Легенды нашего времени — страница 13 из 60

Он помертвел. У него не бьшо слов. Он еле справился с непреодолимым желанием схватить меня за шиворот и выбросить вон. Худио — да это оскорбление, это слово вызывает дьявола. Оскорбленный испанец готов был избить меня за то, что я задел его честь. Потом гнев уступил место изумлению. Он смотрел на меня так, словно видел в первый раз, словно я пришел из другого века, из какого-то чуждого племени с неведомым языком. Он ожидал, что я скажу ему, что это неправда, что я просто над ним посмеялся, но я молчал. Все было сказано. Давным-давно. Все, что последует, будет только комментарием. Мой хозяин наконец овладел собой и придвинулся ко мне.

— Говорите! — сказал он.

Медленно, подчеркивая каждый слог, каждое слово, я прочел ему документ по-еврейски, потом начал переводить. От каждой фразы его лицо передергивалось, как от ожога.

— Это все? — спросил он, когда я закончил.

— Все.

Он сощурил глаза и открыл рот, чтобы глотнуть воздуха. На минуту я испугался, что он потеряет сознание. Но он опять овладел собой, закинул голову, взглянул на страдания Марии за моей спиной, потом снова обратился ко мне.

— Нет! — сказал он решительно. — Это не все. Продолжайте.

— Я перевел вам все, что было в пергаменте. Я не пропустил ни одного слова.

— Продолжайте, продолжайте, говорю вам! Не останавливайтесь на середине, продолжайте, я вас слушаю.

Я повиновался. Я возвратился назад и набросал ему картину Испании в конце пятнадцатого века, когда Фома Торквемада, уроженец Вальядолида, Великий инквизитор христианнейшей всемилостивей-шей королевы Изабеллы превратил страну в гигантский костер, чтобы спасти евреев, сжигая их, чтобы распространилось и было услышано, возлюблено и воспринято слово Иисуса Христа — аминь.

У испанца были слезы на глазах. Он не знал этой главы своей истории. Он не знал, что евреи были так тесно связаны с величием его страны перед тем, как их изгнали. Для него евреи были частью мифа, он не знал, что ”это существует”.

— Продолжайте, — умолял он. — Продолжайте, не останавливайтесь!

Мне пришлось подняться к истокам: рассказать о Иудейском царстве, о пророках, об оборонительных и наступательных войнах, о Первом Храме, о вавилонской диаспоре, о Втором Храме, об осаде Иерусалима и Масады, о вооруженном сопротивлении римской оккупации, об изгнании и о долгом, вековом ожидании Мессии, мучительно близкого и мучительно далекого. Я рассказал ему и об Освенциме, и о возрождении Израиля. Я должен был поделиться с ним всем, что хранила моя память. Он слушал не перебивая, только повторял: еще, еще! Наконец я остановился. Мне больше нечего было прибавить. Как всегда, когда я говорю слишком много, мне стало неловко, я боялся, что надоел. Я встал.

— Теперь мне пора, я уже опаздываю.

Машина должна была жцать меня на Соборной площади. Испанец пошел меня провожать. Голова у него была опущена, он смотрел себе под ноги. Площадь была пуста, машины не видно было. Я успокоил своего провожатого: ничего, без меня машина не уедет.

Мы два раза обошли здание, и мой гид, вернувшись к своим обязанностям, дал мне дополнительные объяснения по поводу собора Санта Вирхен дель Пилар. Очень усталые, мы вошли внутрь, уселись на скамейку, и там, в тишине и полутьме, где, казалось, ничего больше не существовало, он попросил прочесть ему в последний раз завещание, которое еврей из Сарагосы написал когда-то, думая о нем.

Несколько лет спустя, находясь проездом в Иерусалиме, я шел в Кнесет, где происходило неслыханно бурное заседание по поводу политики Израиля по отношению к Германии. На улице Кинг Джордж меня остановил прохожий.

— Постойте! Одну минуточку!

Мне не понравилась его манера. Я его не знал, к тому же у меня не было ни времени, ни охоты заводить знакомства.

— Простите, — сказал я, — но я спешу.

Он схватил меня за руку.

— Не уходите, — возразил он повелительным тоном. — Я должен с вами поговорить.

Он говорил на иврите запинаясь. Похоже, турист, или недавний эмигрант. А может — сумасшедший, нищий, мечтатель: их в Вечном городе хватает. Я попробовал высвободиться, но он вцепился в меня не на шутку.

— У меня к вам вопрос.

— Ну, давайте, только поскорее.

— Вы меня помните?

Я боялся опоздать, я сказал, что он ошибся, с кем-то меня спутал.

Он резко оттолкнул меня.

— И вам не стыдно?

— Вовсе нет. Что вы хотите, моя память несовершенна. Да и ваша, по-видимому, тоже.

Я уже уходил, когда человек выдохнул одно слово:

— Сарагоса!

Я остолбенел от изумления, я не мог проронить ни слова. Он здесь? Здесь, передо мной, со мной? Я жил в мире, где галлюцинации в порядке вещей. Я, как свидетель со стороны, присутствовал при встрече двух городов, двух разновременных эпох.

Чтобы убедиться, что я вижу это не во сне, я повторял: Сарагоса, Сарагоса, Сарагоса...

— Пойдемте, - сказал человек. - Я хочу вам кое-что показать.

В тот день я уже не думал ни о Кнесете, ни о дебатах, которые надолго лягут тяжким бременем на политическую совесть страны. Я пошел с испанцем к нему домой. Здесь тоже у него была скромная двухкомнатная квартира. Но на стенах ничего не было.

— Подождите, — сказал он.

Я рухнул в кресло, а он вышел в другую комнату. Вернулся он оттуда со знакомым клочком пергамента, который был теперь забран под стекло.

— Теперь смотрите, — сказал испанец. — Я выучился читать.

Мы сидели с ним до наступления ночи. Пили вино, болтали. Он рассказывал о своих друзьях, о работе, о первых впечатлениях. Я — о своих путешествиях и открытиях. Я сказал:

— Мне стыдно, что я вас забыл.

Он улыбнулся снисходительно:

— Может, и вам нужен такой амулет, как у меня, чтобы не позволял вам забывать.

— Покупаю его у вас.

— Невозможно. Ведь это вы мне его дали.

Я встал. И когда мы уже пожимали друг другу руки на прощанье, хозяин с некоторым удивлением сказал:

— А ведь я вам еще не сказал, как меня зовут.

Он помолчал, для вящего эффекта, и в глазах

его засветилось добродушно-лукавое выражение:

— Меня зовут Моше бен Абрахам. Моше, сын Абрахама.

МОШЕ - СУМАСШЕДШИЙ


Из всех лиц, связанных с моим детством, яснее всех я вижу лицо Моше-сумасшедшего. Словно я остался для него единственной связью, как и он для меня.

С годами я забуду кое-кого из товарищей своих игр и большую часть тех, кого знал перед войной и во время войны. Но не его. Как будто мы находимся один у другого в плену. Куда бы я ни пошел, он идет впереди меня. Порой я не знаю, кто из нас кого преследует.

А ведь я знаю, что он давным-давно умер; его смерть совпала со смертью моего детства. Но он отказывается это признать. Он как бы злоупотребляет своей привилегией покойника и мертвеца, отрицая факты.

Факты неопровержимы: приговоренный дважды, и как еврей, и как душевнобольной без средств к существованию, он был отправлен из гетто с первой же партией. Первая остановка: старая синагога. Моше воспользовался этим, чтобы вести молитву. Он смеялся. Это был величайший день его жизни: он никогда и вообразить не мог, что будет молиться в этом прославленном месте, перед собранием в три тысячи человек. Вторая остановка: вокзал. Моше пел и танцевал, то ли для того, чтобы ободрить других, то ли потому, что он никогда не ездил поездом. Третья и последняя остановка — перрон другого вокзала, маленького, откуда не уезжали уже никуда.

Моше шел впереди молчаливого шествия и пел все громче и громче, до самого конца, словно смеясь над врагом, которого только он один и знал.

Этому врагу не удалось заглушить его низкий, тревожащий голос. Он звучит во всем мире;его опасно слушать — и опасно не слушать. Он часто будит меня ночью. Ко мне возвращаются детские страхи, словно я опять ребенок и боюсь спать один. Мне кажется, что он здесь, в моей комнате, в углу около зеркала, или около окна, выходящего на реку. Я весь съеживаюсь, я не сплю до самого утра, я жду первых утренних звуков пробуждающегося города, чтобы наконец пошевелиться.

Когда-то я его не боялся. Он часто приходил к нам. Отец был его другом и доверенным лицом. Меня предупредили: будь с ним ласков, он сумасшедший. Я не знал, что это значит. Он сам говорил мне: посмотри на меня хорошенько, я сумасшедший. Я смотрел на него, не понимая. Людям, которых он встречал по десять раз на дню, он всегда так и представлялся: — Вы меня не знаете, я — Моше-сумасшедший. — Знаем, знаем, — говорили они, отстраняя его. — Не все знаете, не все знаете, никогда вы всего не узнаете.

Он меня заворожил. Люди смотрели на него с жалостью, но он главенствовал над ними. Всюду он был центром, оракулом; он жил в собственном мире, в собственном времени, и только от него зависело, чтобы и мы вошли туда тоже. В нем угадывалась сила, способная нас сломить.

Мутный взор, устремленный в одну точку, придавал его лицу хитрое и злое выражение, но со мной он всегда был добр и сердечен. Я охотно отрывался от чтения, чтобы послушать его душераздирающие песни. Он мне и истории рассказывал, довольно странные, лишенные всякой развязки. Он говорил: — Меня интересует только начало. А на конец мне плевать, я его знаю. — А начало? — спрашивал я. — Начало я тоже знаю, только я стараюсь его переменить.

Не было грехом оторваться от изучения Талмуда, если это делалось ради того, чтобы провести часок с ним вдвоем. Он знал больше, чем мудрецы и их ученики две тысячи лет тому назад. Он видел дальше, и молчание его скрывало более таинственную истину. Может, он различал там, вдали, первого сумасшедшего, созданного Богом, на которого он, по всей вероятности, походил. Из этой дали он вынес не знания, а видения, не утверждения, а вдохновенье. Он первый внушил мне, что я могу — и должен — думать о себе как о постороннем; и что этого постороннего я должен — я могу — убить, или позволить ему меня уничтожить.

Он не только не отмахивался от своего сумасшествия, он его призывал. Это было его убежище, его родная страна. Теперь, когда мне случается посещать сумасшедшие дома, я испытываю перед каждым больным почтительный страх, который когда-то внушал мне Моше. Вот пророк подмигивает мне: это Моше. Вот человек, которого все преследуют, отталкивает меня: это опять Моше. Молодая женщина блаженно качает невидимого ребенка: да это его, Моше, она старается успокоить. У всех у них его взгляд.