Легионы святого Адофониса — страница 15 из 31

И опять она: «У них и вправду железные морды?» Он: «И железо, будь то нож или морда, плавится в огне».

Этот ад, слишком малый для целого мира, для Кукулина, с отцами старейшинами, с глупцами и с убогими, был огромен: жизнь славилась непробойным кольцом. Ни гусеницы, ни змеи не могли выбраться из огня, ни дрозды, ни камышники. В вихрении разобрать было трудно, где пламень, а где тварь живая. Птица и барсук, повязанные одной судьбой, пускали дым через клюв и ноздри. В разные стороны разбегались тени.

Стемнело. Лопались раны ночи, плавились в огне. Кости и пни обращались в пепел, в серость, в боль. И медведю спасения не нашлось, и всем владениям его – малиннику и кизиловым зарослям, родничкам и тайным тропинкам. Огневое действо походило на взбесившегося Голиафа: в неистовом плясе раздирает себя на части, возвещая юбилей, [31] новый и страшный, альфу и омегу проклятой жизни.

Из яйца страха вылуплялось сомнение: эхом отдавался во мне голос Лота, его вечное поучение. Если возраст, стосорокалетний, а может, чуть побольше, меня не обманывает, придется мне челом коснуться теней Исайлы и Рахилы – прощения ради. Навряд ли будет иначе. Они – крысы, ничего человечьего нет под их оболочкой.

Между тем, она: «Он нас караулит из крепости». Он: «Двуногое стадо изгонит его дымом из логова». Она: «И?» Он: «Станет пеплом»– Она (на груди сверкнул месяц из зеленой бронзы): «Тогда – смерть». Он (лицо его сделалось волосатым): «Смерть, Рахила. И жизнь. Для нас».

Руками, сжатыми в единый кулак, я лупил себя по губам. На меня нашла немота, но я мог слышать чьи угодно мысли. И свои тоже. Хватит, Борчило, молил я об уходе в ничто. Лишь откроется для тебя дорога в небытие, сгинет с тобою и самый вместительный труп столетий. Я был-таки огромным оком со всеми зеницами мира, я многое видел и вижу: испаряется в глубине леса кровь листа, боярышника или каштана, лист морщится, кожа его темнеет, дырявится, лопаются частые жилки, он корежится и вспыхивает, пред тем как сделаться пеплом. Зеленая жизнь, темная смерть. Призрачное сказание: лист последним усилием пытается оторваться от ветки и, невесомый, поколыхиваясь от теплоты, тщетно тянется к звездам, ветка живет дольше его, ствол долговечнее ветки, их переживет только камень. Лист обращается в прах, а дерево оживает: однажды, когда расцветает, другой раз – когда горит. В цветении – жизнь весны, а в огне – жизнь смерти.

«Русиян! – кричал кто-то. – Небо свидетель, я его не нашел, клянусь».

«Кого не нашел? – На Русияновом лице, повернутом к месяцу из зеленой бронзы, поигрывает злой свет. – Никого я не ищу, чего болтаешь».

«Ты же велел найти преподобного монаха Апостола Умника и зарыть его. Так ведь, Кузман?»

«Дамян верно говорит. Я тоже искал преблаженного. Под камнем, поддеревом – ничего. Испарился».

А он, преподобный отец, дотащился до входа в крепость, зарываясь в темноту поломанными костями, и только теперь почуял меня в верхних покоях. Захрипел:

«Кто б ты ни был, человек или призрак, не мсти за меня во имя отца и сына, умираю неотпетым, но избави кровника моего от… от… от…»

«От чего?» – крикнул я, прижав ухо к холодной плите. В ответ невразумительный хрип. Ладно. Я поднялся. Завидую тебе, святой мученик. Не стану переносить тебя к гробу с моим именем. Завтра они найдут тебя. Не стану тебя поминать в молитвах на Лазарев день, дабы, воскресший, порадовался ты солнцу и благодатной земле. Никогда. И новая жизнь будет тебе мучением. Отходи, завидую тебе. Апостол.

Лес горел всю ночь, с верхней части до корня. Может, лишь Немного шишек да семян затаилось в потресканных скалах. Начнутся в волчью пору дожди, попадет горсть земли на шишки и семена, и, может, снегу удастся вытянуть из них корень и жизнь.

«Так не нашли вы, что ли, монаха?»

«Не нашли, Русиян, мы уже тебе говорили. Нет его. Сдается, он нам приснился. Зато мы нашли Велику. Прохлаждает ноги в Давидице, поджидаючи Богдана любезного».

«Не нашли, значит. Так вот, пока не биты, сыщите мне его псов. Впредь наука. А любезный Богдан пусть поможет, возьмет след. Вы за ним идите шаг в шаг, слышите?»

Она: «Псы, эти проклятые псы, их тайком выкормила грудью девственная игуменья». Он: «Не дрожи так. Их найдут и убьют». Она: «Если найдут». Он: «Не бойся. Все под нашими чарами».

Внутренние голоса. Пробиваются ко мне сквозь взблески глаз.

«О чем это толковали Кузман с Дамяном, Парамон? Кто их погнал искать монаха, у которого, помнишь, повязка была то на левом, то на правом глазу?»

«Не ты. И не я. А вот и Тимофей. Может, он знает».

«Знаю. Монах, будущий ктитор непостроенной церкви, упал, как и раньше случалось, с пеной на губах. Теперь-то он небось оклемался. А мы проклятые. Не нашлось никого из грязного сброда, чтоб помочь ему, водой лоб охладить. Да что с вами?»

«Мы не успели. На пожар спешили. Вышло повеление от блаженных отцов-старейшин загасить».

«Истинно. И дождь мы вымолили. Огонь сдает полегоньку». Вот как. Если верить им, монаху сделалось дурно, он потерял сознание, ударился головой о камень, а лес загорелся от пастушьих костров, они же вовсю старались пожар погасить. Печально, и препечально.

Мешаются недоразумения и голоса, испускаемые грудой разогретого мяса, вокруг которой стягивается обруч колдовства и бессмыслия. Оплетенные тенями, люди изнемогают, собираются в группы, расходятся парами, всякий ищет собеседника по себе. Без лиц и без возраста, каждый каждому близнец и двойник. Выбивающая изнутри тьма уравнивает их с деревьями и кустами. Одно вливается в другое, становится плотной-преплотной тенью, коварно посмеиваясь, она пока что прикрыта безмолвием, но под этим безмолвием, под этой тенью – псалмы и брань. Осерчавшие жены отлучились от своих мужей – было время, перебиралась в сундуках свадебная справа, а ныне вытаскиваешь покров для очередного покойника. В Серафимовой каморе старцы уселись в круг и хлебают из уемистой миски тюрю. Жизнь и живущие шагом дальше их не касаются. Родили сыновей, дождались внуков, никто не может и не смеет взваливать на них новые бремена. Что такое крысы пред их вознесенностью? Ничего. Утопят их в моче да в плевках. Подпалят дыханием, пришибут проклятием. Вскорости им прибудет ума, старцы обновляются – завтра с ними будет заседать Петкан. У Серафима одно ухо, у Петкана зато губа двойная, как-никак равновесие, пуще того, ежели придут к согласью, даже и Ипсисим окажется среди них. Обоим подошла пора, к благу своему постарели и заслуживают почтения, из людей они, а старцам ведомы великие людские деяния, разбросанные по столетьям. Мученик Ферапонт глотнул змеиной слюны и обрел дар беседовать с черепахами да червями. Мученики Платон и Роман на дне морском в январе пекли рыбу на костре для голодных, кои им молились на берегу. Пророк Аввакум продырявил ветер и на нем свиристел. И Мемном творил чудеса – из дождевых нитей плел апостольские плащи. Петр Антонский пил песок. А у Давида-царя очи по царству летали, вымеряли реки и горы.

И вот, после всех оповеданных чудес, ничей голос больше до меня не доходит, не знаю даже, хрипит ли еще монах, в молитве своей день этот я помянул как день Апостола Умника. Так и братья мои меньшие, упокоенные столетье и сколько-то лет назад, могли бы иметь день своего имени. Евремов день, день утопленника Андона, Траянов день.

6. Глубина мрака

Псов не нашли, не сделались им хозяевами, а насчет монаха клялись, что костей ему не ломали: он, бедолага, сам сомлел, видно пришла ему пора перестать падать наземь с пеной У рта. Над свежей могилой, мелко вырытой по обыкновению последних дней, женщина с месяцем из зеленой бронзы, взяв пяток зерен вареной пшеницы, подшепнула, что это он, покойник, пустил пал по лесу. Кто-то припомнил – вроде бы, когда горел лес, монах лежал белый и с вытянутыми ногами. Возможно. Но возможно также, что, подобно букашке, он лишь прикинулся мертвым, а сам потихоньку ожил. И еще шепот: Сам лежит, а дух его палит лес. Ежели труп пожечь на костре, ясное дело, сгорит и дух. Но монаха закопали, и только черви могли до него доползти, чтоб достаться ему в добычу.

Тяжко, и даже очень, я выпрямился на дрожащих ногах. Из моего дня, из темноты покоя доковылял до бойницы. С холодом в костях я походил на сбежавшего из могилы – рот словно землей забит. В глаза ударил солнечный луч. Он меня ослеплял. Глаз таки защищало вялое веко с ячменями – иногда мне приходилось приподнимать его пальцами. День для меня сделался ночью – я видел слабо. Встревожилась летучая мышь, повиснув вниз головой на сгнившей балке. Предупреждала, что солнце, солнце и день станут моей смертью. Которой – первой, второй? Да ведь смерть бежит от меня, крикнул я или только подумал, что крикнул. В сущности, я кричал про себя, с нетопырями я разговаривал только так и только так они меня понимали.

Всматривался сквозь муть. Рахила стояла, повернувшись ко мне лицом, искала меня взглядом. Показала на крепость, на мою слишком удлиненную прорезь. Теперь и остальные, напустив морщины на лоб, уставились на меня. Богдан: «Может, и жил. А теперь, должно быть, обратился в прах, любезная». Рахила: «Никто его не закапывал, нет доказательств, что он мертв». Петкан: «Те, кто его закапывал, сами давно мертвы». Рахила: «И все же я его видела, и не во сне. Вчера он вместе с покойником вот из этой могилы поджигал лес». Богдан: «Лес подожгли здешние, Петкан да Кузман с Дамяном. Сдается, и Парамон был с ними». Парамон: «Глупости говоришь. Не нашим огнем лес поджегся». Богдан: «Вашим огнем, несчастные. Вас обморочили». Парамон: «Что он такое плетет, милый батюшка? Взгляни, не проклюнулся ли у него рог на затылке?» Петкан: «Ты что, увидел в треснутой тыкве, как мы пал пускали?» Рахила: «Тот, кто защищает призраков, завтра сам превратится в призрак». Кузман или Дамян: «Призраки? Ведь это же…» Богдан: «Давай дальше, любезный мой. Это сказки для тех, кто не может считаться мужчиной». Ипсисим: «Меня прислал преподобный отец Серафим. Разрешенье всего даст нам столетний постник Благун. Надо пойти к нему, в его скит под Синей Скалой. Он отшельник, ему все тайны открыты». Богдан: «Идите. А он вас проклянет. Я туда не ходок. Мы с Великой пойдем куницу тропить. А ты, Парамон, свой затылок пощупай. Может, у тебя проклюнулся рожек. И на старших не налетай, мой любезный. Пошли, Велика. Пошепчемся, как бывало».