Ванечка задумался, вздохнул. Митя, желающий жить в монастыре и писать образа, понравился ему, и Ваня от души его жалел.
После обеда и сладкого сна в доме гостеприимного Савелия Ванечка отправился на вечернюю службу. Новая церковь действительно была диво как хороша. Ваня благоговейно переступил порог, истово крестясь. Залитые светом свечей и лампадок стены являли тонко выписанные святые лики. Оглядевшись, Ваня сразу узнал Ангела, о котором говорил дед Савелий. Ангел, казалось, и впрямь излучал неземной свет. Чист и прекрасен его чуть грустный лик. Ваня, глядя на Ангела, долго вздыхал и крестился.
Длинная служба утомила его, но успокоила. На душе стало тихо-тихо… Ваня старался вслушиваться в песнопения, но одна мысль заняла его так, что он не мог противиться желанию прямо в церкви хорошенечко обдумать родившуюся у него идею. «Надо спасти Митю! Помочь ему бежать. Вдвоем сподручнее. А куда? Ну, поначалу в Горелово вельяминовское, конечно же, там-то уж этот злобный Архип искать его не додумается. А потом… А потом странствовать пойдем… Надоело мне все, жизнь этакая, неблагодатная. А куда пойдем? Да хотя б и в Иерусалим».
— Слава в вышних Богу, и на земле мир…
Ваня встал на колени и принялся вновь усердно креститься…
Ночь наступила. Крадучись, задами пробрался Ванечка ко двору богатого мужика Архипа. Перелез через изгородь. Тихо… Дворовая собака, на Ванино счастье, мирно дремала на крыльце, не чуя, что неподалеку, на задворках, совершается покушение на старый сарай с тяжелым увесистым замком. Дед Савелий рассказал Ване, где обычно запирает в наказание вредный Архип Митеньку, и, пытливо вглядевшись, спросил: «А тебе зачем?»
Ваня приложил губы к щелке в двери сарая.
— Есть здесь кто? — шепнул чуть слышно. За дверью послышалось движение.
— Это ты, Митя? — уже громче произнес Ванечка.
— Я, — донеслось изнутри. — Кто здесь?
Голос был молодой и звучный, но чуть хрипловатый, словно простуженный.
«Плакал, наверное», — подумалось Ване, и он еще громче зашептал в щелку:
— Погоди, сейчас я тебя освобожу!
Вынул из кармана ножик, принялся усердно ковырять им около замка. Прошло довольно много времени. Наконец сорвав замок, Ванечка с торжеством распахнул дверь.
— Выходи!
Из темноты дверного проема вынырнула тонкая фигурка в черном. Блеснули, поймав лунный лучик, большие темные глаза. Митя, не говоря ни слова, пытливо, сосредоточенно смотрел в лицо Ванечки. Ваня поначалу тоже на него уставился молча, потом спросил:
— Это ты художник?
— Я. А ты кто будешь? И зачем меня освободил?
— Купеческий сын Никифоров Иван Никифорович. Ну… Ваня просто. А ты — Митя, я знаю. Я к тебе… в общем… пойдем со мной.
Митя рассматривал неожиданного освободителя с изумлением.
— Куда? — только и смог прошептать.
— Сначала в Горелово…
— В деревню соседнюю? Зачем?
— Да так… по надобности одной, а потом — хочешь на Гроб Господень?
— Нет, погоди…
— Да некогда годить-то! Живо, Митенька! — Ваня подхватил юного иконописца под руку и побежал, таща его за собой. Митя свободной рукой перекрестился несколько раз, но полностью подчинился судьбе в лице невесть откуда взявшегося купеческого сына. Перемахнув через плетень, Ваня и Митя помчались во весь дух. И скоро были уже далеко от Архипова дома…
Александр Вельяминов учил себя ничему не удивляться, но когда предстал перед ним в родном его Горелово Ванечка Никифоров и на одном дыхании выложил все, что велено было доложить, Вельяминов так и сел на подвернувшийся кстати стул.
— Вот не было беды!
К другу своему Белозерову, временно поселившемуся во флигеле близьше или меньше — э арника, я не понимаю:)ципиально, потму что лимит ты по-любому исчерпаешь (если. барских хором, явился Саша до невозможности расстроенный, с порога воскликнул с досадой:
— Эх, брат, вот и верно: человек предполагает, а Бог располагает.
— Что такое? — испугался поручик.
— Ничего не понимаю. В Петербурге заговор — Государыню извести хотели.
— Господи, помилуй! — Белозеров перекрестился.
— Да. И нас, Вельяминовых, к сему приплели.
Настала очередь Петруши вцепиться в спинку стула.
— Что… что ты говоришь?!
— Эх! Наталья Ваню прислала с приказом от Бестужева — в столицу ни ногой. А я хотел было завтра же в Петербург, тайком, через вице-канцлера — до самой Царицы, в ноги Елизавете Петровне — за вас просить. А теперь…
Петруша закусил губу.
— Проклятье! — вырвалось у него в конце концов. — Да что же за жизнь такая проклятущая! И ни в чем мне счастья нет. А вас-то за что…
— О сем лучше вообще не думать, друг мой. И жизнь нечего проклинать, грешно это. Образуется. Дядя, представь, был арестован, потом отпущен, и скрылся из Петербурга. Надеюсь, и у Наташи рассуждения хватило уехать. Она передала через Ваню, чтоб я за нее не опасался. Что у нее там происходит, ума не приложу. Как не опасаться, она порой бывает совсем сумасшедшая… Но делать нечего, ждать придется.
— Ждать?!
— А чего ж еще-то?
— Я ждать не буду! Да я… я завтра же с Машей обвенчаюсь! Да она же… пойми — она совсем беззащитна!
Александр развел руками.
— Нельзя, Петруша. По закону она Любимова холопка. Беда может быть. Ничего не поделаешь. Жди… И я буду ждать. Приказ вице-канцлера — тихо сидеть да не высовываться. Глядишь, и дождемся чего-нибудь…
Последнее произнес он сквозь зубы и тоже — почти с ропотом. Так и слышалось в этих словах: «А дождемся ли?»
…Но в этот день не только им довелось пережить потрясение. Потрясение — только совсем уж иного рода — выпало и на долю Митеньки-иконописца.
Сладко выспавшись в уютной, хоть и маленькой горенке, отведенной ему в Гореловском барском доме (трех часов вполне хватило, спал он мало), Митя, потянувшись, вышел в сад. Было ему чуть тревожно, но все ж весело. Почему-то уверился он, что на этот раз ни за что не найдет его дядька (если только тому искать не надоело), хоть и остался рыжий Архип недалече — в соседнем селе. Чувствовал Митя, что в Горелово он в безопасности. А далеко загадывать на будущее не привык…
Так рассуждая, отдыхал Митя душей, любовался красотой вельяминовского сада. Рисовать потянуло… Решил раздобыть бумаги да хоть угля, чтоб срисовать восхитившую его красоту. Вернулся к дому. Да только, проходя мимо окон, вдруг замер, пристыл и долго смотрел в одно из них… В одном из окон увидел он Машу…
Маша задумчиво глядела на залитый солнцем двор — и ничего не видела. Мысли ее о будущем были не столь безмятежны, как у Мити. Скрипнула дверь. Девушка очнулась, обернулась, и тихая улыбка осветила печальное лицо.
— Петруша! Я тебя ждала…
Петр взял обе ее руки в свои и поочередно поцеловал их. Маша погладила его пшеничные кудри, прошептала:
— Хоть ненадолго, но с тобой.
— Отчего ж ненадолго? Теперь — навсегда.
В прекрасных глазах Петруша прочел грусть и укор:
— Навсегда? Нельзя так говорить! Нам ничего не дано знать…
— Так, стало быть, и ты не говори, что ненадолго.
Она устало вздохнула.
— Страшно представить, что станется, ежели раскроется обман. Александр Алексеевич меня за сестру двоюродную выдает. Неужто никто ничего не заподозрил?
— А что ж такого… У них, у Саши и сестры его, где-то есть родня по матери. Только «где-то» это так далеко, что с родней они никогда и не видятся. Так почему же не привезти нынче Александру сестрицу двоюродную погостить в свое имение? Ну, не вздыхай, не грусти, моя красавица… Верю я, что быть тебе госпожой Белозеровой.
— А я вот думаю, что не будет этого, — Маша произнесла это так спокойно и просто, что Петруше неприятно вдруг стало, тревожно.
— Зачем ты так говоришь?! — воскликнул он. — Только перестань толковать о том, что я барин, а ты — холопка.
— Не перестану. Ничего с этим не поделаешь. Ты — барин, Петруша, дорогой мой и ненаглядный, а все ж мы разного полета птицы. Даже выручите вы с Александром Алексеевичем меня на волю — я так бывшей любимовской холопкой и останусь. Не пара тебе.
— Ну что ты меня мучаешь? — отозвался Петруша почти с досадой. — Да я без тебя… да и…
Он в глубоком огорчении махнул рукой, не найдя слов, и повернулся было к двери.
— Петруша! — тихо позвала Маша. — Прости… Прости меня… родной мой.
Поручик горячо обнял ее…
Митя вернулся в горницу, позабыв и думать о зарисовке сада. Чем так поразила его впервые в жизни увиденная девушка, не смог бы он объяснить. Ведь не красавица… Но он будто… узнал ее. Он не говорил с ней, лишь долго-долго смотрел на нее, когда стояла она в задумчивости у окна, не замечая времени, не замечая ничего вокруг. И почему-то вдруг для Мити эта девушка с удивительным грустным взглядом стала родной. Больше чем родной… Что это? Как случается? Кто объяснит?
Слов у Мити не было, даже для себя самого, чтобы себе же самому растолковать, что с ним происходит. Никогда еще он не влюблялся, и на женщин не глядел даже. В монастырь его тянуло. А сейчас и о монастыре забыл. Все внутри и ныло, и плакало, и ликовало отчего-то, и рвалось наружу. Наружу — значит на бумагу. И бумагу он все-таки раздобыл…
А когда добывал бумагу, порасспрашивал осторожно, и узнал, что баринова двоюродная сестра в доме гостит. «Сестра, госпожа… мне и поговорить с ней нельзя». Непривычное отчаяние почувствовал, непонятную боль… Уронив руки на лежащий перед ним белый лист, Митя прижался к ним лбом и тихо расплакался. Бумага медленно намокала от слез…
Несколько дней промчались для Мити быстро как час и смутно как сон. На него мало кто обращал внимание, он гулял в саду или мечтал в своей горнице, либо пытался рисовать, но тогда юного художника охватывало такое волнение, что биение сердца передавалось в руку, он откладывал уголь, и ему оставалось лишь тоскливо смотреть на белый лист. Раньше такого не было никогда, всегда с ровным горением в груди, с несмущенными мыслями, с ясным сознанием брался Митя за свое любимое дело. А теперь… оставалось лишь бродить по саду…