Легенды нашего времени — страница 41 из 60

— Если твои солдаты шевельнутся, ты умрешь первый.

Офицер не теряет хладнокровия:

— У вас нет ни малейших шансов; вокруг этого места тройной кордон. Вам не пройти.

— Посмотрим, — говорит еврей, который его держит.

Он кричит товарищам, чтобы они разоружили солдат. Лейтенант видит, что они колеблются.

— Хорошо, — говорит он. — Вы захватите наше оружие. Что вы с ним будете делать? Какой следующий этап? Куда вы отсюда пойдете? Вернетесь к себе? Может быть, все вместе перейдете через горы в другой город? В какой? И на сколько времени?

Человек с ножом весь в поту. Он знает, что лейтенант прав, что евреям некуда идти, что мир их исключил, отринул, приговорил. Они могут уйти только в смерть. Но пусть хоть палачей своих они увлекут за собой!

— Мы не уйдем никуда, - говорит он. - Мы будем драться. Вашим оружием.

Он неопытен, этот еврей, и не замечает, что солдат делает знак другому, стоящему за его спиной. Он не может его увидеть. Он больше не может его увидеть. Выстрел покончил с мятежом. Пять юношей бросились к упавшему, очередь скосила их, и над долиной снова реет тишина.

Лейтенант поправляет галстук, отряхивает френч и бросает неодобрительный взгляд на свои жертвы: из-за них он потерял драгоценное время. Ему надо скорее вернуться на командный пункт. Два адъютанта передают его приказ. Мизансцена разработана до мелочей. Палачи знают свои роли давно, вечно. Они устанавливают на холмах тяжелые пулеметы и наводят их: одни высчитывают угол обстрела, другие проверяют обоймы. Профессиональная, тщательная работа. Убийцы с совестью — редкость: только евреям вечно удается откуда-то их выкапывать.

Рабби читает Каддиш, и вся община, как один человек, повторяет его, слово за словом. Никто не жалуется, дети не плачут, хотя их глаза широко раскрыты от любопытства или от страха: никто никогда не узнает, от чего.

По сигналу лейтенанта начинается церемония. Шествие открывает глава общины. По должности и по званию он всегда первый — и теперь он тоже заслужил эту честь. Культурный, достойный человек, этот глава общины: даже его твердая, четкая походка внушает уважение. В синагоге он сидел около самого амвона. И на краю ямы он держит голову по-прежнему высоко, выказывая свое презрение палачам: как будто это имеет хоть какое-нибудь значение. Короткий, почти безобидный треск — и он моргает и падает, не сгибая колен. Две его дочери еще стоят. Они красивы, их глаза сверкают умом и юмором, их тела жаждут любви и жертвы, их уста улыбаются нелегкой улыбкой, они стоят неподвижно: доволен ли ты нами, отец? Секунда, отделяющая их от него, кажется бесконечной, кажется вечной. Но все кончается. Вечность тоже.

Окруженный учениками, которые и есть его семья, раввин делает движение, чтобы броситься к яме, потом меняет решение. ”Я еще недостаточно видел”, — говорит он с яростью.

Идут именитые люди. Двое-трое из них никогда не бывали в синагоге, не хотели смешиваться с еврейской жизнью. Они определяли себя как члены всечеловеческой семьи. ”Мы евреи по случайности; мы люди, вот и все”. Теперь они стали евреями. И людьми. Потому что есть такое время, когда нельзя быть человеком, не признав себя евреем.

На минуту дело усложняется, когда приходит очередь Товии-портного. Он в этом не виноват. У него слишком много ребят, десять человек. Старший только что отпраздновал бар-мицву. Нельзя их построить как следует: младшие еще нетвердо держатся на ногах. Лейтенант предлагает разделить их на две группы, но Товия, не без оснований, протестует против такой дискриминации: ”У меня те же права, что и у остальных”. Офицер хочет показать, что справедливость — не просто слово, и приходит на помощь портному: старшие станут вокруг младших и будут держать их за руки — и так они все смогут уйти из этого мира тихо и прилично. После нескольких раздражающих попыток все устраивается, и офицеру становится легче; он говорит себе, что евреи, в конце концов не так злы, как некоторые думают.

Медленно и тихо проходят часы, солнце покидает долину, прогалина, залитая красными водами, теряется в лесу. Надо спешить. Десять могил, десять команд. Ну же, скорее!

Настала очередь раввина и его учеников. Усталые убийцы изумлены. Старик закидывает голову и кричит: ”Пойте, дети мои! Пойте, как вы еще в жизни не пели, пойте от всей души, и чтобы эту песню услышали во всех концах света, и еще дальше, и еще выше, от неба до неба, и еще выше! Пойте, дети мои, потому что эта песня, в конце концов, будет свидетельствовать о нас!”

Смуглый огненный юноша затягивает хасидскую песню: ”Тебя жаждет моя душа, к Тебе поднимается мое тело”. Протянув руки вперед, как слепой, раввин подхватывает. Как в молельне, за третьей субботней трапезой. Другие голоса поднимаются из глубин. И так они идут вперед, в экстазе, между небом и землей, увлеченные радостью и истиной, на штурм Бога истины, но не радости. Окаменевшие убийцы смотрят на них остекленевшими глазами, не в силах нажать на гашетку. Лейтенант, белый от гнева, ругается и призывает их к порядку: ”Давай-давай! Я приказываю! Вы не на концерте, черт побери!”. И тогда, вслед за учителем, ученики валятся в могилу. Кроме одного, который стоит на краю ее и поет. Второй залп. Третий. Офицер выходит из себя: ”Да вы что? Вы что, в воздух стреляете? Огонь!” - и снова: ”Огонь!” Солдаты в панике, они разряжают оружие все быстрее и быстрее, их зрение туманится, они больше не могут, они прекращают стрельбу и замирают. Задыхаясь от бешенства, офицер бежит к могиле и видит перед собой безумного: лицо без маски или маска без лица, голое, нечеловеческое, неподвижное страдание и страшный неподвижный взгляд.

— Кто ты?

Ученик поет. Офицер, размахнувшись, бьет его по лицу: ученик поет. Офицер бьет его по голове, по затылку, — сумасшедший поет, словно не чувствуя ударов. Голос убийцы становится умоляющим:

— Не стыдно тебе петь против воли Божьей? Разве мои люди пели, исполняя волю Божью? Или хоть кричали? Разве я кричал?

Какая-то тень мелькает в глазах сумасшедшего. Он понял. Он замолкает. Он с силой стискивает свой окровавленный рот, чтобы не кричать, чтобы не петь.

— Понимаете, — говорит он, — я последний, последний оставшийся в живых.

— Почему ты так стараешься выжить?

— Я не стараюсь выжить.

— Почему ты отказываешься умереть?

— Вы не понимаете. Я хочу умереть.

И добавляет, с гримасой и жестом нетерпения:

— Я не могу, я тут ни при чем.

И ждет.

Тогда, с хриплым воем, офицер бросается на него, стараясь его задушить, но безуспешно. Он выхватывает револьвер, и стреляет, стреляет в упор. Оставшийся в живых стоит на месте. У убийцы нет больше пуль. Испуганный, помертвевший, он смотрит на ученика, становится перед ним на колени и говорит ему, как говорят с таинственным победителем:

— Ты унижаешь меня, ты мне мстишь. Когда-нибудь ты об этом пожалеешь. Ты заговоришь, но слова твои будут падать в глухие уши. Одни будут над тобой смеяться, другие постараются выкупить себя тобой. Ты будешь кричать о скандале, о мятеже, но тебя не будут слушать, тебе не поверят. Ты проклянешь меня за то, что я тебя пощадил. Ты проклянешь меня, потому

что ты будешь владеть истиной, ты уже ею владеешь; но это истина сумасшедшего.

Чтобы не слышать его, ученик думает об отце, о матери, о друзьях и не может простить себе, что он их покинул. Потом он ложится на трупы, наполнившие могилу, и молит их не отталкивать его.

В могиле — и повсюду вокруг — наступила ночь.

Призрак отделяется от Стены, у которой все еще плачут и жалуются несколько стариков. Он приближается, темный, суровый; шаг его размерен, а голова касается звезд. Ему предлагают сесть, он отвечает, что у него нет времени — его ждут в другом месте. Он будет говорить стоя. Так происходит каждый вечер. Каждый вечер, в один и тот же час, он возникает перед нами как проповедник, чтобы открыть наши сердца:

— Блажен, кто присоединяет свои слова и молчание к молчанию и словам Шхины — Божественного присутствия, блуждающего в этих местах. Скоро, братья, вы почувствуете дыхание Шхины, об этом возвещаю вам я!

Шломо таращит слепые глаза, Велвел подавляет смешок, кроткий Цадок улыбается, предвкушая блаженство.

— Постарайтесь замолчать в полночь, — говорит вестник. — Это очень важно. В полночь вы услышите Шхину. Будущее наполняет ее радостью, прошедшее — страданием, и я не знаю, будем ли мы сегодня вечером тронуты ее отрадой или отмечены ее горестью. Но, слушая ее, мы поймем положение людей.

Внизу, за пальмовой рощей, город не сверкает больше: он замыкается в себе. Рестораны, клубы, кафе — все закрывается, люди расходятся по домам. Влюбленные говорят о любви, любовники обвиняют друг друга в измене. С виду - город как город. Полицейская машина объезжает переулки и предместья. Солдаты на стенах вглядываются в даль. Все спокойно.

— Всюду человек говорит во имя Божие, — продолжает наш посетитель угрожающим голосом. — Всюду —

но не здесь. В полночь, братья, вы услышите Бога, Который будет говорить во имя человека.

Сказав это, он возвращается к Стене, воздев руки. Я же возвращаюсь в свой город. Мне было десять лет, я шел слушать странствующего проповедника - маги-да — который вернулся из Святой земли. По крайней мере, так считалось. Безжалостный, отяжелевший от гнева, он проповедовал покаяние, не щадя никого, упрекая богатых за самодовольство, молодых — за непочтительность и дерзость. Все ему не нравилось. Он спрашивал: как смеете вы молиться о пришествии Мессии, если не готовы его встретить? Но лицо его освещалось, когда он упоминал Цфат и его каббалистов, иерусалимских нищих, паломников к горе Мерон, где на могиле Шимона бар Иохая возвышенные тайны Зохара представляются более достижимыми. Я слушал его как очарованный, я впитывал его слова, глаза у меня так блестели, что в конце концов стали болеть: я был в стране легенды.

На следующий день он ушел, а через неделю появился снова в сопровождении двух усатых жандармов: они арестовали его на проселочной дороге.