Два дня сухих библиотечных поисков. Каталог в вашей библиотеке никакой, даже алфавита нет. Вместо книжек – одни корешки. Но я двигаюсь дальше и дальше, заведенный моторчик, поезд по шпалам. К третьему дню есть подозреваемые – двухлетка и бабушка, по годам, мама. Ребенок без фото, мать уже в возрасте – ничего не понятно. Смущают даты, девочка лет на пять меня младше, ну, я так думаю. На чувство не полагаюсь, нет никакого чувства. Отрубило, отрезало.
В конце главной аллеи высокая береза. Их тут почти не водится, я видел только парочку мелких. Чуть левее движение – ящерица? Нет, спина. Наспех стряпаю ложь, полуправду: отсюда мой отец, фамилия пусть будет Иванов, ищу вот – не знаете, что да как? Подхожу ближе, старик, лет восемьдесят, не младше. Он не глядит на меня, глядит на памятник. На табличке фото из серванта. Я знаю, мой отец – он.
Собака
Ты не пишешь мне тринадцатый месяц, моя маленькая, заблудшая любовь, с конопушками, пухлой, вечно обветренной нижней губой, перепаханной родами вагиной. Все что угодно ближе тебя, Северный полюс ближе тебя, Господь наш Бог ближе тебя, а ты так далеко, будто тебя и вовсе нет. Ты не пишешь мне тринадцатый месяц, но пишешь сегодня, пишешь вот так вот, вдруг, пишешь. Вот что ты пишешь:
«Приезжай, пожалуйста, прямо сейчас. Умерла Лона, у меня на руках Соня, Боря в командировке еще неделю. Мама в ковидке, папа опять в дурдоме. Соне три месяца, Лона лежит в коридоре, я накрыла ей морду какой-то тряпкой, у меня даже тряпки нормальной нет, чтобы накрыть ее всю. Женя, золотце, приезжай, пожалуйста, поскорее. Захвати лопату. Возьми мешок».
Звала бы ты меня золотцем, пока была рядом. Так нет же, вечно я тебе лишь медяк завалящий. Тебе детей надо, тебе крепких рук надо. Жму тебя своими тонкими, всей своей дурью жму. Тебе все мало, а тут Боря, чертов, ебаный Боря. И вот я стою с кухонным ножом под его подъездом, он спрашивает:
– Вам чего?
– Сдохни, Боря, – это мысли, вслух: – Ничего.
Мой бестолковый нож упокоился в речке. Не битый ножом Боря, конечно, выжил. Ты пригласила меня на свадьбу, выжратого и не помню. Губы твоей сестры, блевань в реку, салют. После медового месяца ты позвала меня в гости, и мы поебались в последний раз. Ты сказала, что я лучше, чем Боря. Мелкий твой, пипочкой, нос щекотал мое ухо.
А потом ты пропала, переехала, заплутала. В сообщении – твой новый адрес. Ехать на такси – к черту на рога. Какой-то новый район на отшибе. Лопаты у меня нет – на рынок!
– Здрасьте! Нужна лопата, чтоб копать по снегу.
– Много копать?
– А сколько весит стаффорд?
Тянет лопату квелый усатый мужик. Бодрый седой везет меня на улицу Ньютона. В метель такси стоит как мои штаны. Там малоэтажки, поля, гипермаркет, лес. Дешевые квартиры, дешевле только твое сжавшееся очко. Постучала бы в дверь, попросила б соседа, уязвимая женщина, молодая мать. Нет, говорить с людьми никогда нельзя, никогда никого просить нельзя. Спасибо тебе, что ты такая кретинка, спасибо тебе, что ты есть.
Я смотрю на твой дом, валит хлопьями, мельтешение на ресницах, белые мотыльки. Я поднимаюсь наверх пешком, по лицу течет снег. Я стучусь в чужую, далекую дверь. Я вижу мелкое в складочку лицо. Грудничок. Я вижу то самое лицо. Бессонные голубые радужки в красной сосудистой оправе, растрепанная одутловатость, любимая картинка. Я опускаю взгляд на пегий собачий круп. Морда под тряпкой, как мороженая курица.
– Привет! Как хорошо, что ты здесь.
Я падаю на колени рядом с мертвой псиной, я целую твою руку. Грудничок орет.
– Ш-ш-ш!
Так ты качаешь, так ты шипишь. Родила себе змееныша, змея. Без меня, не от меня.
Ты уходишь на кухню, говоришь оттуда под крики, под вой, под плач:
– Женя, я так больше не могу. Она с ночи такая. Я вытерла блевоту раз, вытерла другой. В ветеринарку бы, да как? Да и обойдется, думала. Утром встала – а все.
Обнимаю за плечи. Теперь ты покрепче, а всегда была такая доска. Эй, доска, два соска. Лучше дуло у виска. Чем стоять сейчас вот так, с тобой, много месяцев назад как оплеванной, заживо похороненной, душу мне вынувшей, плачущей, младенца качающей.
– Жень, вынеси ее, пожалуйста. Закопай там где-нибудь в лесу. Потом возвращайся.
Я достаю из рюкзака черный мешок для мусора, подхожу сзади к собаке, медленно его натягиваю. Тяжелая. Тряпка сползает с морды, мутная пустота в черных глазах. Да меня прям на месте вырвало б, но не при тебе же. Когда ты рядом, я ничего не чувствую, кроме тебя. Если б пришлось прикопать твоего грудничка, мне бы тоже было насрать. Кому я говорю это? Ты не поймешь. О любви ты ничего не знаешь.
Пробую взять мешок с собакой на руки, тяжело, неудобно, а ведь еще и лопата. На плечо не заброшу, сил не хватит. Придется тащить волоком.
– Может, хоть санки есть?
Дергаешь головой, как в припадке. Значит, нет. Пытаюсь поймать взгляд, когда ты захлопываешь за мной дверь. Ловлю только кончик серого халата и скрежет замка. Значит, нужно все сделать быстрее, чтобы вернуться. Обнять тебя, пожалеть. Себя об тебя пожалеть.
Пятый этаж, и никакого лифта. Головой вниз держать будет надежнее, в черепе кость, да и собака вся тверже с шеи как будто. Шаг-стук, шаг-стук. Ну и месиво будет, когда мы дойдем вниз. Прошли так один пролет, мешок возмутительно треснул, из черного целлофана выглянул черный нос. Мертвая, коченеющая лошадь, одни мускулы. Надо натянуть три мешка сверху, чтобы наверняка. На площадке между пролетами: розовая детская коляска, велосипед с блестящей рамой, живая псина неловко пакует мертвую псину.
Дальше волоку ее не прямо, а под углом, вроде дается легче. Меняю руки – собака, лопата, собака. Ладошки горят, жарко, тошно. Пахнет будто затхлым железом. Вот так, завтракаешь по утрам, работаешь работу, что-то там делаешь, а в итоге бесславно тащишь труп мертвого животного. Все ради этого.
Помню, у тебя была проблема со съемными, одинокая квартирантка со Стаффордом – кому такое надо? Будет мужиков табунами водить – помнишь, как нам было смешно? Собака мебель сожрет и всех закошмарит, такими челюстями только арматуру резать. Новой хозяйке ты соврала, Лона жила у меня неделю после твоего переезда. Черт знает, что изменила эта неделя. Через три месяца тебя все равно чуть не выселили, потом содрали неустойку и успокоились. Ты ж не умеешь ругаться с другими, весь твой праведный гнев доставался всегда только мне: «Разбаловалась собака за неделю, теперь на диван лезет. Это ты все!» – «Да дался тебе тот диван со съемной!»
Позади шесть пролетов, впереди еще три. На улице будет легче, по снегу должно скользить. Может, я елку в пакете тащу. В сторону леса, с лопатой под мышкой. Посадить хочу, может! Хочу, чтоб было больше жизни вокруг.
Нужно добавить мешков, опять все в лохмотьях. Вожусь на карачках, открывается дверь чуть выше.
– Ма, а что это тут делается?
– Помнишь, что было с носом Варвары?
Проходят бочком мимо, спасибо тебе, нелюбопытная мама. Стыд – тебе, любопытная девочка.
– Я елку подруге в подарок несу, вы проходите, проходите, – улыбаюсь убедительно, криво.
Рожа красная, волосы ко лбу прилипли. Ну точно, только с детьми хороводы водить. Выжидаю пару минут, пусть уйдут. Последние два пролета мне не так плохо, только не чувствую рук. Плевать на все, скоро будет снег и воздух. Главное, снег и воздух, и больше не будет вони и духоты. А там и яма, там и свобода, там и я вернусь к тебе. Как же душно, господи! Подступает темнота. Расстегнуть воротник, сесть на корточки, опустить голову, чтобы не упасть.
Кое-как дохожу, собравшись. Слепит глаза, метет все сильнее. Снег рыхлый, и мешок по нему не скользит, проваливается. Протаптываю дорожку, ну конечно, почистить еще не успели, кто бы тут чистил. Продвигаюсь вперед метров пять, возвращаюсь за мешком, тащу его вслед, так несколько раз. Оглядываюсь, не смотрит ли кто, вдруг менты. Да нету их тут, в новый район они не ездят. Мы с мешком уже на углу дома, чего-то не хватает. Лопата где? В подъезде.
Хочется оставить собаку прям здесь, сказать, что все в порядке. Обнять тебя наконец и забыть об этом. Хрен с ней, с собакой, коммунальщики уберут когда-то. Поклюет воронье. Да куда ж я ее оставлю – встречала меня всегда. Морда убийцы, а хвост тонкой веревочкой виль-виль. Колени потом вечно в слюнях. Вот так, придешь к тебе, а уйдешь в счастье до слюней.
Закидываю мешок по-быстрому снегом, бегу за лопатой. Точно, домофон. Квартиру не помню, стаскиваю перчатки, ищу в смартфоне ледяными пальцами, вот он. Набираю номер, ты: «Кто?» Я: «Открой, лопата внутри осталась». Трель.
Подъезд будто весь собакой пропах, духота нестерпимая, мрак. Поднимаюсь наверх. О, так тут стены розовые? Иду будто вслепую, не вижу. Грязный цвет, как у заветрившегося мяса. Дрянь. Два этажа вверх, лопата забыта на очередном пролете. Подняться бы к тебе сейчас, хоть под дверью послушать, как ты там. Нельзя, собака ждет.
Вот же, уже темнеет, декабрьская рань, солнцестояние. Не люблю это время, мне всегда дурно в сумерках. Лихорадкой пробирает все дурное, даже если дела неплохо. Когда темнеет полностью, становится легче.
Убрать лопатой снег с мешка, протоптать пять метров вперед, тащить. Упереться в бордюр, смахнуть колючей перчаткой с лица волосы, натянуть капюшон. В капюшоне все равно сыро, голова присыпана снегом. Небольшой проезд между двором и полем, черт, тут же еще поле, лес за ним. Вытащить мешок на лед асфальта, движение то же, что и на лестнице. Втащить мешок на бордюр, порадоваться везению, что нести собаку пришлось не вверх, а вниз. Умереть и не встать, если б собак хоронили на крыше. Желтый поток равнодушных машин едет мимо. Короткая пятка пустой остановки, под снегом чернеет поле, на поле растительный хлам. Топчи не топчи – не скользит. Упорно тащу, поле нещадно дерет мешок. Дальше идти нельзя. Прям здесь копать?
Так и в равнодушных душа проснется – зачем они мне? Что там бывает за мертвых собак в неположенном месте, штраф? Как могу быстро засыпаю мешок снегом. Вот же ж блядь, все усилия прахом. Даже зарыть не в состоянии нормально, проститься. Швыряю лопату – зачем мне лопата. То не лопата – совести меч, духовной Фемиды.