– Гаснет день ото дня жизнь моя – и все слабее бьется мое старое сердце, все меньше огня в груди. Светом и теплом моей жизни были знойные ласки казачки… Скажи мне, Толайк, скажи, неужели она так нужна тебе? Возьми сто, возьми всех моих жен за одну ее!..
Молчал Толайк Алгалла, вздыхая.
– Сколько дней мне осталось? Мало дней у меня на земле… Последняя радость жизни моей – эта русская девушка. Она знает меня, она любит меня, – кто теперь, когда ее не будет, полюбит меня, старика, – кто? Ни одна из всех, ни одна, Алгалла!..
Молчал Алгалла…
– Как я буду жить, зная, что ты обнимаешь ее, что тебя целует она? Перед женщиной нет ни отца, ни сына, Толайк! Перед женщиной все мы – мужчины, мой сын… Больно будет мне доживать мои дни… Пусть бы все старые раны открылись на теле моем, Толайк, и точили бы кровь мою, пусть бы я лучше не пережил этой ночи, мой сын!
Молчал его сын… Остановились они у двери гарема и, опустив на груди головы, стояли долго перед ней. Тьма была кругом, и облака бежали в небе, а ветер, потрясая деревья, точно пел, шумел деревьями.
– Давно я люблю ее, отец… – тихо сказал Алгалла.
– Знаю… И знаю, что она не любит тебя… – сказал хан.
– Рвется сердце мое, когда я думаю про нее.
– А мое старое сердце чем полно теперь?
И снова замолчали. Вздохнул Алгалла.
– Видно, правду сказал мне мудрец мулла – мужчине женщина всегда вредна: когда она хороша, она возбуждает у других желание обладать ею, а мужа своего предает мукам ревности; когда она дурна, муж ее, завидуя другим, страдает от зависти; а если она не хороша и не дурна – мужчина делает ее прекрасной и, поняв, что ошибся, вновь страдает через нее, эту женщину…
– Мудрость не лекарство от боли сердца, – сказал хан.
– Пожалеем друг друга, отец…
Поднял голову хан и грустно поглядел на сына.
– Убьем ее, – сказал Толайк.
– Ты любишь себя больше, чем ее и меня, – подумав, тихо молвил хан.
– Ведь и ты тоже.
И опять они помолчали.
– Да! И я тоже, – грустно сказал хан. От горя он сделался ребенком.
– Что же – убьем?
– Не могу я отдать ее тебе, не могу, – сказал хан.
– И я не могу больше терпеть – вырви у меня сердце или дай мне ее…
Хан молчал.
– Бросим ее в море с горы.
– Бросим ее в море с горы, – повторил хан слова сына, как эхо сынова голоса.
И тогда они вошли в гарем, где она уже спала на полу, на пышном ковре. Остановились они перед ней, смотрели; долго смотрели на нее. У старого хана слезы текли из глаз на его серебряную бороду и сверкали в ней, как жемчужины, а сын его стоял, сверкая очами, и, скрежетом зубов своих сдерживая страсть, разбудил казачку. Проснулась она – и на лице ее, нежном и розовом, как заря, расцвели ее глаза, как васильки. Не заметила она Алгаллу и протянула алые губы хану.
– Поцелуй меня, орел!
– Собирайся… пойдешь с нами, – тихо сказал хан.
Тут она увидела Алгаллу и слезы на очах своего орла и – умная она была – поняла все.
– Иду, – сказала она. – Иду. Ни тому ни другому – так решили? Так и должны решать сильные сердцем. Иду.
И молча они, все трое, пошли к морю. Узкими тропинками шли, ветер шумел, гулко шумел…
Нежная она была девушка, скоро устала, но и горда была – не хотела сказать им этого.
И когда сын хана заметил, что она отстает от них, – сказал он ей:
– Боишься?
Она блеснула глазами на него и показала ему окровавленную ногу…
– Дай понесу тебя! – сказал Алгалла, протягивая к ней руки. Но она обняла шею своего старого орла. Поднял хан ее на свои руки, как перо, и понес; она же, сидя на его руках, отклоняла ветви от его лица, боясь, что они попадут ему в глаза. Долго они шли, и вот уже слышен гул моря вдали. Тут Толайк, – он шел сзади их по тропинке, – сказал отцу:
– Пусти меня вперед, а то я хочу ударить тебя кинжалом в шею.
– Пройди, – Аллах возместит тебе твое желание или простит, – его воля, – я же, отец твой, прощаю тебе. Я знаю, что значит любить.
И вот оно, море, перед ними, там, внизу, густое, черное и без берегов. Глухо поют его волны у самого низа скалы, и темно там, внизу, и холодно, и страшно.
– Прощай! – сказал хан, целуя девушку.
– Прощай! – сказал Алгалла и поклонился ей.
Она заглянула туда, где пели волны, и отшатнулась назад, прижав руки к груди.
– Бросьте меня, – сказала она им…
Простер к ней руки Алгалла и застонал, а хан взял ее в руки свои, прижал к груди крепко, поцеловал и, подняв ее над своей головой, бросил вниз со скалы.
Там плескались и пели волны, и было так шумно, что оба они не слыхали, когда она долетела до воды. Ни крика не слыхали, ничего. Хан опустился на камни и молча стал смотреть вниз, во тьму и даль, где море смешалось с облаками, откуда шумно плыли глухие всплески волн, и ветер пролетал, развевая седую бороду хана. Толайк стоял над ним, закрыв лицо руками, – камень, неподвижный и молчаливый. Время шло, по небу одно за другим плыли облака, гонимые ветром. Темны и тяжелы они были, как думы старого хана, лежавшего над морем на высокой скале.
– Пойдем, отец, – сказал Толайк.
– Подожди… – шепнул хан, точно слушая что-то. И опять прошло много времени, плескались волны внизу, а ветер налетал на скалу, шумя деревьями.
– Пойдем, отец…
– Подожди еще…
Не один раз говорил Толайк Алгалла:
– Пойдем, отец.
Хан все не шел от места, где потерял радость своих последних дней.
Но – все имеет конец! – встал он, могучий и гордый, встал, нахмурил брови и глухо сказал:
– Идем…
Пошли они, но скоро остановился хан.
– А зачем я иду и куда, Толайк? – спросил он сына. – Зачем мне жить теперь, когда вся моя жизнь в ней была? Стар я, не полюбят уже меня больше, а если никто тебя не любит – неразумно жить на свете.
– Слава и богатство есть у тебя, отец…
– Дай мне один ее поцелуй и возьми все это себе в награду. Все это мертвое – одна любовь женщины жива. Нет такой любви – нет жизни у человека, нищ он, и жалки дни его. Прощай, мой сын, благословение Аллаха над твоей главой да пребудет во все дни и ночи жизни твоей. – И повернулся хан лицом к морю.
– Отец, – сказал Толайк, – отец!.. – И не мог больше сказать ничего, так как ничего нельзя сказать человеку, которому улыбается смерть, ничего не скажешь ему такого, что возвратило бы в душу его любовь к жизни.
– Пусти меня…
– Аллах…
– Он знает…
Быстрыми шагами подошел хан к обрыву и кинулся вниз. Не остановил его сын, не успел. И опять ничего не было слышно – ни крика, ни шума падения хана. Только волны все плескали там, да ветер гудел дикие песни.
Долго смотрел вниз Толайк Алгалла и потом вслух сказал:
– И мне такое же твердое сердце дай, о Аллах!
И потом он пошел во тьму ночи…
…Так погиб хан Мосолайма эль Асваб, и стал в Крыму хан Толайк Алгалла…»
(М. Горький)
Орлиный залет
Гордо подымаются высокие горы, свои вершины высоко подняли, словно им нет охоты глядеть вниз.
А внизу хорошо!
Торопливо бежит чистая веселая вода реки Бельбек… А чего ей не веселиться? Ее нельзя ударить, плюнуть ей в лицо, отнять детей, дом, жизнь. Нельзя остановить, нет на нее князя-злодея, нет плетки. Сама себе хозяйка! Сама может в гневе наказать любого князя, даже самого сильного. Весело ей глядеть, как тучный князь прыгает на одной ноге, стараясь быстро вскочить на коня и убежать, когда она разольет свои воды широко по долинам. Куда и спесь девается. Становится жалким. Трус. Только о себе в ту пору и думает.
Внизу хорошо!
По берегам сады. Тропки лесные. И чего только не дает земля людям, – и не пересказать. Весело глядят на человека и круглые яблоки с красными щечками, и прячущиеся в зелени кустов груши, и украшение земли – темные вишни. Весело!..
В Крымских горах. Художник Ф. А. Васильев
А почему же люди не радуются? Люди, что под властью князя живут, много сил отдали, чтобы вырастить все это веселое великолепие, а в рот взять ни себе, ни детям нельзя: все княжеское. Только труд – людской. Кому жаловаться, у кого защиты просить?
Молчат горы…
Молчит река…
Молчат люди…
Не молчит только князь Туган-бей. Только и слышно:
– Чего мало сделали?
– Почему мало собрали?
– Я вас, лодыри…
– Я вам, собачьи уши…
– Вы мне, ишачьи дети…
Словно в человеческой речи и слов других нет.
Но пришло время. Горы в гневе тряслись, обрушивая в долины потоки камней. Угрюмо ворчал лес, шумя вершинами сосен. Гневно бормотала неведомые слова река.
Не понимали люди, о чем они говорят, на кого гневаются. Стали люди вслушиваться, о чем говорят камни, о чем шумит лес, что бормочет река. Не вдруг поняли. А когда поняли, гнев пришел в их сердца. Посветлели лица, прояснились глаза. Но страшно еще было показывать свой гнев и радость.
А горы говорили:
– Эх вы! Вас много, а он один. Смотрите, как он бежит прочь, когда я в гневе сыплю на него камни. Их много, а он один.
Лес шумел:
– Эх вы! Вас много, а он один. Смотрите, как он бежит прочь, когда я в гневе валю на него деревья. Их много, а он один.
Речка бормотала:
– Эх вы! Вас много, а он один. Слепые вы, что ли, не видите, как он трусливо бежит, когда в гневе я обрушиваю на него струи вод своих. Их много, а он один.
Горы любили людей. Их ласковые руки умело подбирали каменные россыпи, укладывая в стены домов-лачуг. Сколько прекрасных песен слышали камни, укрывая людей от стужи, ветра, дождей. Какие ласковые слова слушали камни из уст матерей, сколько влюбленных пряталось в тени каменных стен!
Но сколько горькой обиды слышали камни, сколько безутешных слез падало на них. И великий гнев за человека подымался до самых вершин каменных. Горы снова и снова говорили людям:
– Вас много, а он один.
Лес любил людей. Их умелые руки из теплой древесины делают много чудесных вещей. Люльку, в которой нежилось дитя, осторожно раскачивали бережные материнские руки, и дереву становилось весело. Тонкое веретено кружилось в девичьих руках, и нитка послушно обвивала дерево, и от этого весело было ему. Круглое колесо мельницы собирали из отдельных дощечек. Вот уж когда весело было!