И замечая это, она прижималась к его устам в замирающем поцелуе и, обвивая его стан нежной рукой, напевала старую песенку:
– Любовь без горя, любовь без слез – то же, что море без бурь и гроз.
А между тем отец торопил своего сына: корабль уже был готов, чтобы идти в Кафу за невестой.
Ждали только попутного ветра – поднять паруса. И когда ветер зашумел от Намыш-буруна, Ерги Псарас позвал сына.
– Пора выходить в море.
Хотел сказать что-то сын, но увидел суровое лицо отца, и замерло его слово.
К ночи вышел корабль из гавани, и тогда слуга подал старику свиток.
– Тебе от сына.
Прочел Ерги Псарас.
Если бы ураган, который поднялся в груди его, мог вырваться на волю, он сравнял бы всю землю на пути от Пантикапеи до Кафы. И если бы свинец туч, нависших над Митридатом, опустился на голову старика, он не показался бы более тяжелым, чем правда, которую узнал Ерги Псарас из письма сына.
– Пусть будет трижды проклято имя этой женщины. И лучше своей рукой убить сына, чем он станет мужем своей матери. Поднимай паруса, старый корабль, служи последнюю службу.
И Ерги Псарас кричал корабельщикам об отчале.
– С ума сошел старик, – ворчали люди.
– Шторм, какого не бывало, а корабль, как дырявое решето.
Но звякнули поднятые якоря, и рванулось вперед старое судно.
Как в былые дни, сам Ерги направлял его бег, и забыли оба, что один дряхлее другого.
Гудел ураган. Взметная волна захлестывала борта, от ударов ее трещал корабельный стан.
– В трюмах течь! – крикнул шкипер.
Вздрогнул Ерги, но, увидев впереди мачтовый огонь, велел только прибавить парусов.
Точно взлетел на воздух его корабль, одним взмахом прорезал несколько перекатов волны; вместе с бешеным валом упал в бездну, почти коснулся морского дна и снова бросился на огромный, как гора, гребень.
И с вершины его увидел Ерги Псарас, всего в нескольких локтях от себя, корабль сына.
И был миг, когда оба корабля, став рядом, коснулись бортами.
Белая молния рассекла черное небо, страшным ударом расколола береговой утес, разбила край Опук-кая и обрушила его в залив тысячей обломков.
Покрылся залив белой пеной, сквозь тучи пробился свет луны, и узнал Ерги сына и женщину с золотистыми волосами. Узнал Ерги эти волосы и крикнул сыну, пересиливая ураган:
– Она твоя мать, будьте прокляты оба!
Налетел новый шквал, уходивший гребнем к небу, бросил всех на дно развернувшейся пучины, и исчезли они навсегда в морских глубинах.
Так было.
Верьте.
А на том месте, где случилось, увидели люди потом две скалы и приняли их за корабли, догоняющие друг друга.
Пробегают суда мимо этих скал, видят их люди и принимают по-прежнему за корабли, а подойдя ближе, улыбаются своему обману.
И не знают, что в обмане правда.
Скалы, известные под этим именем, выброшены далеко от берега в море на пути из Феодосии в Керчь, в 56 верстах от Феодосии и в 54 от Керчи, против мыса Опук. Издали они до обмана похожи на два корабля-парусника, догоняющих один другого, и у моряков-греков слывут под именем Петра Керавия (каменные корабли). Легенду рассказывал мне керченский городской голова Петр Константинович Месаксуди со слов своего отца, керченского грека.
Ерги (Иорги) – Георгий. Псарас – рыбак.
Пантикапея греческих времен – нынешняя Керчь. Кафа – Феодосия. Имя Керчь известно с X века, как о том свидетельствует арабский писатель Ибн-Даста (Ю.Л. Кулаковский. К вопросу об имени Керчь).
«Любовь – такая госпожа, что, если кто подчинится ей, она схватит того за волосы и отведет на рынок невольников» – старогреческая поговорка. «У всех под окном поют соловьи, но весна обошла мою дверь» – отрывок из песни, которую до сих пор поют гречанки.
Приведенная в легенде песенка «Любовь без горя, любовь без слез – то же, что море без бурь и гроз» взята из известной пословицы «Любовь без горя, любовь без слез – то же море без серебристой волны». Митридат – гора, у склона которой расположена Керчь, носит имя понтийского царя Митридата Евпатора, владевшего Пантикапеей в I веке до Р. X.
Старый храм
Керченская легенда
Теперь старый керченский храм ушел в землю, сгорбился, как старик, который несет на плечах много лет.
Кругом выросли богатые, высокие дома, грохочут фабрики, вытянулись, как шеи жирафов, заводские трубы. И среди них затерялся старый храм: мало слышен, плохо виден. И все же не хочет перестать жить.
И, может быть, переживет нас, как пережил многих.
Керченские греки в тишине вечера любят слушать мелодичный звон его колоколов: они чтут его старые святыни, поклоняются иконе, которая дошла от дней, когда впервые служил в храме пантикапейский епископ.
Об этих днях не забыли, хотя и прошли с тех пор многие сотни лет. Не забыли, потому что то, что случилось, бывает и теперь.
Говорят, в ночь под великий праздник стояли тогда у амвона двенадцать братьев, и тысячная толпа христиан не знала, кто из них прекрасней. Так красивы и стройны были все двенадцать, такой доблестью и отвагой дышали их лица. И светом чистой совести.
Ибо исполненный долг дает ее людям, а братья построили храм Предтечи, как обещали матери.
– Помяни, Господи, душу ее в Царстве света.
И епископ, наклоняясь над престолом, поминал имя матери и не поминал двух других: не был христианином отец, а имя безумной сестры не вещалось в храме.
Но скорбел о том престолослужитель и шептал трижды святую молитву, когда доносился жалобный стон от окна алтарной абсиды.
Сливался тот стон с голосом декабрьского шторма, и было не по себе многим. Взвизгивал ураган, чтобы заглушить стенания мятущейся души, и вздрагивали бровью братья от боли и гнева.
Казалось, с порывом бури проникал в храм туманный образ сестры, в струйках кадильного дыма вился по колоннам и, не доходя до престола, угасал в мерцании догорающих лампад.
Чтобы облегчить сердце, братья думали о чистой душе матери, о светлом часе ее кончины.
Со светильником в руке, прежде чем проститься с земным, завещала она детям поднять над Пантикапеей крест.
– Во имя Крестителя.
И поклялись они сделать так, и пока не воздвигнут храма, забыть радости жизни и счастье ликующих грез.
Двенадцать братьев и сестра, чище которой не было в мире лилии.
Нужны были годы веры и труда, чтобы исполнить обет. С именем Христа, камень за камнем, братья воздвигали стены. А сестра приносила им пищу, омывала раны и нежной заботой своей отражала душу матери.
Но на Митридатовой горе жил старый жрец, ненавидевший христиан, и сын его, начальник Горной части, был последователем отца.
Он был красив, точно сам Аполлон вдохнул в него часть своей красоты, и смелый взор его проникал в сердце женщины.
Оттого братья боялись, чтобы не увидел он сестры, чище которой не было лилии, как думали они.
Подходила работа к концу, становилось радостнее на душе у братьев, и только скорбная тень на лице девушки печалила их.
– Все грустит по матери. Не знали, что случилось.
В летнюю ночь, когда морской залив горел в бриллиантах отражений, сидела она на ступенях Боспорского схода, глядела в глубокое небо и говорила со звездой.
– Где ты, мама?
И вздрогнула в испуге и в смущении, когда красавец юноша коснулся ее плеча.
Его длинные кудри падали черными кольцами, и одно из них коснулось ее лица. Коснувшись, обвеяло чувством жгучей ласки.
– Кто ты, зачем ты здесь?
Не ответил на это юноша, или не поняла она его. Шепот страсти, как туман, застилает глаза; от него, как от сладкого яда, замирает сердце.
– Уйди, я чужая тебе.
И девушка вырвалась из его объятий.
Не сказала ничего на другой день братьям, только перестала ходить в летнюю ночь на ступени Боспорского схода, чтобы не встретить больше дерзкого.
Она ненавидела его и вспоминала его речь, боясь позабыть хоть слово.
– Ты будешь моя, – говорил он, и билось сердце от голоса власти.
– Оставь свою печаль, – убеждали братья, – скоро поднимем крест; уже радуется светлый дух матери.
И от этих слов еще тяжелей становилось на душе девушки. Точно кто подломил цветок, а люди, не замечая, говорили о жизни.
Часто не помнила она себя, и когда падал в окно лунный свет, как бледный призрак, тянулась к нему. Был ли то сон, но казалось ей, что чернокудрый юноша опять обнимает ее, жжет огнем холодные уста, прижимает к себе, и оттого пустеет сердце. И кто-то другой стал жить в ней. И, думая об этом, она не думала уже ни о чем больше.
Не спешила к братьям, позабыла для них слово ласки. И раз совсем не пришла.
Удивились братья.
– Что могло помешать?
И когда спустились сумерки, поспешили домой. Было смутно на душе: как рассвет дня перед казнью, коснулся ужас предчувствия.
Уже открылись земле светы ночи, когда братья подошли к дому.
– Отчего не пришла накормить нас? – спросил старший брат, увидев сестру на пороге.
Молчала девушка, без слез плакали глаза.
– Отчего не пришла?
Хотела ответить, но мертвенным шепотом шевелились уста.
В саду звякнул меч. Оглянулись туда.
Стройный юноша, у которого змейками сбегали по плечам кольца черных волос, укрылся в тени платана.
– Сын жреца!
Тогда бросился к девушке старший брат.
– Это он?
Словно упавшая одежда беззвучно опустилась перед ним девушка.
– Анафема есто си!
И взмахом ноги он откинул ее далеко за порог.
Пролетел в это время пыльный вихрь, подхватил лишнюю песчинку и унес к морскому заливу.
В тот день, когда подняли над храмом крест, на церковной площади собрались все христиане города, а вдали от них стояла кучка нехристиан, но не было среди них сына жреца. Он навсегда ушел из города.
А вечером, когда луна посеребрила поднятый крест, от залива надвинулся белый туман, хотел коснуться креста и унесся в морскую даль.