- Им придется это пережить...
Как пережили родители - об этом не расскажешь. Слово "аборт" витало в воздухе квартиры, но в конечном счете они смирились: и отец, и мать. А что им еще оставалось? Смирились в свое время с тем, что Виктор бросил преподавание, женился на женщине старше себя на целых пять лет, сделал ей ребенка и тут же развелся, спасибо хоть невестка оказалась порядочная женщина: отказалась от алиментов и позволила им, старикам, видеться с внуком. Теперь вот надумала рожать дочь, эта уж вовсе одна, без мужа, одно утешение - внук или внучка будет принадлежать безраздельно им, может быть хоть из него они со временем вырастят настоящего педагога.
Первый урок в музыкальной школе Виктория провела на третьем месяце беременности, и хотя внешне еще ничего не было заметно, но беременность уже начинала сказываться на ее состоянии. Она стала заметно раздражительнее и более всего ее раздражала тупость учеников, а фальшивые звуки, возникавшие под их тупыми неумелыми пальцами, чем дальше, тем сильнее выводили ее из себя.
Она отдыхала от этих звуков, когда возвращалась домой тенистым бульваром, слушая, как деревья шумят над головой заметно поредевшей рыжей листвой, и тогда внутри нее начинала звучать музыка - настоящая музыка, чистая, без малейшей фальши, и иногда это была симфония Моцарта, иногда - любимый Рахманинов или сложный, но почитаемый Малер, а иногда вдруг - что-нибудь легкое и танцевальное, так что она не могла удержаться и пускалась вприпрыжку, пританцовывая на бегу, и гуляющие с хозяевами пудели и таксы с заливистым лаем пускались за ней следом, норовя цапнуть будущую мать за ногу. Собаки ее раздражали куда меньше, чем тупые ученики, и она пообещала себе, что обязательно купит своей девочке (она уже знала, что там, внутри, в ее внутреннем Море Нежности, плавает девочка) собаку - только не пуделя, а настоящего, большого пса, водолаза или сенбернара. Она даже кличку ему придумала - Бетховен, и когда несколько лет спустя увидела американский фильм, сочла его плагиатом.
Виктория была уверена, что ее дочка, ее Танюшка, как она ее называла втайне от всех, станет настоящим музыкантом, не чета матери, для которой четыре года "Чайковки", или, еще менее уважительно, "Чайника", стали пределом.
И еще она была уверена, что это не она подбирает внутреннюю музыку, а ее дочка - и от настроения дочки зависит, кто будет звучать сегодня у Виктории в душе: Чайковский, Брамс, Шуберт или вообще какой-нибудь легкомысленный Штраус.
И еще она знала, что не ее, Викторию, а именно Танюшку, наделенную абсолютным слухом, раздражает фальшивая музыка, извлекаемая из пожелтелых клавиш неумелыми пальцами учеников. И не просто раздражает, а бьет по нервам, портит ей слух, убивает в ней будущего великого музыканта. И однажды, когда один особенно тупой и особенно самонадеянный ученик, доставшийся ей по наследству от ушедшего на пенсию преподавателя, начал варварски кромсать ее и Танюшки любимого Рахманинова, начал раз за разом брать в аккорде чистое Си вместо Си бемоль, сколько она ни ставила ему правильно пальцы, она не выдержала и резко захлопнула крышку пианино, сломав ученику два пальца на правой руке, мизинец и безымянный.
И нисколько, нисколько не раскаивалась, и дико хохотала, запершись в учительском туалете, и потом в прекрасном настроении шла домой по бульвару, чувствуя, как чудесный Рахманинов благодарно звучит в ее душе, - и уже на подходе к дому встретила вдруг разом постаревшую и подурневшую К. в глухом черном платье и какой-то нелепой черной шляпке с вуалькой, и прежде чем та заговорила с ней, поняла, что случилось, и веселый Рахманинов сменился в ее душе унылым Шопеном.
10
После шумного скандала родители Виктории решили, что ей лучше всего последовать примеру Виктора: уехать из их слишком маленького городка, где Виктории никогда не дадут забыть о двух сломанных пальцах и до старости будут корить внебрачным ребенком, в областной центр. Тем более что туда уже три года как перебрался из дальней автономной республики младший брат матери Виктории, по-прежнему готовый для старшей сестры на все.
Так Виктория поселилась в просторной, с высокими потолками квартире в Красном переулке, в одной комнате со своей двоюродной сестрой Катей. Катя училась в университете, на том самом филологическом факультете, которого счастливо избежала Виктория, и спокойно относилась к тому, что научным работником ей не быть, а придется учить русскому языку и литературе детишек в сельской школе, и уже в то время познакомилась со своим будущим мужем, еще не зная, что тот станет ее единственной настоящей любовью и самым большим несчастьем ее жизни одновременно. В то время она была влюблена самой первой, самой свежей влюбленностью, ей ужасно хотелось перед кем-нибудь выговориться, похвастаться, поделиться своим счастьем - и Виктория оказалась как нельзя кстати. Ее уже вполне заметная беременность делала ее еще более подходящим вместилищем чужих тайн.
Катя познакомила Викторию и с ее будущим мужем, Алексеем Ивановичем. Произошло это при довольно забавных обстоятельствах.
Однажды зимой, в страшную стужу, как непременно прибавляли рассказчицы, а они любили рассказывать эту историю на два голоса, перебивая и поправляя друг дружку, - мы с Викторией - мы с Катей - да погоди ты, дай мне рассказать! Однажды в студеную зимнюю пору... Да ну тебя! Не мешай! Или рассказывай сама, а я послушаю, как ты будешь врать. Сроду я не врала, матушка, и сейчас скажу чистую правду. Зима об тот год и впрямь стояла такая лютая, что аж птицы на лету наземь валились-валились, валились-валились...
И дальше, дальше в том же духе.
История же вкратце сводилась к тому, что Кате было поручено от курса пригласить Алексея Ивановича на встречу со студентами: у него как раз тогда состоялась первая выставка аж в самом Париже, о нем вдруг заговорили и начали писать не только у нас, но и за границей, областное телевидение сделало о нем двухчасовую передачу - словом, он был тогда в расцвете самой первой, оказавшейся, увы, и последней славы, был всюду принят, всюду ждан и зван, и студентам филфака, сочли мудрые преподаватели, было бы тоже невредно приобщиться к современной живописи, поскольку сказывается, увы, у мальчиков и девочек, понаехавших в основном из окрестных деревень и фабричных поселков, отсутствие общей культуры...
Катя, чувствуя себя полпредом от филологии, прихватила для верности с собой Викторию, ей подумалось, что вид беременной женщины, коих так любил писать Алексей Иванович, произведет на художника нужное впечатление и он не решится отказать. Поехали на такси в его мастерскую - тогда еще казенную, выделенную им на двоих с другим художником, ныне столь же знаменитым, как был тогда Алексей Иванович, а может и поболе. Уговорить Алексея Ивановича оказалось на удивление легко - возможно, вид Виктории и впрямь тому способствовал, но далее произошел конфуз.
Вначале художник предложил девушкам... юным дамам, поправился он, заметив округление талии одной из них, раздеться в холодной прихожей, но на Кате была новенькая роскошная шуба, и она побоялась оставить ее без присмотра, и прошла в мастерскую прямо в ней. А Виктория сняла и повесила в прихожей свою скромную, старенькую дубленку и прошла за ней следом.
В мастерской было сильно натоплено, поскольку тут часами приходилось сидеть обнаженным натурщицами, Катя сняла шубу и положила ее в углу на старинный, окованный железом сундук. После чего Алексей Иванович стал показывать им картины. Потом появился второй, менее знаменитый художник, охотно согласился прийти на встречу со студентами вместе с Алексеем Ивановичем (Катя внутренне ликовала: она не просто выполнила, а перевыполнила задание) и предложил осмотреть уже его мастерскую, его картины, которые, заметил он полушутя, ничуть не хуже Алешкиных, хоть в Парижах и не висели.
Картины и впрямь оказались неплохи, к тому же у второго художника язык был явно подвешен лучше, чем у скромного, молчаливого Алексея Ивановича, девицы просидели у него за чаем из самовара добрый час, а когда спохватились Алексея Ивановича не было, а дверь в его мастерскую была на замке. После оказалось, что его зачем-то срочно вызвали в Союз художников, а про Катину шубу на сундуке он впопыхах забыл.
Пришлось Виктории в своей скромной дубленочке бежать на улицу и ловить такси, поймавши, давать знак глядевшей из окна Кате, после чего та, завернувшись кое-как в пуховый платок, одолженный вторым художником, выскочила, юркнула в такси, и они поехали домой, причем шофер, начитанный парень, все шутил по дороге, что это похоже на сцену похищения Наташи Ростовой из "Войны и мира", хотя там, насколько помнила Катя, фигурировал как раз не платок, а шуба, точнее говоря - салоп, то ли соболий, то ли лисий (шофер настаивал на том, что лисий, хотя соболий, как он выразился на уральском наречии, был бы куда баще), они даже поспорили с Катей на бутылку водки, прекрасно понимая, что вряд ли доведется когда-нибудь сойтись и довершить спор.
Быстро-быстро вбежали они в подъезд Катиного дома, а часа через полтора, когда Катины родители начали уже всерьез беспокоиться о судьбе дорогой шубы, раздался звонок и на пороге возник Алексей Иванович - в заиндевелой бороде, с дикими вращающимися глазами и с заветной шубой в руках. Тут же в прихожей бухнулся он перед Катей на колени и, сметая пыль с половиков оттаивающей на глазах бородой, молил красну девицу о прощении, тут же ему и дарованном. Тут же он предлагал девицам вновь ехать к нему в мастерскую, чтобы каждая могла за причиненный ущерб выбрать себе по картине, но мы, дуры, - дружно заканчивали свою историю рассказчицы, - отказались, а зря...
- Это ты дура, - добавляла обычно Виктория. - Я-то уже тогда поняла, что Леший не ради тебя, а ради меня примчался. Зачем же раздаривать семейное состояние?
- Я - дура, - спокойно признавалась Катя. - Была б не дура, не отдала бы тебе Алексея Ивановича, женила бы его на себе и жила бы теперь припеваючи. Правда ведь, Алексей Иванович?