Легенды грустный плен — страница 22 из 110

Далее со ссылкой на центральную печать сообщалось, что «Слово о полку Игореве» будет переиздано массовым тиражом для раздачи бойцам действующей армии.

Пересветов тут же вспомнил Пасынкова и его рассказ о своем пути в историческую науку: в гражданскую, в голодные и отчаянные годы, Москва издала «Слово». Пасынкову попался потрепанный экземпляр случайно, и какой-то десяток замусоленных страниц перевернул всю его жизнь…

С Пасынковым, как и с отцом, Андриан связи не имел все десять военных месяцев. Прервав экспедиционную работу, доцент пошел воевать, его студенческий отряд рассыпался еще на призывном пункте.

Отцу Пересветов написал пять писем. Военные треугольники не вернулись, но и ответа полевая почта не принесла. Где мог быть отец? Эвакуирован и спокойно читает лекции в Казани или Куйбышеве, а то и в Свердловске? Или сидит под грозным московским небом, подпертым световыми столбами? На фронте? Маловероятно — ему за пятьдесят, больное сердце… Серьезная размолвка с отцом, измельчившим фигуру Игоря и весь его поход, воспринималась Андрианом сейчас иначе, чем год назад: в свою правоту он верил еще больше, но личной неприязни уже не испытывал. «Ну, заблуждается, но это не диковина, — думал Андриан, — отец остается отцом».

Вычистив карабин и получив благословение на «отдых лежа», Андриан пошел в посадки, где на полевой коновязи стояли лошади. Машка теплыми губами ткнулась в карман, учуяв хлеб. Она была возбуждена — байки о том, что кони чуют предстоящий бой, подтверждались. Огладив кобылу, Андриан отдал ей хлеб, ушел во взвод и лег на попону.

У Пересветова остался под сердцем ледок. Все же первый настоящий крупный бой. Опасался как-то ненароком сплоховать, подвести взвод. Он, прежде чем заснуть, долго перебрасывал в памяти страницы последних походных дней — по службе все было достойно. Но одна страничка своей яркостью заслоняла маршевые будни, сияла в памяти… Тогда в разъезде достигли они хуторка, утонувшего в степном мареве — хатки беленькие, как кусочки брошенного в зелень рафинада; лохматые камышовые крыши нахлобучены папахами на подведенные синькой окна. Вертелись под ногами куры, собаки и свиньи.

На стук копыт явились тотчас босые ребятишки, десяток разновозрастных казачек и старый-престарый дед.

Увидев звезды на фуражках, мальчишки успокоились, восхищенно рассматривали стройных подтянутых верховых лошадей, оружие, шпоры, предлагали передохнуть, попить студеной водицы.

Пожилая казачка спрашивала кавалеристов:

— Сынки, устоите, либо под немца будете нас отдавать? Вон, государством вам все дадено — и сабли и ружья. Неужто не остановить его? Когда кончите отступать?

Хмурились солдаты, отворачивались, прятали глаза.

Сипло и немощно кричал дед со слезящимися глазами, в засаленной до черных залысин казачьей фуражке:

— Цыц! Дура баба, разве рядовой могет про то знать? Военная ведь тайна! Казачки, кони у вас добрые, а что же пик-то нету? Как же воевать?

Халдеев неохотно сказал деду:

— Сейчас, дед, самолеты воюют, танки. А пика у нас одна на эскадрон. Флажок треугольный на ней.

— Эх, казачок, люди воюют, а не танки. Мы, бывало, в турецкую-то войну, как пойдем наметом, да в пики… Мне бы скинуть время, лет полста, тогда-то я был лихой…

Стояла рядом красивая казачка — гордо посаженная на высокой и сильной шее голова, гладкие и блестящие черные волосы, кожа смугловатая, губы идеальной формы, будто из красного граната вырезанные искусным скульптором. Во внешности ее, да и, наверное, в характере, не было досадных мелочей, Андриан опешил, будто в жухлом подзаборном бурьяне увидел редкостной красоты цветок: он стоит один, покачиваясь, — и манит, и дразнит…

Отнякин, на что тюфяк, едва увидел молодку, рот разверз и чуть из седла не выпал — как ехал, так и поворачивался всем корпусом, будто подсолнух за красным светилом. А молодка вдруг обожгла глаза Пересветова своим взглядом. И негаданное случилось в тот же миг.

— Казачок, — полным, чуть сорванным на вольном воздухе голосом позвала степная красавица, — казачок, заезжай-ка молочка попить.

Зубоскал Отнякин с завистью закричал:

— Нет ли воды попить, а то так есть хочется, что переночевать негде!

Пересветов до этого дел сердечных почти не имел — так уж складывалась его жизнь и отношения с прекрасным полом, да и решительности не хватало. А сейчас повернул коня, словно к себе домой.

Было вареное кислое молоко с коричневой хрустящей корочкой, холодное и густое, а потом твердые, точеные губы, а еще потом — звезды в глазах, и больше ничего.

В белом тумане цветущих вишен уплывал хуторок… «Чем взял — уму непостижимо, — вздыхал Халдеев, — ни кожи, ни рожи…»

До этого хутора Пересветов вспоминал на походе чаще всего умершую давно мать, Москву, Арбат, книги на зеленой лужайке профессорского стола в уютном световом конусе, и в книгах — загадочную историю загадочного народа, который должен был давно исчезнуть, раствориться в других народах, просто пропасть, сгинуть. Однако не пропал и не сгинул, и не зря скрипели перьями по телячьей коже старцы в монастырских узких кельях. И не зря, видать, сказители передавали из поколения в поколение песни и былины о героях и подвигах.

После хутора, после глаз женщин и деда, старого воина, и после точеных губ, и молока, и звезд Пересветов считал лично себя обязанным не пустить немцев в этот хутор. Убить хотя бы одного фашиста, а потом будь, что будет, долг уже погашен, — так рассуждал бывший студент, а ныне защитник Родины, боец-кавалерист Пересветов. Он подсчитал, что если каждый наш воин убьет хотя бы по одному вражескому солдату, останется только войти в Берлин. Подсчет наивный, но что возьмешь со вчерашнего историка-первокурсника, чувствительного, распаленного собственным воображением и известной всему миру статьей «Убей его», вызывавшей желание мстить. И в генштабе иной раз самые зубры просчитываются.


В ночь пред наступлением эскадрон подняли по тревоге. Были дополучены, уже сверх боекомплекта, патроны, гранаты и бутылки с бензином и зажигательными приспособлениями. До боя оставались считанные часы. Кавалерийский полк двинулся не на запад, как это стало всем привычным за последние дни, а на юг. В лица кавалеристов плеснуло речной сырью. Зашумела вода. В белых бурунах, выделявшихся на темном текучем зеркале, почти по холку погруженные, шли лошади, вытягивая шеи и хватая ноздрями воздух. Скоро переправились вброд на правый берег Северского Донца и расчленились на эскадронные колонны. Теперь эскадроны были рассыпаны в посадках и по балкам во втором эшелоне изготовленной к наступлению группировки и фронтом обращены на юг, в сторону Азовского моря. Удар в этом направлении мог, в случае успеха, потрясти до основания весь правый фланг группы немецко-фашистских армий «Юг».

Конница остановилась в ожидании, когда бог войны пройдется огневой метлой по траншеям супостата, когда всколыхнется Мать-Сыра-Земля, выбрасывая в дымный рассвет серые цепи, и покатятся на юг колючие гребенки штыков в красноватых точках выстрелов. Конница будет ждать своего часа: сначала Иван-пехотный должен прогрызть оборону, вслед за броском гранаты сапогом встать на бруствер вражеской первой траншеи. И настанет то самое знаменитое время «Ч», которое запустит всю машину наступления.

И только после прорыва вражеской обороны кавалерийский командир вденет ногу в стремя, а танкист захлопнет крышку люка и скажет: «Заводи!»

И вот с шипеньем вылетели сигнальные ракеты, оставляя за собой белесые зигзаги дымного следа, тяжело ухнуло раз и другой, а потом пушечные удары слились в единое грохотание. Столбы дыма и пыли поднялись над степью. Мелко задрожала земля. Немцы опомнились; на наше расположение обрушился ответный огонь. Пересветов взрыва не слышал — по лицу хлестнуло упругим, зазвенела, обрываясь, какая-то струна, да обоняние уловило напоследок химический, больничный запах тола. Сознание на мгновение включилось и ту же будто открыло мир заново…

Занялось утро, над головой небо голубело, но над горизонтом низко плавала длинной полосой сизая тяжелая туча, закрывая солнце. И тут же солнце багровым лучом просверлило где-то в тонкой части облака отверстие. Теперь оно сверкало, как налитый кровью бычий глаз, и наводило жуть.

Пересветову стало не по себе. Ему показалось, что прямо в него уперся грозный взгляд Перуна. Вообще вместе с этим багровым лучом в природу вошло нечто необычное: настала хрупкая тишина, и словно бы воздух переменился и стал плотней и духовитей; и трава поднялась выше и из однотонно-зеленой превратилась в пеструю, разноцветную; и небо резануло глаза чистейшим голубым — драгоценным бадахшанским лазуритом. Все в природе сделалось как на картине Васнецова «После побоища». С удивлением Андриан обнаружил, что изменения коснулись не только природы. Изделия рук человеческих — ремни конского снаряжения — прямо на глазах бойца из темных, жестковатых, выделанных фабричным способом превратились в более светлые — сыромятные, пучок поводьев в руках обмяк. Более того, стальные пряжки оголовьев сами по себе сменились простыми узлами, но еще больше поражали седла. Металлические трубчатые луки исчезли, возникли деревянные, а вместо ожиловки появились кожаные подушки.

Пересветова била дрожь. Первым делом он решил, что просто заснул стоя, отключился на секунду: за поход накопилась усталость, такое бывало. Но кони, как обычно, мотали головами, дергая повод, свистели их хвосты, отгоняющие слепней и оводов. Он дотронулся до седла, чтобы убедиться, не галлюцинирует ли. Оказалось, ничего подобного. Деревянная допотопная лука седла оказалась твердой реальностью, а вовсе не миражом.

Но самое странное заключалось в том, что коновод со своими лошадьми стоял в неглубокой балочке один как перст. Товарищи загадочным образом исчезли, точно их не было, сколько ни озирался по сторонам ничего не понимающий Пересветов. Ему показалось, что густая трава в нескольких шагах подозрительно колышется и что там, в траве, кто-то скрывается. Немецкий лазутчик?