И каждый раз в Италии я вспоминала про кузнечика, а сейчас вот съездила в Рим с другом, и мы снова об этом заговорили, а потом разговор свернул на то, что вот, весна, и мой друг вспомнил про эрмитажную греческую вазу с ласточкой, где трое людей разного возраста показывают на нее пальцами и тоже говорят, что вот, весна.
На вазе изображены трое: юноша, мужчина и мальчик. Они увидели первую ласточку и показывают на нее, переговариваясь. Их слова аккуратненько приписаны сверху, в воздухе, подобно тому, как и теперь в комиксах помещают слова в пузырях. Вот сколько есть ссылок на эту вазу, столько разных интерпретаций порядка высказывания. То здесь будто бы четыре высказывания, то три, а четвертая фраза приписана художником. Лучше же всего привести текст таким, как его дает самый умный и чуткий из всех, М. Л. Гаспаров, в книге «Занимательная Греция»: «Смотри, ласточка!» – «Клянусь Гераклом, правда!» – «Скоро весна!»
Это та же трехчастная конструкция, которую выкрикнули американские мальчики. За 2500 лет ничего не изменилось, да и почему оно должно измениться?
Сначала выкрик простой и вырывающийся сам по себе: смотрите! гляди! о! ааа! wow! – с называнием предмета (чтобы указать, куда именно смотреть) или без называния (когда предмет всем очевиден).
Потом подтверждение того, что «я и вправду это вижу» – клянусь Гераклом, о Боже, oh my God, святые угодники! parbleu, черт побери, силы небесные, – апелляция к силам нездешним, к тем, кто этот мир, так сказать, курирует, к сильным мира сего, будь то нечисть, полубог, бог или форс-мажоры какие.
И наконец – сумма, суть увиденного, называние по существу или подведение итога. Кузнечик – большой. Весна – пришла.
Прелесть греческой вазы, конечно, еще и в том, что все три возраста и словесно, и телесно по-разному реагируют на ласточку. Мальчишка тычет пальцем, он стоит на ногах, он непоседливый и эмоциональный. Юноша посолиднее, он уже сидит, как это присуще взрослому, взмах его руки более округлый и слова его более весомы, так сказать, более ответственны: да, клянусь Гераклом. (Геракл, кто помнит, полубог и взят после смерти на Олимп.) Старший и руку поднимает невысоко – немощь, – и оборачивается на ласточку, как если бы он обернулся на прожитую жизнь, на прожитые вёсны, – и она для него есть обещание еще одной весны, она для него метафора.
И они все трое едины, как мы понимаем и додумываем, они суть три возраста одного человека – вот хоть меня.
Не обязательно собираться втроем, чтобы воспроизвести трехчастную структуру выкрикивания. Мы это делаем постоянно. «О боже, что за нравы!» – высказывание трехчастное: О – БОЖЕ – ЧТО ЗА НРАВЫ.
«Эх, черт возьми, хороша девка!», «Ах, Господи, кому это нужно?», «Ох, дьявол, ключи забыл!» и даже «Фу, бля, напугал!» – все эти эмоциональные сообщения построены по одной модели. Но заметить ее удается тогда, когда перформанс исполняют трое, будь то краснофигурные эллины или возбужденные американские школьники. Даже конструкция «Ой, мамочки, что же мне делать?» прочерчена по тому же лекалу. Вздрагивание (указание на) – обращение к высшему авторитету – само сообщение. Эмоция – хватание за мамкину руку – называние.
Я, собственно, думаю, что это – одна из самых ранних парадигм человеческого высказывания, сложившаяся на заре существования человека членораздельного, когда речь еще только складывалась. Мне нравится думать, что, вырвавшись из обезьяньей стаи, или же изгнанные из рая, первые люди ахнули, увидев мир видимый, помянули мир, от глаз скрытый, и раздали имена тому и другому.
Издали похожие на мух
Френдлента напомнила, что у Борхеса животные делятся на
а) принадлежащих Императору,
б) набальзамированных,
в) прирученных,
г) молочных поросят,
д) сирен,
е) сказочных,
ж) бродячих собак,
з) включенных в эту классификацию,
и) бегающих как сумасшедшие,
к) бесчисленных,
л) нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти,
м) прочих,
н) разбивших цветочную вазу,
о) похожих издали на мух.
Из чего для меня, например, следует, что Борхес тоже пытался расставлять книги на полке так, чтобы их можно было найти. Я, можно сказать, целый роман «Кысь» написала ради того, чтобы осмыслить процесс классифицирования; кто не читал – так почитайте, а не спрашивайте, какой рецепт и где взять.
Проблема страшная, проблема нерешенная. Понимаю муки Менделеева, пытавшегося классифицировать элементы, но элементы хотя бы вещь органическая, т. е. Господом Богом замысленная и созданная, а Господь, в неизреченной милости своей, дал нам способность отгадывать те загадки, которые Он сам и загадал. Вот охота Ему было сотворить металлы и неметаллы или там редкоземельные элементы, развлекало это Его на просторах предвечности: се, Аз все перемешаю, а вы, Адамовы дети, соберите пазл и восхититесь красотой Моего творения.
Всякий коллекционер, собирающий марки ли, серебряные ли подстаканники, уже самим процессом собирания и классификации прикасается к таинственному замыслу Творца, к его архитектонике, к его номенклатурам, к его таблицам Брадиса. Хоралы и акафисты звучат в душе собирателя спичечных коробков и наклеечек, винных пробок и картонных квадратиков под пивные кружки. А сахарки, выдаваемые к кофе эспрессо? Сахарки?! Да у меня у самой целый ларь этих сахарков; и в этом козявочном мире тоже есть свои раритеты и шедевры, широкой публике, конечно, не интересные.
Но вот классифицировать книги – задача совершенно неподъемная. Я не справляюсь, Дмитрий Иваныч; и то сказать, элементов немного, и они конечны; ну отыщется еще какой-нибудь франкенштейниум с периодом полураспада в полторы миллисекунды, так у вас для него и место приготовлено, а нам что делать с распухающей домашней библиотекой?
Вчера приходил любимый племянник, в припадке альтруизма предложивший помочь разгрести и упорядочить завалы. Племянник учится на физфаке, поэтому он ошибочно полагал, что осмы-сленную расстановку книг на полках он осилит. Больше он так не полагает.
Наивный человек как сделает? Разделит, например, книжки на прозу и поэзию. Или на XIX век и XX. Или на русские и иностранные. А как считатьплывущих? А мемуары куда? А культурологию? А ненужную культурологию? А детективы? А детективы на английском? А каталоги? А книгу с ценными ссылками и приложениями, но написанную дураком? А биографию Газданова – ее что, в серию ЖЗЛ ставить? А книги Евгения Анисимова, которые изданы и в ЖЗЛ, и еще отдельно другими издательствами? Разорвать Анисимова, поставив на разные полки? А ЖЗЛ о Чуковском, ее куда – к дневникам Чуковского? Но тогда рядом пусть и Лидия Корнеевна? Но Лидия Корнеевна – это об Ахматовой, так ее, наверно, логично присоединить к Ахматовой? Но Ахматова – как я объяснила любимому племяннику – это Цветаева. Поэтому туда же ставим и Марию Белкину, и Веронику Лосскую.
– А, вот еще один Лосский! – закричал догадавшийся племянник, но я охладила его пыл: Лосский идет к Бердяеву и к ненужной брошюре о старце Софронии, и все они – наверх как невостребуемые.
Принцип книжной классификации так же уникален, как отпечатки пальцев, как склад ума, как сердечная привязанность, и передать свои знания и симпатии другому невозможно. Рядом с Чеховым я поставлю Елену Толстую – «Поэтика раздражения», потому что это про Чехова, но и потому, что это моя сестра, а стало быть, рядом с «Поэтикой» встанет и другая ее книга – «Западно-восточный диван-кровать», отношения к Чехову не имеющая. Сюда же поставлю и книгу Михаила Вайскопфа «Влюбленный демиург». Почему?! – вскричит непосвященный. – Потому что Вайскопф – муж Елены Толстой. Сюда же, например, поставлю и книгу про Александра Чудакова – дневники его и воспоминания о нем его друзей; нелитераторы уже потеряли нить моей логики. Потому что он чеховед, люди!
Куда поставить «Заветные сказки» Афанасьева? В сказки? В фольклор? В неприличные книжки, подальше от детей? В красные-книжки-видные-издалека-легко-найти? А «Великорусские заклинания» – к Афанасьеву или к «Массаж шиатсу – ваше долголетие»? Я бы поставила «Заветные сказки» к Фрейду, но Фрейд не мой, а сестры, а у нее своя классификация и свои полки.
Леонид Цыпкин, «Лето в Бадене». Это – в прозу? Или к Достоевскому? Или – «маломерка, на другую полочку»? Или «вернуть Наташке»?
Пушкин – как градообразующее предприятие. Если на полке Пушкин – он обрастает не только литературой о Пушкине, но и мелкими поэтами своей эпохи. Баратынский там, Веневитинов. Грибоедов, кстати, потому что он не только современник, но и тезка. Лермонтов мыслится как колбасный довесок к Пушкину, его сюда же. А Гоголя сюда нельзя, он вообще отдельный.
Мандельштама, казалось бы, можно к Цветаевой. Но вот эту куда? – спрашивает племянник с высоты стремянки. «Мандельштам и Пушкин» Ирины Сурат. Кто перетянет, Осип Эмильевич или Александр Сергеевич? А вот никто, это в особый раздел «недавно подаренные книги, которые надо прочесть». А есть отдел «недавно подаренные книги, которые читать не надо». А есть отдел «чужая книга, которую надо вернуть». А есть «дубликаты». А есть которые «надо бы выбросить, но рука не поднимается». А есть которые «не лезут на полку вертикально, надо положить плашмя» – независимо от содержания. А есть которые «увезу в Питер». А есть которые «передарю».
А есть которые выбрасываю. На пол швыряю и выношу на помойку. Раньше я не могла. А после того, как в Питере мы продали родительскую квартиру и пришлось выбросить много книг, которые никто не хотел, которые никто уже не стал бы читать, которые некуда было ставить, которые не нужны были с самого начала, которые пожелтели до нечитаемости, потому что были напечатаны в конце восьмидесятых на газетном срыве, которые были написаны и подарены неприятными людьми, и все же, все же… Руки у меня от кончиков пальцев до локтей были красными – аллергия на книжную пыль, но и черными – сама эта пыль. Словно кровь и гарь, и дым пожарищ. А так и есть.