Легенды грустный плен — страница 29 из 110

Пять танков, подойдя к обрыву над рекой, методично, выстрел за выстрелом, разбивали позицию взвода из пушек. Уже засыпаны были оба противотанковых ружья, лежал убитый пулей в голову запевала Ангелюк, уткнувшись в расщепленный приклад своего пулемета; умер от ран Касильков; убиты Серов, Дубак и Рогалевич.

Дважды в этот день контуженный и иссеченный множеством мелких осколков, истекал кровью на дне воронки наспех перевязанный Пересветов, и не было никакой возможности отправить его в тыл: кругом шел бой, и лошади за курганом частью были перебиты, частью в безумии разбежались.

Бесхозно валялась на вытоптанной копытами земле гитара Микина, ее оборванная струна дрожала и звенела при каждом выстреле.

На южном склоне еще сражались. Наконечник половецкой стрелы с остатком древка, взвитый вместе с курганной землей очередным немецким снарядом, впился в левую руку помкомвзвода повыше локтя. Ругаясь, вырывал и вытягивал Рыженков из кармана шаровар прорезиненный, похожий на большую пельменю пакет, искал нитку. Найдя, разрезал ею пакетную обертку надвое, щепотью испачканных землей и гарью пальцев взял тампон и унимал кровь от немецко-половецкого подарка.

Пересветов просил пить, но где там — немцы держали под прицелом все подходы к воде. Оставшиеся в живых защитники высоты «96» немцев к воде тоже не подпускали, не давали им сделать пологий съезд для танков рядом с мостом. Едва фашисты поднимались в рост и пытались сделать свое дело, хлопала снайперская Халдеева, и тот сам себе со злобной радостью говорил:

— Еще один! И еще покажем, как бьют с оптико-механического Ленинградского.

Стреляли Рыженков и Отнякин.

Пересветов лежал на спине, смотрел на дымное небо непонимающими глазами, временами вел странные речи, поднимал руку, на что-то показывал:

— Вот идет старик… он просит помочь… снять кушак… и надеть тулуп… ему холодно… холодно… вот, дотянулся до месяца, а он рассыпался, превратился в петуха, из серебра кованого…

Отнякин, весь в пыли, с закопченным лицом, отбросил карабин с открытым затвором, присел на землю и повел кругом злым и затравленным взглядом:

— Все, отстрелялся.

Со стороны речки, на которой были немцы, блеснул жестяной мегафонный раструб, донеслось по-русски, и чисто, без всякого акцента:

— Эй, на кургане! Братва, кончай дурака валять и сдавайся! Вас не тронут, будут вода и жратва! Вот я сдался — и жив!

Рыженков выстрелил в голос навскидку и не попал. Голос на той стороне построжал:

— Эй, кончай шухарить! Даю две минуты!

Выждав две минуты, голос сказал утвердительно:

— Сдаетесь, значит.

Прямо напротив кургана, сбоку от танка вырезалась фигура в красноармейской гимнастерке. Солнце поблескивало на жестяной трубе. Немцы не показывались — ждали, что будет.

— Халдеев!

— У меня один патрон остался, а у Пересветова я уже смотрел — он все расстрелял… Жалко на эту шкуру патрона тратить. Я лучше немца, — повернулся Халдеев к помкомвзвода.

— Значит, все ребята, кто честно… здесь лежат, а он будет на солнце смотреть? — задыхаясь говорил Рыженков. — Бей!

Халдеев повел оптикой, и в круглом зрачке, где сходились три нити — две тонких горизонтальных и вертикальная заостренная, появилась фигура в застиранной, выбеленной гимнастерке. Халдеев вывел заостренный пенек к левому нагрудному карману и нажал на спуск. В ответ на выстрел прилетел снаряд, тупо ударился в бруствер, взвизгнули осколки. Отнякин вытянулся, сполз по стенке. Халдеев охнул и сел на дно окопа. Его глаза были забиты землей, лицо иссечено камешками, он начал руками протирать глаза.

Взрыв будто вывел из шока Пересветова, он приподнял голову, посмотрел осмысленно:

— Вам нужно уходить, — слабым голосом сказал он, — нужно, товарищ… вы один знаете… ну, что я говорил… про Игоря. Это важно…

— Бредит, — протерев кое-как один глаз, сказал Халдеев.

— Идите, пробивайтесь…

Кавалеристы решили, что Пересветов умер, но он открыл снова глаза широко, и странность была в них, он в упор посмотрел на Рыженкова:

— Зачем сняли шлем? Наденьте, наденьте!

Рыженков невольно уступил настойчивому взгляду: поднял валяющийся рядом старинный шишак.

— Он еще утром контужен был, — как бы извиняясь перед Халдеевым, сказал Рыженков, — все ему двенадцатый век мерещится, князь Игорь… А каска и впрямь будто по мне кована.

Пересветов увидел помкомвзвода в шишаке и улыбнулся.

— Вижу, вижу, — прошептал он.

Взгляд померк. Потом глаза начали леденеть, а улыбка осталась. И остался еще отпечаток какой-то таинственной, преходящей мысли…

Немецкий снаряд ударил в бруствер, пласт земли отвалился и древний курган принял в свои недра Пересветова.

Из-за речки донесся рев моторов и перестук танковых гусениц.

— Пойдем, — сказал Рыженков, отряхивая землю, которой его обдало при взрыве, но Халдеев не откликнулся: уронил голову на плечо, из полуоткрытого рта бежала струйка темной крови.

Старший сержант выглянул: головной танк медленно сползал к речке, переваливаясь через наспех сделанный в обрыве съезд.

Хуже того — отделение немцев обошло левый фланг позиции и, переговариваясь, поднималось теперь к кургану. Солдаты заметили последнего защитника высоты и шли прямо к нему.

Рыженков выскочил из воронки как был в шлеме. Немцы увидели и загоготали. Они не торопились пустить в ход оружие.

— Рус, сдавайс! — крикнул один из них.

— Сейчас, — пробормотал Рыженков и скачками кинулся в сторону — туда, где в изгибе речного русла пластался черный дым.

Сзади выстрелили. Пуля цвиркнула косо по шлему, но старое железо выдержало. Пуля ожгла плечо, еще были выстрелы, но Рыженков уже бежал в дыму, огибая трупы лошадей, нелепых в непривычной для глаза неподвижности. Караковая кобыла подняла голову, полными муки глазами моля о помощи. Лежал рядом с лошадью Микин, на руки намотав повода. Рыженков остановился посмотреть — убит Микин или только ранен, и увидел, что коновод мертв. Тут в плечо его сильно толкнуло, он обернулся и увидел своего солового, волочащего по земле повод.

В бешеном беге и грохоте копыт промчалось по задымленной степи видение — всадник в высоком шлеме. Подвернулся на дороге немецкий солдат, поднял было автомат, стрекотнул, и тут же коротко и зло вспыхнуло солнце на клинке, солдат сложился и упал, а конь скоро растаял в размытой дымами дали, унося своего необыкновенного всадника.

Людмила КозинецЯ иду!

Я — вакеро[3]. Понимаю, рекомендация сомнительная, но что же делать, другой нет. И дед мой, и отец были вакеро. Но посчитали бы зубы любому, кто посмел бы назвать их так. А мне все равно. Пусть — вакеро! И никем иным я быть не могу. Не по мне это — солидный офис, баранка грузовика, сияющие стеллажи маркета. Изо дня в день одно и то же: жалкий никель в кармане, змеиные глаза босса, телефоны, бумаги, клиенты… И лихорадочная, палящая жажда, разогретая фильмами и лаковыми, блестящими обложками журналов. Там недоступные женщины в мехах и бриллиантах, столетние вина, длинные перламутровые автомобили, лошади, яхты, виллы. Но больше всего я ненавижу сухие, презрительно сжатые рты швейцаров в тех заведениях, куда меня не пускают.

Ладно! У меня сейчас нет лошадей и яхты. И не про меня пока что клубные кабаки. Но у меня есть то, что им всем только снится: свобода. Я сам себе шеф, босс и бог. Пусть я знаю, какого цвета пасть смерти, будет еще мое время. И пусть я подыхаю от жажды в буше, от голода в пампе, от страха в сельве. Никто этого не видит и не знает. Но с каким скандалом меня брал Интерпол в Париже — это же приятно вспомнить…

И как сильно нас презирают. Как клеймят нас газеты, как вынюхивают наши следы ищейки, как точат на нас шанцевый инструмент археологи! Я уж не говорю об этих болтунах из ЮНЕСКО… Даже очередная клиентка, вцепившись в золото ацтекских принцесс, отслюнивает зелененькую «капусту», а после шипит в спину: «Гробокопатели, пожиратели падали…»

Все мы одиночки. Свой шанс делить ни с кем не хочется, а смертью и рад бы поделиться, да смерть — только твоя. Весь мир против вакеро. И даже потусторонние силы. Наслушался я о духах древних склепов, о болезнях, таящихся в фараоновых пирамидах, о призраках заброшенных могильников. Я знаю: все, кто коснулся золотого орла вождей майя, погибли смертью скорой и необъяснимой. Но знаю и другое: если вакеро гибнет, то виноват он сам.

Собери тело и нервы, тщательно проверь оружие и аптечку, смотри куда ступаешь, ничего не трогай голыми руками, не пей на тропе и молчи. Во сне, в бреду, в хмелю — молчи! Куда идешь, откуда, что видел и слышал — молчи! И главное — умей ждать.

Мой дед погиб, придавленный базальтовой глыбой в лабиринте пещер, — поторопился, не разведал путь. Мой отец не успел вовремя убраться с дороги мафии — надо успевать.

Мне пока везет. И в большей степени потому, что я умею прикинуться простачком. Слава богу, никто из наших не знает, что я успел отмучиться четыре семестра в колледже. Тихоня Тим — так меня называют. Очень хорошо. Я тихо выжду, потом тихо смоюсь от конкурентов, от полиции, от черта, от дьявола. Я пройду сквозь сельву так, что ни одна птица не проснется, проползу по горной тропе, камня не уронив. Я хожу по восемь—десять миль в час, я умею спать в полглаза и есть в полрта. И кто-то крепко за меня молится — эй, уж не ты ли, Рыжик?

Придет еще мое время. Выкупаю Рыжика в шампанском. Вот визгу будет!

Остался еще один переход. Два сухаря, горстка кофе, соль, сахар, спички, прогорклый бекон. Дойду. Плохо, что утопил в строптивой речушке аптечку — теперь придется поберечься. Самое паршивое — змеи. Здешние гады имеют скверную привычку сваливаться прямо за шиворот. Но лучше об этом не думать и не прислушиваться к ночным голосам и шорохам сельвы. Подбросить веток в огонь и уповать на то, что костер отпугнет коварных «тигрес», что коралловая змея обминет мой ночлег.

Тоскливая ночь. В такую ночь лучше всего вспоминать что-нибудь хорошее, но кажется мне сегодня, будто ничего хорошего в моей жизни не было.