Легенды древнего Крыма — страница 35 из 43

– Ты пришел, значит, цветет в саду роза, значит, благоухает сад.

И расцветет сердце Мустафы, потому что любит его та, которая лучше всех.

Пришла ночь, зажглись звезды, зажглись огни по долине.

Вот бугор: за ним дом старого Чалаша.

Сидит на бугре нищий цыган, узнал его.

– Вернулся?

Подсел к нему Мустафа.

– Нэ хабер? Что нового?

– Есть кое-что…

Помолчал немного.

– Вот скажи, какой богач Аджи-Мурат, а на свадьбе двух копеек не дал.

– Какой свадьбе? – удивился Мустафа.

– Гюль-Беяз взял, двух копеек не дал.

Вскочил Мустафа Чалаш, сверкнул за поясом кинжал.

– Что говоришь?

Испугался цыган.

– Спроси отца.

Как в огне горел Мустафа Чалаш, когда стучал в дверь к отцу, и не узнал старик сына, принял за разбойника.

Испугался еще больше, когда понял, что сошел сын с ума от любви к Гюль-Беяз.

Не ночевал дома Мустафа Чалаш; разбудил двух-трех молодцов, позвал в Судак ракы пить.

Разбили молодцы подвальную дверь, выбили дно из бочки, пили.

Танцевал в вине Мустафа Чалаш, танцевал хайтарму, всю грудь себе кинжалом изранил, заставлял товарищей пить капли крови своей, чтобы потом не выдали.

А на другой день узнали все в Судаке и Таракташе, что вернулся Мустафа Чалаш домой и что тронула его Карасевда.

Дошел слух до Коз, где жил старый Аджи-Мурат с молодой женой. Испугался Аджи.

– Чего только не сделает человек, когда тронет его Карасевда.

Запер Гюль-Беяз в дальнюю комнату и сам боялся выйти из дома.

Но раз пошел в сад, за деревню, и не узнал своего места. Кто-то срубил весь виноградник.

Догадался Аджи-Мурат кто и послал работника заявить в волость.

А ночью постучал работник в дверь.

Отворил Аджи-Мурат дверь; не работник, сам Мустафа Чалаш стоял перед ним.

– Старик, отдай мою невесту.

Упал перед ним Аджи:

– Не знал я, что вернешься ты. Теперь не пойдет сама.

– Лжешь, старик, – крикнул не своим голосом Мустафа.

– Позови ее сюда…

Попятился Аджи к дверям, заперся в жениной комнате, через окно послал будить соседей.

Сбежались люди.

Ускакал Мустафа Чалаш из Коз, а позади него на седле уцепилась черная кошка.

Теперь всегда она с ним. По ночам разговаривает с нею Мустафа, спрашивает совета.

И подсказала Карасевда пойти в Козы, к Гюль-Беяз, потому что заболел старик и не может помешать повидать ее.

Удивился нищий цыган, когда отдал ему Мустафа Чалаш свой бешмет, а себе взял его отребье.

– Твои лохмотья теперь дороже золота для меня.

«Настоящая Карасевда. Совсем голову потерял», – подумал цыган.

Надел Мустафа Чалаш цыганскую одежду, взял в руки палку, сгорбился, как старик, и пошел в Козы просить милостыню.

Кто хлеба, кто монету давал. Пришел и к Аджи-Мурату. Лежал больным Аджи-Мурат, и сидела Гюль-Беяз одна на ступеньке у дома. Протянул к ней руку Мустафа Чалаш, и положила ему Гюль-Беяз в руку монету. Не узнала его.

Сжалось сердце, зацарапала Карасевда.

– Мустафу Чалаша забыла?

– Атылан иок гери донмез. Пущенная стрела назад не возвращается, – покачала головой Гюль-Беяз.

– Значит, забыла, – крикнул Мустафа Чалаш и бросился к ней с ножом.

Но успела Гюль-Беяз уклониться и скрылась за дверью.

И пошли с тех пор на судакской дороге разбои. Не было ночи, чтобы не ограбил кого-нибудь Мустафа Чалаш.

Искали его власти; знали, что где-то близко скрывается, и не могли найти. Потому что нападал Чалаш только на богатых и отдавал награбленное бедным. И скрывали его таракташские татары, как могли.

– Все равно скоро сам уйдет в Девлен-дере.

И ушел Мустафа Чалаш в Девлен-дере.

В лохмотьях пришел; один пришел, бросили его товарищи, увидели, что совсем сумасшедшим он стал. Уже не только ночью, а целыми днями разговаривал Чалаш с черной кошкой. Желтым стал, не ел, глаза горели так, что страшно становилось.

Пришел в Девлен-дере и лег под то дерево, где отдыхал, когда бежал из тюрьмы.

Заснула скала под синим небом, хотел заснуть и Чалаш. Не мог только. Жгло что-то в груди, ловили губы воздух, не мог понять, где он.

Три больших дуба подошли к нему, и один больно ударил по голове.

– Затягивай крепче шею, – сердился другой, старый, похожий на Аджи-Мурата.

Толкнул третий из-под ног камень, и повис Мустафа Чалаш в воздухе.

Нашли его отузские еще живым и добили кольями.

– Отузские всегда так, – говорили в Козах и жалели Чалаша.

– Настоящие горцы, настоящие таты, – хвалили таракташцев в Кутлаке и Капсихоре.

Вздохнет таракташец, вспоминая Чалаша:

– Сейчас тихо у нас. Кого убили, кого в тюрьму увели, – и, увидев орла, который парит над Бакыташем, опустит голову. – Были и у нас орлы. Высоко летали. О них еще помнят старики. Не случись Карасевда, Мустафа Чалаш таким бы был.

(Из собрания Н. Маркса)

Ай-Савва

Их было трое – три старых, почти слепых монаха. Таких старых, что забыли бы, как их зовут, если бы не поминали каждый день за молитвой:

– Павло, Спиридо, Василевс.

Пришли татары, взяли крепость, сожгли Сугдею.

Кто уцелел, бежал в горы; разбежались и монахи.

Только Павло, Спиридо и Василевс остались у Ай-Саввы, у святого Саввы, потому что куда бежать, если не видишь, что на шаг впереди. И еще потому, что, когда долго живешь на одном месте, трудно с ним расстаться.

В тот год раньше времени настала студеная зима и покрылись крылья Куш-кая, Сокол-горы, снежным пухом. Сильнее прежнего гудел Сугдейский залив прибоем волн; плакал, взвизгивая, острый ветер ущелья; по ночам выл зверь у самой церковной ограды. А перед днем Рождества налетела снежная буря и не могли старцы выйти из своих келий, чтобы помолиться в церкви.

Уже несколько дней не встречались они и не знали, живы ли или нет.

Но в праздник Василевс, менее старый, чем другие, ударил в церковное било и, когда на зов его никто не отозвался, догадался, что Павло и Спиридо оставили его одного навсегда.

Стоят рядом кони, не думают один о другом, а уведут одного – скучает другой.

Взгрустнулось Василевсу. Видно, близок и его час.

– Савва, преподобный отец, – молился Василевс, опустившись на церковную плиту, и думал о близком конце.

Но стих ураган, и в церковное оконце залетел солнечный луч.

Обрадовался ему Василевс:

– Может быть, еще поживу.

Придет весна, запоет в лесу хоралом птиц, закадит перед Творцом благоуханием земли.

«Докса си, Кирие, докса си. Слава Тебе, Господи, слава Тебе». Так думал Василевс и улыбнулся своей мысли.

– И хора инэ одельфи дие липие. Радость и печаль – сестры, только одна стоит впереди и не хочет оглянуться на другую, пока не случится.

Распахнулась тяжелая дверь. Оглянулся Василевс.

У входа сверкнули мечи.

– Вот монах, – крикнул передовой и рванул Василевса за руку, чтобы показал, где скрыты богатства.

Потянулся Василевс взглядом к алтарю. Он последний, кто служил перед ним, кто благодарил Творца за радость жизни.

Убьют его, запустеет храм, рухнут стены.

И воззвал к Савве, чтобы спас обитель.

Точно спала на миг пелена с глаз, озарилась церковь лучистым светом, и из-за престольного камня поднялся в свете высокий старик.

И когда напавший ударил Василевса мечом и брызнула на пол его кровь, светлый старик коснулся рукой престольного камня.

И из него истек источник живой воды.

– Мегас и Кирие, ке фавмаста та ерга су. Велик Ты, Господь, и чудны дела Твои.

* * *

Прошли тысячи зим мягких и суровых, забыли в Ай-Саввах о святом Савве, а источник бежит по-прежнему из-под престольного камня, и там, где пробегает светлый ключ, растут цветы и плоды, и радуется человек.

(Из собрания Н. Маркса)

Гюляш-Ханым

Туды-Мангу-хан был похож на быка с вывороченным брюхом; к тому же он был хром и кривил на один глаз.

И все дети пошли в отца; одна Гюляш-Ханым росла красавицей. Но Туды-Мангу-хан говорил, что она одна похожа на него. Самые умные люди часто заблуждаются.

В Солгатском дворце хана жило триста жен, но мать Гюляш-Ханым занимала целую половину, потому что Туды-Мангу-хан любил и боялся ее.

Когда она была зла, запиралась у себя, тогда боялся ее хан и ждал, когда позовет. Знал, каков бывает нрав у женщины, когда войдешь к ней не вовремя.

А в народе говорили, будто ханша запирается неспроста. Обернувшись птицей, улетает из Солгатского дворца в Арпатский лес, где кочует цыганский табор Ибрагима.

Попытался было сказать об этом Туды-Мангу-хану главный евнух, но побелело от гнева ханское око и длинный чубук раскололся о макушку старика.

Помнил хорошо хан, что вместе с Гюляш-Ханым пришла к нему удача, – так наворожила ее мать. И любил хан цыганку-жену, потому что первым красавцем называла его, когда хотела угодить.

Улыбался тогда Туды-Мангу-хан, и лицо его казалось чебуреком, который сочнел в курдючном сале.

И всегда, когда хан шел на Ор, он брал с собой Гюляш-Ханым – на счастье, чтобы досталось побольше добычи и была она поценнее.

Один раз добыл столько, что понадобилось сто арб.

Была удача большая, потому что Гюляш-Ханым не оставляла хана, даже когда он скакал на коне.

Но арбы шли медленно, а хану хотелось поскорей домой. Позвал он Черкес-бея и поручил ему казну и Гюляш-Ханым, а сам ускакал с отрядом в Солгат.

Весел был хан, довольны были жены. Скоро привезут дары.

Только не всегда случается так, как думаешь.

Красив был Черкес-бей, строен, как тополь, смел, как барс, в глазах купалась сама сладость.

А для Гюляш-Ханым настало время слышать, как бьется сердце, когда близко красавец.

Взглянула Гюляш-Ханым на Черкес-бея и решила остаться с ним – обратилась в червонец. Покатился червонец к ногам бея, поднял он его, но не положил его к себе – был честен Черкес-бей, а запер червонец в ханскую казну.