едет. И это ничего, прошел холоп и слова не сказал. Глядит: вдали растет цветок, сияет, как точно на стебельке в огне уголек лежит. Обрадовался холоп, бегом бежит, уж почти к цветку подбежал, а черти его останавливают, кто за полу дернет, кто дорогу загородит, кто под ноги подкатится — упадет холоп. Не вытерпел он да как ругнет чертей: «Отойдите, — говорит, — вы от меня, проклятые!» Не успел он выговорить, вдруг его назад отбросило.
Делать нечего, поднялся опять холоп, пошел, видит: опять на прежнем месте блестит цветок. Опять его останавливают, опять дергают, он и знать не хочет, идет себе, не оглянется, ни словечка не скажет, не перекрестится, а сзади его такие-то строют чудеса, что страшно подумать.
Холоп и знать ничего не хочет, подошел к цветку, нагнулся, ухватил его за стебелек, рванул, глядь: вместо цветка у черта рог оторвал, а цветок все растет по-прежнему и на прежнем месте. Застонал черт на весь лес. Не вытерпел холоп да как плюнет ему в рожу! «Тьфу ты, чертова харя!» Не успел проговорить, как вдруг его опять отбросило за лес. Убился больно, да делать нечего.
Вот он опять встал, идет опять в лес, и опять по-прежнему блестит цветок на прежнем месте. Опять его останавливают, дергают, терпит холоп, тихонько подполз к цветку и сорвал его. Пустился со цветком домой бежать и боль забыл. Уж на какие хитрости ни подымались черти — ничего, холоп бежит и думать об этом забыл, раз десять упал до дому.
Подходит домой, вдруг барин выходит из калитки, ругает холопа на чем свет стоит:
— Алешка! Где ты, подлец, был? Как ты смел без спросу уйти?
Струсил холоп: злой был барин у него, да и вышел с палкой. Повинился:
— Виноват, — говорит, — за цветком ходил, клад достать.
Пуще прежнего барин озлился:
— Я тебе, — говорит, — дам за цветком ходить, я тебя ждал, ждал! Подай мне цветок: клад найдем, вместе разделим.
Обрадовался холоп, что барин хочет клад вместе разделить, подал цветок, и вдруг барин провалился сквозь землю, цветка не стало, и петухи запели.
Остался один холоп, поглядел, поглядел кругом себя, заплакал бедняга и побрел домой. Приходит домой, глядит, а барин спит по-прежнему. Потужил, потужил холоп да так и остался ни при чем, лишь только с побоями.
Один парень пошел Иванов цвет искать, на Ивана на Купалу. Скрал где-то Евангелие, взял простыню и пришел в лес, на поляну. Три круга очертил, разостлал простыню, прочел молитвы. И ровно в полночь расцвел папоротник, как звездочка, и стали эти цветки на простыню падать. Он поднял их и завязал в узел, а сам читает молитвы.
Только откуда ни возьмись, медведи, начальство, буря поднялась… Парень все не выпускает, читает себе знай. Потом видит: рассветало и солнце взошло, он встал и пошел. Шел-шел, а узелок в руке держит. Вдруг слышит — позади кто-то едет. Оглянулся: катит в красной рубахе, прямо на него. Налетел да как ударит со всего маху — он и выронил узелок. Смотрит: опять ночь, как была, и нет у него ничего.
О проклятых
Да, вот, было дело (…). Тимоха мальчишком еще был, озорником таким. Вот как-то летось собрались ребята в лес по ягоды. А Тимоха чем-то тут матери своей досадил, она и скажи:
— А штоб тя лешой взял!
Вот ушли ребята, день целой ходили, а приходят вечером — нет с има Тимохи. Мать туды-сюды, — где Тимоху оставили? Никто не помнят. Бросились к колдуну. Хороший у нас тут колдун был, дед Лукоян, лонись помер… Дед Лукоян в чисту воду глянул да и говорит:
— Ишшите Тимоху в лесу за поганой варакой, он беспременно там.
Бросились туды мужики, глядят — и верно, Тимоха. Они за им, кричат:
— Тимоха, Тимоха, подь сюды, — а он от их бегом бежать. Едва поймали его, на руках в деревню привели. Он, как прочнулся, говорил, будто старика в белой одежде в лесу стретил, тот его и водил, и водил, далеко завел… И на всю жисть Тимоха после того дураком остался: память у него отшибло, всякое понятие пропало, так и помер дураком неразумным…
Святки идут — ворожат же. Ну и вот, один парень, значит, говорит:
— Пойду я в баню эти камушки вот набирать и нести в прорубь, спускать — тут что-то должно быть.
Эти говорят:
— Ты, — мол, — не пойдешь.
Поспорили они там. Он:
— Почему? — И ночью пошел. Пошел в баню в двенадцать часов ночи.
Заходит в баню… Вот говорят, когда заходишь в баню, протянешь руку, и вот если в мохнатой рукавице возьмет — значит, богатая будет невеста (или там жених), а если просто голой рукой — значит, бедная.
Он, значит, заходит, а его хватает голая рука и говорит:
— Ты, — гыт, — на мне женишься?
Он, значит, боится, напугался: если не женится, значит, что-то с ним будет. Придется, значит, жениться. Он же не знает, не видит, кто, вот рука только. Темно же, ничё не видать, только рука одна держит его:
— Женишься, — говорит, — на мне?
Он говорит:
— Женюсь.
— Ну, раз женишься, завтра вечером приходи. Ты пойди, — гыт, — счас домой, матери скажи, отцу, мол, женюсь я. Не говори, на ком, потому что ты сам не знаешь. Говори, что женюсь. Принесешь, — гыт, — к завтрашнему дню мне одежду полностью, ну, всю женскую одежду мне принесешь.
Напугался. Она его отпустила, все. Он пришел домой. Молчит, ни с кем не разговаривает, печальный такой, ну, напуганный еще вдобавок. Приходит, значит, и говорит:
— Тятя, мама, я, — говорит, — женюсь.
— На ком женишься? — Он молчит, ниче не говорит. Ну что он скажет? Сам не знает. А сам-то в мыслях думает: «Вдруг окажется какая-нибудь ведьма, старуха». Ну, всяко же может быть.
Ну вот. Они, значит:
— Ну, женишься-женишься. — Переубеждать не стали. Хоть и по старинке, ну, видимо, таки родители попались, не стали его переубеждать. — Женись, ладно.
На другой день с матери попросил:
— Давай мне платье, нижнее белье — все. — Взял, чтобы, значит, одеть-то полностью. Пришел туда, в баню. Опять в такое же время, ночью. В это же самое время пришел. Она ждет:
— Пришел, — говорит, — принес мне одежду?
— Принес.
Она одевается. Он еще не видит, как она оделась. Она была совершенно голая. Девушка. Он ее ведет, видит очертанья, а лица сам не видит. Когда завел ее в избу, она оказалась такой красавицей! Вот писаная красавица.
Она говорит:
— Ты меня ничего не спрашивай. Я, — гыт, — тебе ничего не скажу, откуда взялась в этой бане. Ничего не скажу. Потом, — говорит, — ты с годами все узнаешь.
Прожили они несколько лет. Ну, детей не было, правда. Вот она начала скучать. Скучает, тоскует — жена-то. Ну, жили очень хорошо, в общем, богато жили. Он, значит, эту девушку, жену-то свою:
— Ну, что, — говорит, — с тобой случилось?
— Мне бы в гости съездить.
— К кому?
— Ну, — гыт, — к знакомым своим, к родственникам.
— Ну, хорошо, — гыт, — я тебя повезу.
Запрягли пару коней, поехали. Едут сутки, двое, трое. Она:
— Езжай, езжай дальше. Вот, — говорит, — еще одно село будет там. Вот туда мы едем.
Уже темно. На улице ночь. Они подъезжают к селу к этому — и крайнее окошко. Свет горит.
— Вот, — говорит, — заверни, — говорит, — мы здесь переночуем.
Он заворачивает к этому дому, стучится. Оттуда старческий голос, старуха говорит:
— Кто там?
Они:
— Откройте, бабуся, переночевать.
— Зачем вы мне тут со своей переночевкой. Мне и без того… Всю жизнь я тут маюсь. — Ну, открыла дверь, так они вошли. — Дите, — говорит, — с малых лет не растет. Лежит целыми сутками и ревет. Все силы, — говорит, — уже с им… Измучилась. И не знаю, че делать. А тут еще вы с гостями со своими.
Ну, она уже дошла до того… бабка, худая! А ребенок все не растет, все в зыбке качается и даже ни на минуту рот не закрывает: кричит и кричит и плачет, плачет и плачет, да заревывается еще. Вот она с ним прямо не знает, че делать. И кормит его, и все…
Ладно. А эта, жена-то его, и говорит:
— Когда, — гыт, — я была маленькая и лежала вот в этой зыбке качалась, я заплакала, ись попросила, а ты послала меня к черту: «Пошла, — гыт, — ты к черту».
Ну, она была еще молодая в те годы.
Вот это мать прокляла ее, послала к черту, а черт это услышал, взял ее и забрал, эту девочку. Забрал ее и ростил до восемнадцати лет, до совершеннолетия. Воспитывал. А вместо ее, значит, положил полено. Это полено в ребенка, конечно, превратил. Положил это полено… И черт ее ростил до восемнадцати лет. Вырастил и говорит:
— Ну, ты уже совершеннолетняя. Тебя, — гыт, — нужно замуж выдавать.
Он не черт был, а вот этот банник самый. Она в бане росла до восемнадцати лет, но только невидимая была. Когда ей исполнилось восемнадцать лет, он ее видимой сделал и говорит:
— Вот если придет, — говорит, — сюда парень молодой, если он откажется жениться на тебе, то ты вообще не выйдешь замуж и будешь такая же невидимая. Никто тебя не увидит, и вообще ты будешь одна. Если, — говорит, — согласится он жениться, то будешь жить ты счастливо, богато.
А мать-то не верит, говорит:
— Врешь! — Не верит, что это ее дочь-то. Она:
— Нет, — говорит, — я не вру. — Подходит и это полено, ну, ребенка-то, берет — и к окошку. А старуха-то закричала, напугалась. Она это полено-то, ребенка, берет и в окошко выбросила. Ребенок-то упал, закричал и в полено обугленное превратился.
Жил в одной деревне богатой мельник. И вот мельница у него была в верстах трех от деревни. И вот в один день посылает он своего сына на мельницу. А сын взял с собой балалайку. А было ему девятнадцать лет. И вот он сошел на мельницу, засыпал молотье, а сам пришел в избушку, сел на лавочку и заиграл в балалайку. И вдруг является к нему барышня и давай плясать по этой балалайке. И вот этот парень сдумал ее схватить, она и убежала от его.
— И вот теперь, — говорит, — я пойду домой и возьму на две ночи хлеба.