Легкая корона — страница 17 из 54

— Чтобы говна побольше попало. Да? Так, по-твоему?

— Насколько я понимаю, это твоя вариация на библейскую тему непротивления злу? Твоя метафора с говном — на самом деле вопрос, надо ли подставлять правую щеку, если ударили по левой?

— Типа того, — я злилась на него.

Все было так хорошо, и вдруг он опять намекает на свои связи с другими. От этого у меня начинал скручиваться узел в животе, так что становилось трудно дышать. Только я обрела хоть какое-то подобие уверенности в наших отношениях, и вот он снова сталкивает меня с воображаемой точки опоры.

— Ну-ка, подними майку. Живо-живо.

— Зачем?

— Давай задирай майку, без разговоров. Надеюсь, лифчик ты не надела? О, вот они, мои милые.

— Ты спятил, да?

— Нет, просто любуюсь на свою амазонку. Иди сюда, здесь свет от фонаря лучше. О, ты посмотри на себя — настоящая Пентесилея.

— Кто? — Я не очень уютно себя чувствовала, стоя с голой грудью посреди улицы, пусть и ночью. В конце концов, нас могли видеть из окон. И потом, всегда как-то неловко быть голой рядом с одетым человеком.

— Царица Пентесилея — самая знаменитая амазонка. Ты, конечно, не читала Генриха фон Клейста?

Я отрицательно покачала головой и натянула майку. Мы отошли от фонаря и устроились на детской площадке.

— Ну, ты знаешь, что амазонки должны были воевать с мужчинами, чтобы в бою захватывать пленников и обеспечивать продолжение рода? Так вот, Пентесилея и ее амазонки пришли на помощь осажденной Трое и ее царю Приаму после гибели Гектора. Пентесилея охотится за Ахиллом, чтобы трахнуть его и потом убить. Ахилл влюбляется в Пентесилею и надеется похитить ее. Он вызывает ее на поединок, с тем чтобы сдаться. Выходит против нее без оружия. Пентесилея воспринимает его действия как насмешку, натравливает на него псов и вместе с ними, обезумев, рвет тело Ахилла на части. Когда до нее доходит, что она натворила, Пентесилея умирает по собственной воле, надеясь воссоединиться с Ахиллом в Царстве мертвых…

— Красиво. Никогда не слышала этот миф.

— Есть много, друг Горацио, на свете, что и не снилось вашим мудрецам… А вот скажи мне такую вещь, это правда, что ты в «Юности» демонстрировала всем желающим свою грудь?

— Ничего я не демонстрировала, и не всем желающим.

— Да, а как дело-то было? А то об этом слухи по Москве ходят.

— Да ничего особенного не было. Просто зашла речь, что у кого-то, у какой-то Роминой знакомой грудь потрясающей красоты в форме яблока. Начали спорить, какие формы груди есть: яблоко, грушевидные и так далее. Так вот у этой чувихи — как яблоко. И я говорю: «Самая красивая форма — чашевидная. Вот как у меня».

Они все на меня уставились. Я говорю: «У меня очень красивая грудь, правильной классической формы. Я здесь ни при чем — это природа». Они говорят: «А ну-ка покажи». Типа, мне слабо. Ну, я и показала.

— И что? — заржал очень довольный Громов.

— Ничего, посмотрели и сказали, что на самом деле красивая. А ты откуда знаешь про это?

— А мне Инга рассказала.

Инга была ведущей журналисткой в «20-й комнате» и, кажется, не очень меня жаловала. Но несмотря на это помогала мне. Например, с дикой скоростью печатала на машинке мои материалы, потому что у меня печатной машинки пока не было и печатала я одним пальцем.

— А почему вы с Ингой вдруг начали говорить про мою грудь?

— Мне было одиноко, хотелось как-то взбодриться. Я стал звонить своим знакомым девушкам, а Инге я всегда нравился, еще когда в «Юности» обретался. Она — известная журналистка, молода, красива, умна. Она с радостью согласилась встретиться, и мы пошли в сквот к знакомым художникам. Все, как обычно, вылилось в дикую пьянку. Да, так вот, я ей сказал: «А у вас работает моя знакомая».

Она: Кто?

Я: Алиса.

Она: А, эта сумасшедшая.

Я: Почему сумасшедшая, она вполне вменяема, по-моему?

Она: Ты не видел, как она свои сиськи всем желающим демонстрировала.

Я: Что???

Она: Да. Прямо в редакции задрала эти свои безумные рубища, в которых она ходит без лифчика, и всем показала свои сиськи под предлогом, что они невероятно красивы.

Я: И как, красивые?

Инга: Ужас, похожи на зеленую подушку.

Я слушала и боролась с собой, чтобы не вцепиться ему в его светлые, выгоревшие до белизны волосища. Я мучилась, страдала, рыдала, чуть не сдохла, а он в это время шлялся не пойми с кем!

— Господи! — вырвалось у меня. — Подушку?! И почему зеленую?!

— Да, вот и я подумал, что Инга несправедлива. Захотел вот проверить, изучить, так сказать, опытным взглядом искусствоведа. Подними майку еще раз.

— Иди на хуй, Сережа! Ты мне надоел!

И я повернулась уходить. Но он догнал меня, обнял и убедил, что грудь у меня очень красивая. Намного красивее, чем у Инги.

СОФА

— Это горе, горе, что Севка не носит кальсоны! — рыдая, бабушка Софа повесила трубку.

Эта сцена повторялась с завидной регулярностью. По вечерам Софа звонила нам домой и зачитывала прогноз погоды на завтра, и, если предвещали холодную погоду, она очень настойчиво советовала отцу надеть кальсоны, чтобы не застудиться.

— Я не ношу кальсоны, мама, ты же знаешь!

— Но ты же можешь застудить все!

— Что застудить, мама? Я — не женщина, у меня нет придатков.

— Не строй из себя дурачка, Сева. Все мужчины зимой носят кальсоны. Твой папа носил кальсоны.

— Мама, мы уже в тысячный раз говорим на эту тему. Я не носил, не ношу и никогда не буду носить кальсоны!

— Но ты раньше носил кальсоны, когда был маленький.

— Когда я был маленьким, ты заставляла меня носить девчачью шапку! — орет отец в полную глотку.

— Это не была девчачья шапка! Это была мальчиковая шапка! — Софа тоже переходит на крик.

— Это была девчачья шапка! Она была с помпоном! И ладно сказала бы: «Сынок, у нас нет денег купить тебе новую шапку. Это та шапка, которая у нас есть, и хотя она девчачья, но я очень прошу тебя ее надеть, потому что холодно и без шапки ты простудишься». И я бы понял. Но ты врала мне, врала, говорила, что она мальчишечья.

— Она и была мальчиковая! И почему это у нас не было денег? У нас всегда были деньги… Я никогда тебя не обманывала…

— Девчачья, девчачья, девчачья! Ты всегда мне врала!

— Севка, ну что ты говоришь?! Севка?!

Тут решает вмешаться мама. Она забирает у отца трубку.

— Софья Исааковна, дорогая, успокойтесь. Ну, что случилось? О чем вы спорите? Почему опять эта несчастная шапка всплыла?

— Женя, это такое несчастье, это ужасно, что Севка делает с собой! И какая же ты жена, если ты позволяешь ему так пренебрегать своим здоровьем?

— Софья Исааковна, не плачьте, оно того не стоит. Слава богу, все в порядке, все здоровы, а вы рыдаете, как будто у вас горе случилось!

— Да потому, что это горе, горе, что Севка не носит кальсоны!

Мне доводилось наблюдать эти сцены с обеих сторон: и когда была дома — тогда я видела реакцию родителей, и когда бывала у Софы — тогда передо мной разворачивалась настоящая драма.

Софа безумно, ненормально любила своего единственного сына и прямо пропорционально этой любви ненавидела мою мать. Во всем, что происходило с отцом не так, и не в последнюю очередь в его отказе носить кальсоны, по ее мнению, виновата была мама.

— Это твоя мама виновата. Она ужасная женщина, ужасная! В ней столько злобы, и она не любит Севку, она только им пользуется. Она не способна заботиться о нем, ухаживать за ним.

Она ревновала его даже ко мне. Сидим мы с отцом вдвоем рядышком на диване, оба переевшие и сонные, она смотрит на нас раз, другой, безо всякого умиления — наоборот, недовольно.

— Алиса! Отодвинься от папы. Что ты на него навалилась? Ты его задавишь.

— Софья Исааковна, что вы говорите? Ребенку пять лет, она худенькая, как тростинка. Как она его задавит? — вступается за меня мама.

— Женя, как ты разговариваешь? Что значит «вы в себе»? Я не привыкла к такому тону. Может быть, у вас дома принято так разговаривать?

— Я сидела и молчала, ничего не хотела говорить, чтобы не накалять атмосферу Но вы только что поделили мандарин. Половинку дали Севке, а вторую половинку поделили между собой и ребенком. Это нормально, по-вашему?

— И что здесь такого? У меня был только один мандарин, и ты сказала, что не хочешь.

— Половину надо было дать ребенку, а вторую поделить между взрослыми.

— Я и дала своему ребенку. Алиса и так избалована. Ты все отдаешь ей, ничего не оставляешь Севке.

— Вот я и говорю — это ненормально, Софья Исааковна!

— Ты посмотри, она просто улеглась на него и давит ему на грудь. У Севки заболит сердце. Он же только что поел. Если ребенок хочет спать, надо ее уложить в кровать.

— Ребенок просто соскучился по отцу и хочет посидеть пообниматься с ним. Им обоим хорошо. Вы радоваться должны этой сцене, а вас всю переворачивает!

— Сева! Переложи ребенка на подушку, пусть спит, если ей приспичило. И как ты позволяешь Жене так разговаривать с твоей матерью? Это я ненормальная? Это ты эгоистичная, злая, нехорошая женщина, — она поворачивается к маме. — Ты совсем как твоя мама, вульгарная и грубая. Она даже курила, твоя мама. Она и сейчас курит и даже красит губы красной помадой. Женщина в ее возрасте курит! Я не видела в жизни ничего мерзее!

— Да? Ну так посмотрите в зеркало! Доченька, вставай, мы уходим сию же секунду, — мама за руку поднимает меня с дивана и ведет в коридор.

Отца так резко выдернули из приятного состояния сытой довольной дремы, что какое-то время он сидит на диване, как контуженный. Но недолго.

— Старая карга! — орет он таким страшным низким голосом, что я замираю на месте как вкопанная. — Что тебе вечно надо? Что ты покоя дать не можешь?

— Сева! Почему ты кричишь? Ничего не случилось, мы просто разговариваем, — пытается утихомирить его Софа.

— Ты не умеешь разговаривать, ты можешь только шипеть, как змея, и жалить. Тебе надо всех перессорить, всех свести с ума. О, ненавижу, ненавижу! — отец с перекошенным от бешенства лицом огромными шагами меряет комнату, хватая то один предмет, то другой, и огромным усилием воли заставляя себя ставить их на место, не сломав или не разбив.