10
Как она ненавидела эту его свободу! Она воспринимала ее как живое существо. И ненавидела как живое существо. Как соперницу. Именно к свободе она его всегда ревновала, а вовсе не к его многочисленным в молодые годы любовницам, наличие которых он даже не считал нужным от нее скрывать. А они так просто из кожи лезли, чтобы о себе заявить, показать ей, что она хоть и законная жена ему, но в сравнении с ними, любимыми им, его избранницами, просто никто. Особенно одна из них, тощая, длинная, с лошадиным лицом, ужасная умница, как он говорил с восхищением, без пяти минут доктор наук - эта на каком-то университетском вечера, напившись, чуть ли не в штаны к нему лезла на глазах у всех, а когда они танцевали, пристроилась рядом и стала незаметно щипать ее - так что домой она пришла вся в синяках. Но он не выразил никакого сочувствия, когда она показывала ему эти синяки, он смеялся над ней.
Но и любовниц, и синяки она простила бы ему с легкостью, если бы любовницы имели самостоятельное значение, а не были символом его проклятой свободы. Он не блудил, не изменял ей - он без конца доказывал, что он свободный человек, что никто - и в первую очередь она - не имеет права посягать на его свободу, что быть свободным для него гораздо важнее, чем быть счастливым.
При этом говорить на такие темы было ему совершенно несвойственно. Он презирал людей, называя их всех скопом пренебрежительно "гуманитариями", которые обожают устраивать диспуты на подобные абстрактные темы. Для него свобода была не абстракцией, она была совершенно конкретна - как клетка для того громадного тигра. Если есть клетка - он несвободен, если клетки нет свободен, и не надо тут ничего обсуждать, не о чем спорить, каждый человек просто выбирает, где он живет - в клетке или на воле, и для него выбор был определен задолго до того, как он позволил себя втянуть в эту довольно занудную историю с любовью и женитьбой.
11
Любовь... Она и так, и так примеряла к нему это слово на протяжении тех без малого двадцати лет, что они прожили вместе, и никак не могла понять, применимо оно по отношению к нему или нет. Про себя она могла уверенно сказать, что любит его до сих пор - ничуть не меньше, чем любила в тот день, когда впервые увидела возле университета. Любовь не прорастала в ней постепенно; она не усиливалась по мере того, как она продолжала издали любоваться им, своим драгоценным и недоступным Славиком; она не приобрела какое-то новое качество после той драгоценной ночи, когда он впервые - и первый из мужчин, чем она всегда ужасно гордилась, - овладел ею; любовь не пачкалась, не портилась, не уменьшалась, не сходила на нет, когда она узнавала о новых его изменах и когда ей казалось, что она готова убить его собственными руками, - любовь была вещью в себе, изготовленной по особому заказу специально для нее, точно под размер ее души, с некоторым даже, пожалуй, запасом, как хрустальная туфелька Золушки, так что слегка натирала душу и был страх ее ненароком потерять, но не было и не могло быть никаких изменений, количественных или качественных в ее любви, и даже когда она спала с другими мужчинами, на ее любви к мужу это никак не отражалось.
Что же касается до него, то она была почти уверена в том, что какое-то время - несколько секунд, часов, дней, месяцев - но уж точно не лет - он тоже любил ее. Любил, может быть, как беспощадный граф Толстой, поимевший свою милую Сонечку, а потом написавший в своем поганом дневнике: "Не то!" Или "Не она!" - она точно не помнила, хотела даже нарочно перечитать Шкловского, чтобы не рыться по всем томам ПСС, но руки не дошли. Вот и он тоже: любил-любил, а потом понял неожиданно: не то. Или, точнее, то, но не единственное то, как он, может быть, поначалу себе представлял, а просто одно из многих то, каких кроме нее по свету бегает великое множество. И вовсе не обязательно для того, чтобы иметь то, сосредотачиваться на ней одной.
Так она объясняла его неожиданное охлаждение и его многочисленных любовниц, потому что объяснить его охлаждение и любовниц какими-то иными причинами не могла. Не сделала она ничего дурного или неправильного в их первые годы, потом - да, но не в первые годы. Тогда она была слишком поглощена им, чтобы делать какие-то глупости, искать чего-то на стороне. Просто не смогла соответствовать. Не дотянула до какого-то идеала, эталона, который он носил в себе и с которым ее сравнивал. И притом, разумеется, он вовсе не думал ни о каких эталонах и идеалах, ему это было бы так же смешно, как интеллигентские рассуждения о свободе. Или еще того хуже - разговоры о любви.
Любил ли он ее или не любил - об этом она могла гадать сколько угодно, но то, что от любых разговоров на такие темы его перекашивает, будто от кислой клюквы, поняла скоро. И старалась подобных разговоров не затевать. И порой посмеивалась злорадно, когда стороной, через подруг, до нее доходили сведения об очередной его пассии, вздумавшей затеять с ним выяснение отношений. Ну и дура же ты, думала она в такие минуты, ну и дура! И так тебе и надо, дуре! Будешь в следующий раз головой думать, а не другим местом, прежде чем заговаривать о любви с моим Славочкой...
12
Иногда, правда ненадолго, словно бы пелена спадала с ее глаз, и она начинала смотреть на него иначе, как бы взглядом постороннего. И тогда казалось, что ее Славочка вовсе не такой замечательный и загадочный, каким она его вообразила. Что он - обыкновенный мужик, талантливый математик, может быть, но притом - натуральный мужик, для которого она вовсе не женщина, а баба, - и относится он к ней именно так, как должен мужик относиться к бабе. И требует от нее ровно столько, сколько от бабы вправе требовать мужик: чтобы готовила, обстирывала, гладила, ухаживала за ребенком, чтобы могла гостей принять, чтобы перед родней за нее не было стыдно, - ну и в постели тоже чтобы всегда была готова его принять, но чтобы не лезла, не лезла к нему со своими бабскими штучками! Как всякий нормальный мужик, он предпочитал обществу жены компанию приятелей, любил крепко выпить с такими же, как он сам, мужиками, обожал футбол - сам когда-то играл неплохо, позже ходил на стадион, еще позже - лежал на диване со стаканом пива в одной руке и с сигаретой в другой. И что с того, что математик, что кандидат, а потом и вовсе доктор наук, самый молодой и перспективный в своей специальности, - хоть и математик, и доктор, а все равно - мужик.
Он и хитер-то был, и умен как-то по-мужицки. И так же по-мужицки бывал иногда наивен. И хотя вряд ли хоть один человек, знавший его, согласился бы, что Слава, Вячеслав Федорович, может быть наивен, все же порой врожденная мужицкая наивность проскальзывала в нем, и тогда она смотрела на него с искренним изумлением и думала: да кто же ты такой? да неужели же ты и есть мой единственный и неповторимый? да не может же быть, чтобы ты и впрямь был так прост!
Но подобные мгновения были слишком редки, чтобы она и впрямь могла поверить в его простоту и наивность и всерьез рассчитывать через них подобрать какие-то ключи к хитрым замкам, на которые он запирал от нее душу. Мгновения проходили - и вновь он расхаживал перед ней, загадочный и молчаливый, как огромный тигр в слишком тесной для него клетке, - и косил, косил на нее желтым звериным глазом.
Иногда она настолько уставала от его выходок, что уже не находила в себе силы сердиться на него и просто махала на все рукой, а то и вовсе начинала хохотать, так что подруги думали, что у нее истерика, и предлагали вызвать врача. Ей же было действительно смешно - смешно то, что происходило между ним и ею; ей казалось, что если уж он действительно такой, каким хочет выглядеть, то и отношения их должны быть сложными, запутанными, трагичными - да какими угодно, только не до смешного примитивными, как в действительности. Хотя сам он никогда не казался, не мог казаться ей смешным, у нее и в мыслях не было посмеяться над ним. Но как было не посмеяться над его и собственной жизнью, когда он позвонил однажды ей на службу и попросил позвать какую-то Лену? Ошибся бедняжка номером. И ее начальница, язва редкая, но притом душевная баба, знавшая о его похождениях и жалевшая ее, ласковым таким голоском сказала: "Сейчас, Славик, сейчас я позову Катю..." Другой на его месте умер бы, наверное, на месте, трубку хотя бы бросил, а он хоть и растерялся, она уловила это по голосу, но быстро оправился и как ни в чем не бывало про какие-то свои дела заговорил, про планы...
13
Планы у него всегда были грандиозные, но, в этом Катя отдавала мужу должное, реальные и выполнимые. Вот только для нее в этих грандиозных планах не было места. Может быть, пока он был еще Славиком и Славочкой, она, Катя, в его планы на будущее как-то вписывалась, а когда прочно и окончательно влез в шкуру Вячеслава Федоровича - вписываться перестала.
Иногда она даже думала, - когда уж совсем было плохо, когда на стенку хотелось лезть, - что она сначала не просто вписывалась, а даже была составной частью какого-то его общего грандиозного плана.
Она хоть и деревенская была девушка, из маленького поселка в далекой южной автономной республике, но уже успела тогда обжиться в Свердловске и чувствовала себя ничуть не менее уверенно, чем ее однокурсницы из местных. И одевалась не хуже остальных, а то и получше - единственная дочка в семье, отец с матерью тогда по советским меркам получали очень даже недурно и для дочери ничего не жалели. По крайней мере все модные новинки того времени сапоги-чулки, платформы, джинсовые сарафаны и т.п. у нее на курсе всегда были у одной из первых.
Особо красивой она себя никогда не считала - к тому же в школьные годы и на первом курсе, судя по старым фотографиям, была излишне полной, с пышущим здоровьем круглым деревенским лицом и пышными до пояса русыми косами. Но к появлению Славика она была уже не та. Похудела, сделала модную прическу, научилась курить и даже пить водку тайком от родителей, словом, стала современная и симпатишная (ее любимое словцо) городская девушка. А он тогда все еще чувствовал себя парнем из провинции, к тому же недавним солдатом - и его грубоватые манеры и дурной вкус в одежде, в