстер Филипп дома?
– Нету хозяина, – грустно прогудел Птица Рох. Похоже, отсутствие Душегуба всерьез его огорчало. Однако Вит не спешил верить. Небось Птица хозяина от лишнего беспокойства хранит. Чтоб не тревожил кто попало. Это правильно. Только Вит – не «кто попало». Он с Душегубом за одним столом сиживал. И вообще, мейстер Филипп – его опекун!
Щель между плечистым слугой и дверным косяком оказалась вполне достаточной. Слуга и моргнуть не успел, а юноша уже стоял в прихожей.
– Мейстер Филипп! Это я, Вит… Витольд!
Птица Рох недоуменно заворочался: ишь, шустрый нахаленок! А вырос как! Вчера еще сопляк сопляком… Тем не менее гнать Вита взашей раздумал. Хозяину этот парень глянулся. Хозяину виднее.
– Мейстер Филипп! Это я… я это…
В доме царила гулкая тишина, только сопел за спиной слуга.
– Сказал же: нету их, – филином ухнул Птица Рох. – Вечером зайди. Может, вернется…
И, закрывая за Витом дверь:
– Грамотку-то на оружье выправи. Иначе повяжут…
LXX
Вит брел прочь, подняв воротник и повернувшись спиной к секущему льдинками ветру. Мейстер Филипп обещал вечером вернуться в богадельню. Сейчас небось по делам отлучился. Надо позже… позже зайти. Тильда волноваться будет… Не-а, она ж вещунья! она сразу все поймет!..
В следующее мгновение он впервые ощутил паутину.
Букашка внутри заворочалась с беспокойством. Паутина? значит, есть и паук?! Каждый шаг отдавался дрожью в тайных кружевах. Нити, клейкие узы примеривались: как ловчее опутать? Вит отчаянно завертел головой – и почти сразу заметил троицу стражников, выходящих из переулка. Один из них недвусмысленно махнул рукой: мол, иди-ка сюда! Стоит ли говорить, что Вит, как всегда в подобных случаях, поступил точь-в-точь наоборот? Метнулся за угол, вихрем пронесся по улице, расплескивая грязь, перемешанную с помоями, свернул – раз, другой, махнул через забор…
Остановился.
Прислушался.
Погони не было. Верно Птица Рох говорил: пора грамотку на оружье выписывать. Видать, букашка стражу почуяла… Впрочем, ощущение паутины не исчезло, хотя заметно ослабло. Словно паук потерял жертву из виду и теперь лихорадочно пытался ее отыскать. Вспомнился Пузатый Крист: «Шиш спешишь, шиш спешишь!» Кому нынче «шиш» – ему, Виту? страже? Или паук – кто-то третий?! Юноша сам поразился странному выводу. Какой такой «третий»?! Ясно ведь: стража его схватить хотела! За хождение без оружья в этих… в присутственных местах. Где покупают оружье, Вит знал: в черных кузнечных лавках. Только все равно сперва в грамотке прописать должны, что тебе положено: меч, секира или протазанище какой, глаза б его не видели…
Вит вздохнул, сворачивая к порту.
Ветер наконец унялся. Снег в осенней кошелке тоже закончился. Настроение стало мало-помалу улучшаться. До вечера можно и от стражи побегать. А после вернется мейстер Филипп, заберет его обратно в богадельню. Грамотку выправит. Опекун он Виту или кто? Пускай опекает! Может, вообще в Хенинг не возвращаться? В богадельне хорошо. Там тепло, там море, Тильда и стражи нет, никто не заставляет железяки дурацкие таскать… Нет, в конце концов скучно станет. Тогда: зимой в богадельне отсиживаться, а летом и в Хенинг можно. С дядькой Штефаном встретиться, мамку повидать…
– Привет, Бацарь! – Вита от души огрели по плечу. – Ну ты даешь! Вымахал как! Я тебя и не признал сразу!
– Гейнц!
– Ты где пропадал? Про вас с Глазуньей такое бакланили…
– Я сам! сам расскажу! Наши тут?
– Тут-тут! Звон молотят, чешут, жнут! – расхохотался рыжий Гейнц, донельзя обрадованный возвращением приятеля. – Пошли, нашим затрешь, где всю осень валандался. Небось Душегуба со святым отцом в «три чашки» обувал?
Вит, ухмыляясь до ушей, последовал за дружком. Пристань была совсем рядом, здесь толпился и шумел народ. Матросы в холщовых робах разгружали судно из Копенгагена; пара наиболее ушлых купцов вовсю торговалась с хозяином груза. Орали зеваки, стайка девиц подмигивала морякам, истосковавшимся по женским прелестям… Прямо на пирсе, в двух шагах от воды, плещущей о сваи, расположился вражина Крысак со столиком. Подельщики Крысака в поте лица трудились «на раскруте», вовлекая в игру пьяненького бюргера, который в трезвом виде никогда бы с подобной шантрапой не связался. Поодаль Ульрих примеривался к чужому кошелю; красавец Дублон «сватал» кокетливо хихикающую шлюху некоему застенчивому юнцу. Юнец смущался, краснел, но уже был готов на все.
Жизнь кипела.
Букашка вновь шевельнулась внутри. Паутина! паук… Вит досадливо отогнал тревогу, как назойливую муху. Кругом друзья! Кому и рассказывать, если не им?!
– Пошли, пошли! – увлекал его за собой Гейнц, на ходу корча кому-то рожи. Они свернули за груду тюков, к столику Крысака; мигом объявился Ульрих, пряча за пазуху срезанный кошель. Следом валили Дублон, Юлих с Добряком Магнусом…
– Где пропадал?
– Давай затирай, Бацарь! Втыки вас с Глазуньей уже обыскались!
Обычно молчаливый Юлих растолкал всех, навис:
– Где Матильда?!
– В богадельне осталась.
– В богадельне? Что с ней? Плохо?
– Хорошо! Лучше лучшего! Отец Августин… он сюда хотел… Ну, не сюда, а к себе… я за ним!..
Пахло кожей сапог, мокрой тканью, перегаром, редко мытыми телами. Участием, хитрецой, любопытством. Вопросами. Нетерпением пахло. Родиной, домом. Было сладко и чуть стыдно: так бывало, когда мамка вдруг обнимет при Пузатом Кристе. Начнешь вырываться: «Я сам! я большой!..» – а втайне хочется, чтоб не отпускала. Подольше.
– Я вас! всех…
Слова застряли в горле, когда паутина накрыла Вита с головой. Вихрем пронеслось перед глазами: кучка людей в одинаковых, песочного цвета пальто – как у сельского франта Адама Шлоссерга. Спешат, торопятся; длинные полы плещут крыльями. С рукавов скалят клыки броши: псы борзые, из серебра. Вокруг людей редеет толпа… исчезает. Будто в лицо горсть песка сыпанули. Пусто становится, плохо. Наверху, за парапетом набережной – двое на лошадях. Рыцари. Один – белая сорочка, полосатые штаны. Шершень в снегу.
Другого Вит разглядеть не успел.
LXXI
Жерар-Хаген полагал себя первым мужчиной, испытавшим беременность.
Такое странное на первый взгляд сравнение явилось недавно, около двух месяцев назад. Оглядываясь на события этого времени, следя за происходящим и пытаясь угадать будущее, граф цу Рейвиш все больше укреплялся в своей правоте, какой бы смешной она ни казалась. Начальное сходство возникло в отцовском замке, после тайного разговора с Густавом Быстрым и верным Эгмонтом; укрепилось же оно сразу по отбытии из замка в Хенинг. Явиться под настоящим именем было безумием: суета магистрата свела бы на нет любые поиски, утопив все во лжи и подобострастии. Жерар-Хаген предпочел избежать суматохи. В лицо его знали единицы, опознать же в иной одежде, при мимолетной встрече, скорее всего, не сумел бы никто. Особенно учитывая, что город граф посещал редко, в основном при официальных визитах, когда глазеют не на человека, а на одежду. Герцог Густав, например, это не лицо – мантия и корона. Лишенный инсигний,[36] одевшись синдиком ремесленного цеха или мелкопоместным дворянином, герцог легко затеряется в толчее рынка. Так и Жерар-Хаген: мало кому взбредет в голову увидеть в случайном встречном графа Рейвишского.
А кому взбредет, тот промолчит.
Во избежание.
Разумеется, Жерар-Хаген серьезно ошибался, и его отцу оказалось бы крайне сложно сохранить инкогнито в толчее. По целому ряду причин. Но развеять туман графских заблуждений было некому, ибо умница Дегю справедливо решил избежать лишних споров. Просто дал совет нарядиться членом ордена иоаннитов-госпитальеров – во время исполнения части обетов им предписывалось закрывать лицо холщовой вуалью с прорезями для глаз.
Эгмонт Дегю рассудил верно. К рыцарю-госпитальеру в свите юстициария хенингцы отнеслись с почтительным равнодушием.
Это действительно напоминало первые дни зачатия. Во всяком случае, Жерар-Хаген представлял себе это именно так. Ни о каком ребенке еще речи нет. Есть лишь смутное беспокойство, о котором нельзя сказать однозначно: к добру или злу? Ты начинаешь беспричинно менять одежды, краски делаются ярче, звуки – громче, а вкус еды – острее. Прислушиваешься к себе, по крупицам собираешь знание: кажется, да!.. или нет?.. Все вокруг замечают, что ты изменился; знакомые пытаются угадать повод для перемен. А ты с радостью погружаешься в глубины неведомых досель ощущений…
Да?
Нет?
Бургомистр, иссиня-бледный от внезапного визита Дегю, сказал: да. Розыск по убийству мытаря Клааса Фрее ведется. Сведения крайне подозрительны; свидетели многократно допрошены. Возможно, несчастный случай. Стража путается в показаниях – пьют, знаете ли, много пьют…
Стражник Якоб Фрее-Гельдерод, племянник убитого, сказал: не знаю. Не знаю, господин мой, а врать боюсь. Конечно, рядом. Вот как перед вами стоял!.. все видел. А заметить опоздал. Пастух рванулся, дядя охнул, рукой за бок… Хорошо, я не буду плакать. Спасибо, господин мой! я столько деньжищ отродясь… Знаете, дядино полукафтанье – бычьей кожи, его и шилом-то не сразу проткнешь! Может, ножом пырнул, стервец, так ножа не сыскали… Кроме нас? Горстяник был, мейстер Мертен… он дядю врачевал, да зря… Нет, не знаю, господин.
Для графа цу Рейвиш, хорошо знающего боевые достоинства своей семьи, это «не знаю» звучало как «да» самой чистой пробы.
Горстяник Мертен сказал: да. Присутствовал. По существу дела ничего добавить не могу. Похоже на удар стилета. Доложить? Куда? кому?! Розыск учрежден, а остальное – не мое дело. Вот поймают злодея, тогда и палачу работенка сыщется. Кто родители? Мать парнишки – крестьянка из села Запруды, в прошлом бродяжка. Живет в доме мельника из милости. Старый мельник когда-то подобрал: замерзала она…
С этой минуты «беременность» Жерара-Хагена стала явной.
Он носил ребенка в сердце, сгоравшем от нетерпения. Ощущая ежесекундно. Упавшее, как молния, бесплодие было трагедией для сына Густава Быстрого. Шесть лет после проклятого турнира в Мондехаре он гнал прочь страшные мысли. Обвинял в бездетности жену: гордая Инесса никогда не плакала, только совершала одно паломничество за другим, посещая святые места. Думал о разводе; уже почти решился отправить прошение в Авиньон, на имя Его Святейшества – заранее будучи уверен в отказе. Наконец понял: я. Я виноват. Я – сухой побег Хенингского древа. Вымолил прощение у супруги, замкнулся в собственном горе, как отшельник – в пещере. Посвятил всего себя делам графства.
И вдруг…
Графу казалось, что люди оборачиваются на него, тая смех.
В Запруды отправились втроем: сам Жерар-Хаген, Эгмонт Дегю и юный Ламберт, которого граф не отпускал от себя ни на шаг. Видя в ученике слепца талисман удачи. Всю короткую дорогу Жерар-Хаген вертелся в седле, чувствуя на языке медный привкус. Незнакомый, ибо доселе не знал вкуса страха. Хотелось бокал вина: смыть липкую медь. Но все оказалось проще простого. Разговор с мельником, а потом с его приживалкой Жюстиной, вел верный Дегю; сам же граф стоял в стороне. Молча глядел на женщину. Узнавая и не узнавая. Детская влюбленность сгинула без следа, даже память отказывалась навевать сантименты. Широкая в кости, располневшая селянка в грубом чепце не вызывала у Жерара-Хагена никаких чувств.
Кроме одного: это она.
Помню.
Дитя заворочалось в глубине: я здесь! я есть! она уже родила меня – отец, теперь твоя очередь!..
– Пойдем, – сказал Жерар-Хаген, оборвав на полуслове разговор юстициария с бывшей любовницей. Шагнул прочь, за ворота. Тайный сын звал отца: иди! ищи! тут меня больше нет! Садясь в седло, когда шутник-ветер на миг откинул с лица вуаль, граф заметил – Жюстина с крыльца смотрит на всадников. Лицо ее в этот момент очень походило на лицо Инессы после очередного незаслуженного упрека в бездетности.
Наверное, оскорбленные женщины похожи друг на друга.
Но думать об этом было некогда: близился срок родов.
В городе Жерар-Хаген через Дегю вызвал к себе старшего эшевена[37] по прозвищу Ловчий. К этому человеку и его сыскарям, носившим на рукаве знак борзой из серебра, обращались только при государственной надобности. Даже для приватной беседы сперва требовалось разрешение Хенингского Дома. Но Ловчий не стал спрашивать верительных грамот. Просто с порога поклонился лжегоспитальеру под вуалью и лишь потом отдал поклон Эгмонту Дегю.
– Я к услугам вашей светлости! – шепнул эшевен.
Вечно болея горлом, он даже кричал шепотом.
Еще через неделю Ловчий подтвердил: следы мальчика-убийцы найдены в городе, на пресловутом Дне. Замечен интерес к разыскиваемому со стороны Йоста и Григора ван Раух, более известных как братья Втыки. Но разыскиваемый около месяца назад исчез при странных обстоятельствах, суть коих сейчас тщательно исследуется. Надо ждать. Затаиться и ждать. Пока сыскари Ловчего не подадут знак: дичь объявилась! Жерар-Хаген согласился ждать, хотя ожидание становилось день ото дня все мучительней.
Ребенок толкался под сердцем.
И вот час пробил.
Роды всегда проходят так: кровь, грязь и крики.
Жерару-Хагену не хотелось думать, что произойдет, если выяснится: ошибка. Выкидыш. Не хотелось. Думать. Но и заставить себя думать о другом – не получалось.
LXXII
– Дурень ты, Петер…
Наверное, впервые за всю жизнь красавец Дублон назвал себя настоящим, данным при рождении именем. А дурнем себя назвал уж наверняка впервые. Сын рыбника с Гентского въезда, он без сожаления бросил семью, едва ему исполнилось шестнадцать. Мать вскоре скончалась от сухотки; отец вслух отрекся от блудного сына. Невеста, бедняжка-швея, которую женишок совратил походя, даже не удосужившись ясно объявить день свадьбы, до сих пор ожидала его возвращения. Зато, едва честный город потерял Петера Зингреля, прелестного, словно статуя св. Бонифация, мутное Дно, в свою очередь, обрело Дублона, удачливого вора. Никто и никогда не замечал за этим малым признаков сострадания к ближнему или бескорыстия. Да он и сам полагал себя человеком блестящим, лишь по произволу судьбы рожденным среди черни, наподобие монеты, давшей красавцу прозвище и ценной даже в грязи.
– Дурень ты, Петер… дурнем и помрешь…
Дублон вытащил из-за пояса секиру, прописанную ему в сословной грамотке. Бросил оружье, знак позорной слабости и худородства, под ноги. Бросил так, чтоб звон пошел. Чтоб искры по булыжнику – веером. Постоял немного, глядя перед собой влажными глазами. Будто прощался.
А потом заступил дорогу первому сыскарю.
– Эх… – сказал Добряк Магнус. Сын кузины Большого Втыка, он с детства жил в относительном достатке, отлично зная, кто за этот достаток платит. И какими деньгами. Поэтому любой приказ благодетеля был для Добряка святым. Да что там приказ! – шутка! шевеленье бровью! намек!.. Сейчас верность семейным традициям властно советовала убираться отсюда. Подальше. Не ввязываясь в свару с властями. Исчезнуть, доложить Втыкам о случившемся, дождаться распоряжений… Действовать без указки Магнус не умел и не любил.
– Эх…
Дубовая палка со звездой на цепи – сей моргенштерн прописали Добряку Магнусу восемь лет назад – отлетела к лестнице, ведущей на набережную. Магнус еще успел подумать, что все это слишком похоже на толковище «по-благородному», когда подонки решают меж собой вопросы старшинства. Успел ухмыльнуться: криво, страшно. Прежде чем шагнуть навстречу троим сыскарям, обтекающим Дублона слева, между тюками и волнорезом.
А Молчун Юлих вообще ничего не сказал. Просто Добряк спиной понял, что идет не один.
– Беги, Витка!
Вражина Крысак, завопив дурным голосом, толкнул свой столик под ноги людям с серебряной борзой на рукаве. Покатились шарики, скорлупки; зазвенела, рассыпаясь, выручка. Рыжий Гейнц, подхватив горсть монет, швырнул их в глаза слишком ретивому сыскарю – и сразу, пользуясь минутой замешательства, стал опрокидывать штабель тюков. Дружки бросились на подмогу…
Путь в обход подонков оказался забитым наглухо.
– Витка! беги!..
Пальцы впились в камни стены. Мох, слизь. Мелкие, еле различимые щербины. Острые трещины. Впрочем, сунувшейся наружу букашке было все равно. Вит ринулся по стене, как лез тогда, впервые, по скале над теплым морем, желая подарить Матильде красивый цветок. Сейчас он желал подарить Матильде себя. Вернуться. Вернуться любой ценой. Убежать, скрыться, найти мейстера Филиппа, возвратиться в обитель, где скучно, но безопасно… Тильда с ума сойдет, если он не вернется.
В судороге броска достав основание парапета, Вит повис на левой руке.
Случайно бросил взгляд через плечо.
Внизу начиналась бойня. Сыскари Ловчего, согласно Аугсбургскому «Новому уставу о сословиях», имели привилегию – им разрешалось ношение малых поясных ножей, именуемых «скенами». И швырять их наземь сыскари не собирались, ценя пользу куда выше нарочитого благородства. Узкие и остроконечные, скены порхали в пальцах блестящими стрекозами; раны или порезы от них были зачастую неопасны, но надолго выводили противника из строя. А что еще нужно при задержании? Руки Дублона, задетые в двух-трех местах, при каждом ударе брызгали кровью; схватился за ногу тощий Ульрих, с ужасом чувствуя, как распадается надвое сухожилие. Лицо Крысака напоминало маску из порезов. Но подонки еще удерживали проход.
Еще загораживали.
Собой.
Вит не понимал, да и не мог понять причин этого сумасшедшего героизма. По всем законам, явным и тайным, обитателям Дна давно следовало смазать пятки салом. Своя шкура дороже. Еще в сентябре так и случилось бы. Но селюк-простак, будущий Бацарь, однажды явился в Хенинг, спутав все нити. Вместе с ним пришла сказка, заставив поверить в себя даже тех, кто давным-давно плевался при одном упоминании о чудесах, принцах и заколдованных замках. Сказка творилась на глазах подонков. Смешной мальчонка из глуши обыгрывает записных игроков в «хвата», таскает монетки из огня, обретает покровительство Глазуньи, братьев Втыков и, наконец, Хенингского Душегуба… Лестница ведет селюка в небеса. На самый верх. Наивный, добрый, слегка хвастливый, он обрастает совпадениями и дарами судьбы, как песчинка внутри моллюска, делаясь жемчугом. Значит, можно? Из грязи – в князи?! Значит, так бывает?! Пусть не со мной, но ведь я рядом! видел! касался!..
…и если сейчас сыскари заберут Бацаря…
…если сказка вывернется наизнанку, становясь грязной обыденностью…
…если выяснится однажды и навсегда, что так не бывает, не было, не будет и не должно быть!.. если мы, украдкой прикоснувшись к мечте, навеки останемся копошиться в помоях обреченности…
Подонки дрались не за Вита.
За себя.
За детскую, нелепую веру в чудо.
Вит вздохнул. Перед тем как разжать пальцы, мысленно извинился перед Тильдой. Жалко, конечно… За мытаря казнят небось, когда схватят. Ну и ладно. Казнят, значит, казнят. На миг задрав голову, он увидел над собой вместо неба – конские копыта и выше, над седлом, лицо. Верней, личину: из-под щегольского берета – полотно с дырками. Личина о чем-то спрашивала. Молча.
Вместо ответа Вит прыгнул.
Булыжник толкнулся в ноги… в лапы… в лапки.
И люди с серебряной борзой на рукаве подавились своими ножами, когда букашка заплясала среди них.