ложное adagio. Не брезгуйте и невесть откуда взявшимся scerzo. И когда уже непонятно, какая часть на очереди, маэстро, врубите финал. Сумасшедшее presto, мадам. Какой же русский не любит! Пошли литавры и барабаны. Рушатся Гималаи, клубятся мулатки, и на развалинах Армагеддона вырастают тюльпаны. Теплая влага. Это наши слезы. Теплые звуки. Это моя заблудшая нота.
Все у славян через пень-колоду: сначала любовь, а уж потом окорок в меду. Шампанское лилось рекой. Нам было что праздновать. На Верке были только звездами мерцавшие сережки и голубой халат. Я пил из ее классического фасона туфельки и небрежно заедал пронзительно кислым ананасом. Окороку мы также воздали должное. Все тосты были посвящены моей возлюбленной, и она смиренно их принимала, не унижаясь до ложной скромности. Сначала я предложил выпить за неувядающие Веркины перси (причем за левую и правую пили особо), после чего стал называть ее персиянкой. Затем я вознес похвалу ее девичьему животу. Специальной премией были отмечены уста, игравшие в нашей симфонии немаловажную роль. Гран-при я единодушно присудил эдемским вратам, сочная прелесть которых доступна была только мне одному. Я был тронут ее глупой верностью и стал требовать bis. «Врата на bis», – стучал я каблуком по бокалу. «Верчик, мой любимый размерчик», – таков был рефрен. «Сим-сим, открой дверь, отвори на минуту калитку», – кипели во мне чувства. Моя терпеливая подруга перебила меня только однажды. Она призвала меня к ответу: «А ты заметил, какие на мне были трусики?» С моим-то опытом семейной жизни я давно знал, какие мелочи являются главными. Ответ давно был готов (все ответы такого рода должны быть комплиментами): «Такой шикарный ажур можно было и не снимать. С ним я справился бы легче, чем с твоей девственностью». «Дурак», – сказала довольная Верка, и bis не заставил себя долго ждать. Затрепыхалось второе сердце мужчины – это было уже solo для смычка с оркестром. Помню, что концовка была весьма жизнеутверждающей, и свет победил тьму. Партитуры не воспроизведу. Караул устал. Дирижер притомился, смычок изнемог.
Тема любви преобладала весь вечер. Наши тела были языком общения наших душ. Поэтому ничего удивительного не было в том, что я, дожевав окорок и справившись с медовой отрыжкой, прочитал ей свое стихотворение и потребовал объяснить, зачем я его написал. Что я, собственно, хотел этим сказать?
– А ничего ты не хотел сказать, – отвечала Верочка, воодружая свой ажур на прелестной полноты зад. – Просто тебе надо приняться за роман, и больше ничего.
Я был обескуражен потрясающей женской логикой, быстро добравшейся до того, чего мне действительно хотелось.
– Но ведь требуется же какой-нибудь замысел, мотив, творческий порыв, наконец… – начал сопротивляться я для виду.
– И замысла с мотивом никаких не требуется. Все просто: ты садишься и пишешь роман. Ты ведь мастер на все руки. У тебя получится, так надо.
16
И вот я сижу у себя на кухне, дожидаясь поединка звезд с искусственным освещением. Человек всегда сражался со звездами и костры его, лампы и лампады всегда грели и горели ярче звезд. На самом деле человек давно уже, к сожалению, был выше звезд, только боялся признаться себе в этом.
Моя нота, дитя тектонических сдвигов, была со мной, но дышала робко, то ли как предвестие, то ли как отголосок. Будет ли жить моя нота в этой самой ноосфере?
Все зависело от меня.
Между прочим, считается, что любовь и связанные с ней душевные пробуждения и надежды оживают с приходом весны, а лучше лета. У Тургенева все романы летние, а о параллели «Андрей Болконский – мертвый/живой дуб» наслышан даже мой бравый оскароносец. (Чувствую себя преданным и уязвленным. Лицемерию человеческому нет границ. Тешу себя мыслью, что вношу свою посильную лепту в реализм, которому служил всю жизнь: вставляю в свой роман клевету на самого себя. Это не я себя выпячиваю, это другой себя унизил. Если угодно, мой жест – подражание Пушкину. В конце концов, ради истины и прогресса науки и культуры ученые заражали себя бациллами холеры (или чумы, точно не припомню). Искусство требует жертв. Я готов. Но Вы, Евгений Николаевич…
Вам будет стыдно.
Гм, гм. Кстати – тут во мне беспристрастно заговорил профессор – каким занимательным получился скрытый диалог. Вы не находите, читатель? – Б.В. )
Лето, девушки, березы…
Читатель ждет уж рифмы «розы».
Но я не Тургенев и не Толстой, и даже не Гончаров. У меня была зима, стояли легкие морозы. За окном клубились снежинки, странным образом подчеркивая одиночество и навевая грусть. Какой же русский не любит зимы?
Я не люблю зимы. Зима, считаю я, выбрасывает нас из Европы, закрывает облаками звезды. Кроме того, зимой холодно. Не нравится мне.
Ну, что, набрать чернил и плакать?
Как начать свой роман? Быть может, начать просто:
«Я…»
Да, именно так, роман мой начнется с этого гордого местоимения.
Все просто: «Я был плотно зажат толпой…»
Теперь уже нота с любопытством прислушивалась ко мне, жалея меня, сочувствуя и помогая двигаться по эстетическому лабиринту.
Зачем надо было мне писать роман?
Я уже вышел из возраста, когда мне надо было кому-то что-то доказывать. Этот мотив отпадает. Красота взялась спасать мир?
На мир мне, увы, давно наплевать, а красоту саму давно пора спасать. Нет, и я не Байрон. Я какой-то другой. Нет, мессианский message исключается из соучредителей «Легкого мужского романа». Что остается?
Верка, что хотела ты мне сказать? Я не хочу, чтобы меня читали, я даже не хочу, чтобы меня покупали. Чего же я хочу?
Тем временем нота приросла ко мне и приветствовала мой опус. Несомненно. Где-то в середине романа до меня стало доходить, что сей памятник нерукотворный необходим мне как эстетическое завершение судьбы. Моя жизнь, становившаяся художественным материалом, стала поддаваться эстетизации. Материал перестал сопротивляться. И что из того, спросите вы, объявившийся читатель? (Ау, где вы были? Вы пропали как субъект диалога, черт бы вас побрал, вы бросили меня одного. Негоже.)
А то из того, что если лепится красота, значит лепота замешана на добре и истине. И нота тому свидетель и судья. И роман мне уже ни к чему. Роман сделал свое дело, роман можно выбросить. Или отдать Бене Вензелю. Нота Бене: оцените проект, профессор. Слабо, минская школа? (Sic! Sic transit gloria mundi. Беня взял. Беня не гордый. И перед Вами, многоуважаемый читатель, мое представление о Евг. Ник., а не его обо мне. Гордецов следует проучить, наказывая. – Б.В. )
Роман – это своего рода слабоумие, неумение справиться с мыслями. Это кокетничанье и заигрывание с собой. А если это заигрывание серьезно – грош цена автору. Жизнь надо понимать, отдавая себе отчет в том, что переживание сопротивляется пониманию; роман же есть как бы понимание в форме переживания.
Короче говоря, не мужское, не царское это дело. Скоро я закончу свой первый и последний роман, обуздаю слабость, и мне стыдно станет за бездумно прожитые дни. Легкий мужской роман, эпизод в жизни мужчины близится к завершению. Скупая мужская слеза иссякла. Смейтесь, паяцы. Я почти в порядке. Благодарю Веру и Ноту. (Е.Н. понесло… – Б.В. )
Я стал писать роман, как заболевшая собака бросается есть целебную траву. Этот естественный акт выглядит неестественно. Я загнал себя в тупик противоречий – и щемящая нота вновь зазвучала во мне. Это знак того, что я опять нащупал гармонию с космосом. Я жил по-человечески. За рецептом другого счастья обращайтесь к опарышам по адресу: элитные дома г. Минска, что в элитных районах. Стучите – и вам откроют. Вас там ждут не дождутся. Но сначала прогнитесь, лизните, загляните в глаза и ласково улыбнитесь. Будьте разумным человеком, мой добрый совет. Начните с простого. Придайте телу гибкость, а членам прыть. Геть, геть! Але-оп! Неплохо, чудно. У вас получится. Главное, чтобы вы сами себе нравились.
А теперь из любви к чистому искусству и из уважения к читателю перехожу к многозначительному финалу.
Глава 17, или финал
Кто б ни был ты, о мой читатель, предлагаю тебе развлечься, подумать, самоуглубиться или расслабиться. Кто во что горазд. Каждый в меру своего понимания оценит меру моего таланта, если Бенедикт Оскарович фон Вензель не загубит мой талант. Надеюсь, не слишком загубит, если убережет от всевидящих (хотя и плоховидящих) очей супруги (в чем я лично очень сомневаюсь: загубит как пить дать).
Вот что я предлагаю считать финалом.
Наступила весна. Роман мой, как ни странно, подвигался, ангедония убывала по мере прибывания солнца, ощущение горького счастья поселилось где-то в области грудной клетки.
За мной был должок. Помнится, я разочаровал милую крикунью Люську. В принципе я был не прочь восстановить справедливость. С другой стороны, я себе уже все доказал. Как быть?
Ответ мужчины: не знаю. Зачем спешить?
Мужчина – это тот, кто не спешит. Поживем – увидим. Но интрига еще не исчерпана, рано откладывать роман в сторону – и вам, и мне.
Вы все чаще – по утрам! – могли бы обнаружить меня, читатель, во чреве моего любимого троллейбуса № 17. Какая удивительная возможность для кольцевого обрамления сюжета. Помнится, роман и начинался с троллейбуса, обреченно колесившего по кольцу, и даже прибывал на конечный пункт своего назначения, безысходно именовавшегося «Троллейбусное кольцо». Какая находка! Можно окольцевать роман – и дело с концом. Дескать, жизнь продолжается, все на круги своя etc.
Это было бы красиво, но неверно, а значит и не очень красиво. Нет, читатель. Правда жизни состояла в том, что я вырвался из привычного круга жизни и разомкнул кольцо. Троллейбус теперь нужен был мне только на несколько остановок, которые я нередко проходил пешком (все чаще – пешком).
Где же соскакивал я с кольцевого маршрута? Куда я зачастил по утрам? Может к Верке?
Это нелепо. Дело в том, что я теперь практически жил у Веры, и 17 маршрут доставлял меня к ней скорее по вечерам, после работы, чем по утрам.