Штеге погиб, Кроха бесследно исчез во время атаки. Я написал Маргарет, что Хуго убит пулей в голову — но ты знаешь, как покидают танкисты эту юдоль слез. У бедного Штеге сгорели обе ноги. Нелегко было слушать его в течение десяти — двенадцати часов, пока он умирал. Поразительно, где люди берут силы кричать так долго.
Прежде, чем эта проклятая война кончится, возможно, мы все сыграем в ящик, а партийные шишки, генералы и прочие, кого на фронте нет, получат все лавры — и все остальное.
Нам пора, так что, дорогой Свен, затаись в своем госпитале, чтобы хоть один из наших находился там, где есть возможность уцелеть. И не забывай, мы обещали друг другу написать книгу об этой мерзости.
Сердечные приветы от
Порты, Плутона и твоего Старика.
В последний вечер у нас были вино и пирожные, из приемника негромко звучала приятная музыка. Барбару с дежурства отпустили. Но веселья не было. Снаружи бушевала гроза, дождь яростно хлестал по окнам. Цепп печально посмотрел в свой стакан и сказал:
— В такой вечер я чуть ли не радуюсь своему параличу. Думаю, каково в траншее в такую погоду.
Маргарет пошла спать в комнату Элизабет, чтобы мы с Барбарой могли провести последнюю ночь вместе. Перед тем как выйти со своими ночными вещами, Маргарет обняла меня за шею и со слезами на глазах печально сказала:
— Свен, береги там себя. Ни к чему, чтобы Старик писал через несколько недель и Барбаре.
Потом поцеловала меня и вышла.
Утром я натянул ненавистный мундир и длинную серую шинель. Рюкзак был тяжелым от всего, что женщины наложили туда: двух больших тортов, которые Барбара испекла сама, двух банок джема от Элизабет, копченой ветчины от Маргарет, банки консервированных груш от Цеппа. В горле у меня встали слезы, я просто не мог представить, как буду что-то из этого есть. Потом я пристегнул на пояс тяжелый армейский пистолет, повесил на плечо противогазную сумку и наконец надел пилотку.
Все три женщины отправились со мной на вокзал. Я осушил поцелуями слезы на глазах Барбары.
— Не плачь, Бабс; тебе нужно смеяться. Имей в виду, — настойчиво продолжал я, — это не «прощай». Это «до свиданья».
— Свен, обещай беречь себя.
Когда раздался гудок, все трое поцеловали меня, то был последний обет дружбы, любви.
Прощай, Трускавец! Прощай, мой оазис. Прощайте, тихие комнаты с чистыми, свежими постелями. Прощайте, женщины с приятно пахнущими, блестящими волосами.
Я прижался лбом к холодному, влажному стеклу окна в купе, и по щекам у меня покатились слезы.
ВОЙНА ПРОДОЛЖАЕТСЯ СОГЛАСНО ПЛАНУ
Ледяная рука сжала мне сердце, когда я увидел, как он изменился. Волосы его стали совсем седыми, кожа желтой, под усталыми глазами появились темные круги. Он ссутулился, похудел, мундир болтался на нем. Бедный, бедный Старик!
Плутон выглядел так же.
Фон Барринг так же.
Все они выглядели так.
Все?
Те немногие, что уцелели.
В полку, когда мы прибыли на фронт, было шесть тысяч человек.
Теперь нас оставалось семеро.
Они сидели, глядя на торт, словно это нечто возвышенное, священное. В конце концов Порта набрался смелости, но Старик стукнул его по пальцам ложкой.
— Торт, который испекли настоящие женщины, нужно есть с почтением, с приличием, с чувством, а не грязными руками.
Поэтому мы накрыли подобающий стол, несколько полотенец заменяли скатерть, крышки котелков — тарелки. Умылись, вычистили ногти, причесались, почистили мундиры, навели глянец на сапоги и двадцать минут спустя торжественно ели торт Барбары и пили вино Маргарет.
— Хорошо там было?
— Да, очень, очень хорошо.
Мы посмотрели друг друга. Я глядел на их выжидающие, морщинистые, напряженные лица. Сейчас ты должен проявить себя как можно лучше, сказал я себе. И после долгого раздумья начал:
— Такой чистой одежды, как у них, вы не видели. Когда они наклонялись над койкой, ты ощущал запах свежеотглаженного, чуть накрахмаленного халата, только что взятого из шкафа. Халаты пахли полным отсутствием грязи, сухим, даже будто чуть подпаленным полотном. Не на дежурстве женщины носили свою одежду, такую же чистую, она пахла чем-то легким, теплым и вместе с тем свежим. У них были платья. Я видел светло-голубое шелковое с белыми и светло-серыми птицами. У него были короткие рукава, и оно было собрано у шеи во множество складок, спадавших на грудь и спину. Если потянуть за шелковый белый шнурок, оно спадало с плеч, но тогда ты забывал о двух ленточках на коротких рукавах-буфах. Это было платье моей Барбары. Маргарет, подружка Штеге, лучше всего мне помнится в огненно-красном платье из тонкой шерстяной ткани, облегавшем ее тело, словно нарисованное на нем. Она походила на пламя. И еще была женщина, у которой юбка болталась на бедрах и съезжала вбок, когда она поворачивалась. У той, что в светло-голубом платье, — продолжал я чуть ли не нараспев, закрыв глаза и вызывая в памяти облик Барбары, — когда тянул тот шнурок, а она ленточки, ты обнаруживал две защелкивающиеся кнопки и крючок с петелькой на боку, расстегивал их, платье падало, будто нечто воздушное, нежное, и она стояла посреди голубого круга, образовавшегося вокруг ее ступней. Женщины эти были такими же чистыми, как их одежда, и чудесно пахли духами «митсука»[63]…
— «Митсука»?
— Да, Порта; давай объясню, чтобы ты и остальные поняли. Эти женщины были чистыми, как оружие перед строевым смотром. Волосы их блестели, как Дунай зимней ночью, когда лед сверкает в лунном свете, будто миллион бриллиантов. А тела пахли, словно лес за Березиной весенним утром после дождя. Можете вы понять это?
Рассказывать о том чудесном мире, где я побывал, пришлось несколько часов. Они не могли наслушаться.
— Я одного не могу понять, — сказал Плутон. — Если ты жил там, как восточный принц, уплетал пирожные и жареных уток, пил вино и целый гарем совал тебе в рот кусочками всякие деликатесы, то почему ты тощий, как жердь?
И тут пришлось рассказать, что после того, как мои раны затянулись, я, Штеге, Цепп и еще один человек купили за триста сигарет воды и выпили ее. Две разновидности воды, если быть точным: одну с бациллами тифа, другую с холерными.
— Штеге не рассказывал вам? — спросил я. — Разболелись мы сильно. Цепп до сих пор парализован ниже пояса, а тот четвертый умер. Я девятнадцать дней лежал без сознания, а потом отказывался есть. Барбара и уборщица-полячка две недели силком кормили меня с ложечки. Врач пять раз находил меня безнадежным. Мне кололи всевозможные лекарства, солевой раствор и глюкозу. А потом выписали на полтора месяца раньше, чем нужно. Хайль Гитлер!
— А были у них чулки с утолщенными пятками?
— Французские? Да.
Все покачали головой и с отчаянием переглянулись.
— Знаешь, Свен, все отпуска отменены, — лаконично произнес Порта, будто это что-то объясняло, однако я не понял, что именно.
— Порта, — сказал я, — никак не могу понять одной вещи.
— Какой?
— Если бы я знал. С тобой что-то случилось, не знаю, что. Вижу, тебе пришлось хлебнуть лиха. В этом секторе сильно пахнет мясорубкой. Но дело явно не только в этом. Тут должно быть еще что-то. То же самое я заметил у Барринга, когда докладывал о возвращении. Порта, почему я не слышал от тебя ни одного бранного слова?
Они посмотрели на меня. Потом друг на друга; точнее, мимо друг друга, будто при упоминании чего-то, о чем не смеешь говорить. Атмосфера в сумрачном, старом доме стала какой-то нереальной, пугающей. Порта поднялся и, встав спиной ко мне, уставился в окно.
— Старик, — попросил я в испуге, — объясни, что случилось. Ты выглядишь, будто на похоронах своей бабушки. Будто ты мертв.
При слове «мертв» в мозгу у меня что-то сработало. Я не суеверен, и то, что произошло в моих мыслях, ни в коей мере не является удивительным или необъяснимым.
Я внезапно осознал, что они все мертвы, и в этом нет никакой сенсационной тайны. Они утратили всякую надежду когда-либо вернуться домой. Махнули рукой на все, в том числе и на собственные жизни. Мой рассказ, должно быть, прозвучал для них сказкой о чем-то несуществующем. Их мечты о славном, громадном крахе развеялись. Революция, которая должна была начаться, когда они вернутся домой, и закончиться через две бурных, кровавых недели, стала химерой, кораблем-призраком в черном море смерти. Единственная твердая опора в жизни Порты, его прибежище, тепло женского живота, — даже она утратила свое значение. Из этого не следует, что поведение Порты стало менее распутным: всякий раз, завидя круглящийся зад, он все так же шлепал по нему, все так же брал и отдавал. Но, как сам он сказал несколько дней спустя — он только что был с крестьянской девушкой и описывал все происходившее в своей живописной манере, — потом вдруг умолк и оглядел нас.
— Иногда кажется, я стою и наблюдаю за собой. Это делаю не я. Я стою у окна, смотрю, как герр Порта божией милостью лежит там и трахается. Если б только в том окне было что-то интересное: работа пожарной команды или Гитлер, сбривающий половину усиков перед тем, как выступать с речью — но смотреть там не на что, и даже будь на что, меня бы это совершенно не тронуло. Вы, конечно, не понимаете, и черт с ним, потому что я сам не понимаю.
Много дней я старался избавиться от мрачного убеждения, что они мертвецы, поскольку никак не мог обсуждать это с ними. Потом однажды спросил напрямик, действительно ли они совершенно пассивны или мне это кажется, хотя в общем-то мы проводим время совсем, как раньше.
— Право, не знаю, что и ответить, — сказал Старик.
— Все отпуска отменены, — сказал Порта. — От полка, в котором было шесть тысяч человек, когда в сорок первом мы отправлялись на фронт, осталось семеро, — и он принялся считать на пальцах: — Оберст фон Линденау, оберстлейтенант Хинка, гауптман фон Барринг плюс четверо почтенных членов этой роты. Аллах велик, но список потерь велик еще более.