Легкие миры — страница 31 из 55

Тут масса непроясненного, непонятного для науки на современном этапе ее развития. Как могут полстакана вина залить двоих людей, причем не находящихся в объятиях друг у друга? Как может хватить этого ничтожного количества на такое количество одежды? Дама – она же Рука Судьбы – после нанесения ущерба, кстати, исчезла, испарилась, словно ее и не было. Сашкина рубашка, видимо, погибла, а я, разглядывая в своем номере свою облитую одежду, не нашла ни на свитере, ни на шарфе вообще никаких следов. Как будто это была особая виноотталкивающая спецодежда.

Но мне понятно было, что этот удар предназ-начался для зеленой кофточки. Это за ней судьба бежала «как сумасшедший с бритвою в руке», это ее – за что? за что? – должна была изничтожить, погубить неведомая сила; у них там, у кофточек, в их, казалось бы, мирном шелковом мире тоже страсти роковые и от судеб защиты нет.

Я никогда не узнаю, что за карма такая у моей прекрасной, измученной, больной страдалицы. Я не знаю, сколько ей жить осталось. Я ее еще больше люблю, чахоточную мою. Может, и не носить ее теперь вовсе? А укладывать вечером спать, петь ей колыбельные, тушить свет и тихо выходить на цыпочках.

Сумочка

Шли с Иркой по улице в Сохо. Видим – в витрине сумочка. Остановились посмотреть. Сумочка такая красноватая, рисунок – «собачий зуб», но текстура другая. Всмотрелись – рисунок выложен тончайшими пайетками, красными и светлыми, размером куда меньше спичечной головки. И цепочка темно-бронзового цвета, сдержанно поблескивает. И в сумочке – тайна.

Говорим с Иркой друг другу: «Да, это, наверно, 700 долларов, не меньше». Еще всмотрелись – еще больше сумочка начала нравиться. Я говорю: «Нет, Ирка, она на все 1200 потянет. Давай я зайду и посмотрю. В ней, точно, тайна». Зашла. Какой-то аюрведический красавец продавец любезен без подобострастия, но в глазах у него читается: «хрен ты на эту сумочку взойдешь». Делаю индифферентное (по Зощенко) лицо, подхожу ощупать сумочку. «Ручная работа?» – спрашиваю. Как будто в этом дело. «Ручная», – говорит.

А магазин такой – у нас этого пока не понимают, – полы дощатые, стены тоже не ах, потолок как бы в вечном ремонте, – все признаки дикой, нечеловеческой роскоши. Вытащила из сумочки ценник, все еще на что-то надеясь. Вдруг там – 500. Тогда возьму, и пусть смерть нас разлучит.

Авотхуй. 4450 долларов просили за эту сволочную сумочку. 4450! Как за подержанную машину.

Конечно, я могу вот прямо взять и заплатить эти четыре с полтиной. Могу. Где-то после полутора тысяч наступает притупление, вроде некроза кошелька. Вот триста баксов – это больно. Шестьсот – ужасно. Девятьсот – жаба душит до астмы. Полторы – это предел, это пальто от Макс Мары. А потом уже наступает скорбное бесчувствие. Две, три – какая разница?

Да, я могу купить сумочку. Но к ней мне нужно еще будет два пальто (притом что у меня их пять), три платья, две новых пары сапог и ну хотя бы три пары обуви, притом что дома дюжина ненадёванных туфель, приобретенных в аналогичном припадке женственности. А к такому количеству обуви, с другой стороны, разве можно одну сумочку? – нет, минимум три сумочки потребует эта комбинация. И это только в этом сезоне. К следующему сезону дизайнеры, суки, еще что-нибудь придумают. Во что же мне это обойдется? А если принять во внимание, что те люди, на которых я могла бы надеяться произвести впечатление, либо подслеповаты, либо ничего не понимают в одежде и сумочках, либо вообще считают, что покупать надо только книжки, а остальное все никому не нужно, – если это учесть, то почему я должна разориться дотла и пойти по дорогам босая и с картонкой «помогите собрать на билет до Челябинска, украли все документы»?

Через окно витрины я глазами сказала Ирке, ждущей снаружи, что жизнь опять посмеялась над нами, обогнула нас и унеслась вперед шумящим потоком, смеясь и шелестя. Что наша юность погублена, что люди – звери, что не для меня придет весна, не для меня Дон разольется, что сердца наши разбиты навсегда и отчий дом – в дымящихся руинах. Сказала и вышла вон в ущелья Сохо с обугленными от горя глазами и незарастающей дырой в Х-хромосоме.

Шли с Иркой сгорбившись, поддерживая друг друга. Прохожие смотрели сочувственно и расступались.

Про дружбу народов

Есть палочками меня научил Аркадий Ваксберг, писатель, в Канаде. Казалось бы? – а вот же. Иногда, чтобы научиться восточной премудрости, нужно поехать далеко на запад. Правда, после Канады, еще западнее, снова начинается как бы восток – Китай и Япония.

У меня есть красивые темно-коричневые палочки с серебристыми наконечниками, которые подарил мне японский славист Нумано. Раз в год все японские эксперты докладывают императору о состоянии дел в их области знаний. Нумано – главный по русской литературе, так что почетная обязанность доложить Его Императорскому Величеству, в частности, о моем романе «Кысь» досталась ему. А так как простой смертный, пусть даже и славист, не может просто так лицезреть священную особу Императора, Нумано делал доклад из-за ширмы, кланяясь там в нужном направлении.

Так и вижу эту картину: сидит задумчивый Император, и из-за расписной, в птицах, ширмы журчит почтительный голос, пересказывающий сюжет «Кыси». «Какую же херню сочиняют эти западные варвары с коровьими глазами…» – думает Небесный хозяин.

Без разницы

Как-то я нашла в сети словарик полинезийского языка. Коротенький: там были только совершенно необходимые слова. Ну, 90 % лексики означало «ловить рыбу сетью», «ловить рыбу на креветку», «ловить рыбу утром», «ловить рыбу без отдыха» и прочее; остальные же слова описывали всю прочую жизнь полинезийцев.

Вот что я вам скажу: ничем их тревоги и разговоры от наших не отличаются! И полутора десятка слов вполне хватает, чтобы описать их (и нашу) жизнь.

ahirega – смена правительства

anuanu – постоянно сплевывать

anaaga – суетиться, дергаться, беспокоиться, подозревая, что другие сплетничают про вас за вашей спиной

hakageigei – без конца перекладывать что-либо с места на место

hakagogorovaa – проводить жизнь в празд-ности

hakahere – сообщить сенсацию, например, обнародовав чье-либо имя или действия

hua – тестикула

huira – сверкать, сиять

hakahikohiko – бандит

ka-ka-ka – частица, означающая, что нечто делается либо постоянно, либо повсюду

katikati – выдумывать ложные новости

okooko – забрать все, ничего не оставив

rahuga – остатки, объедки – mau mai au te rahuga mo tooku matua – «заберу недоеденное для своей матери». Речь всегда идет о небольших количествах, отмечает составитель словаря

uruga – пророческое видение

uru manu – понаехавшие; чурки; те, что не принадлежат к племени Miru и потому не заслуживают уважения

Единственное понятие, нам чуждое, – это makiikii – быть покрытым с головы до ног крошечными предметами, например семенами или чем-то подобным.

Ну, какая-то разница между нами и ими должна же быть?

Фу

Я не люблю, когда говорят: «вкусно написано», «вкусный текст» и т. д. Просто содрогание это у меня вызывает, и я знаю, что не я одна этого не переношу.

Задумалась: почему.

Это не потому, что слова не похожи на съедобные вещи, а текст – на хорошо приготовленное блюдо. Иногда похожи. Более того, листая краем глаза тексты, претендующие на литературность, как-то сразу видишь: это супы, а это – торты. Например, плохие стихи часто похожи на торты, такие навороченные, с масляным кремом, розовым и зеленым. Но это если совсем плохие.

А в детстве хотелось этого ужасного масляного крема, постыдно хотелось, и взрослые говорили: «фу!!!» – и таращили глаза. А продавалась сахарная трубочка с этим кремом, такой кулинарный твердый кулек из особого сахарного, хрусткого и ломкого теста, и внутри – это сладкое мягкое масло, обещавшее, как теперь выясняется, всякие серотонины и эндорфины.

Так же хочется иногда и плохой литературы – немного, но совсем плохой, мне только откусить; и многие подсаживаются на вредное, а коварство в том, что быстро возникает внутренняя бессовестность и безоглядность. А мне нравится, мне нравится, а отвалите от меня все!.. Результат – внутреннее, невидимое ожирение, мутные глаза, тяжелая походка и душевное плоскостопие.

Но это крайний случай, а вообще, конечно, тексты пахнут, имеют тончайшие привкусы, а если у автора устойчивая стилистика, единая, так сказать, манера письма, то и сам автор в сознании читателя словно бы пропитывается этим запахом. Так что, если происходит какой-то сбой, какое-то отклонение, какое-то не то, – так страдаешь, словно что-то пригорело.

Я – про себя, не знаю уж, кто как чувствует.

В Фейсбуке, например, есть авторы, чьи тексты мне обычно нравятся, а ведь хорошо написанный текст – вещь сложная, ощущение от него в двух словах не передашь. Там и запах, и цвет, и криволинейные разные объемы, плавающие, как прозрачные нити в поле зрения, или мотающиеся на ветру, с рваными краями, или это ночное небо с хором невидимых мелких существ: не кузнечиков, нет, не кузнечиков. Или чудесные живые многозубчатые шестеренки, как в часах, когда отколупнешь крышку, сломав ноготь.

А время от времени они мне не нравятся. По разным причинам. Прочтешь – и привкус технического, искусственного ванилина. Или пластмассы. Резины. Мыла. Латуни. Сырой печенки. Гвоздичного масла, которым в былое время пахли зубные врачи; сейчас не пахнут.

И не отплюешься, и это вообще-то целая драма. Иногда одно слово может испортить весь текст (для меня; а для вас, например, нет).

Это все личная идиосинкразия. Аллергик съест одну клубничину – и тебе сыпь, и тебе удушье, и отек Квинке, и привет. А другой тарелку съест – и хоть бы что.