Легкий способ завязать с сатанизмом — страница 18 из 23

Встречу назначил обстоятельно, а отменил безалаберно – наверное, она уже красила тушью левый глаз. Экран плюнул в меня «Сдохни, тварь» и выстрелил блокировкой. Спасибо, стараюсь, тридцать девять, ангина. Неделю провел как в стеклянной колбе с медленно закипающей водой. О ней и не думал, мало ли глупостей, считал пузырьки – раз, два, три. День на девятый она объявилась в нелепые пять утра, прислала фото – рассвет шагает по той самой дали, которую я вижу из окна, но метров на сто левее. Вот так соседушка. В шесть утра мы встретились в заросшей балке перед монастырем. Жители балки – печальные девичьи трупы – шептались за спинами, незримые, запертые здесь навечно истерикой местных новостей. К половине седьмого перемыли им кости. В семь – нет, не обнаружили новый, хотя сталось бы. Я просто взял ее руку, и все.

Дальше, конечно, что-то должно пойти не так. Перебираем возможности, как цветные стеклышки, обточенные резвой волной. Возьмем с раскаленного берега, ощутим шершавое тепло в руках, поглядим сквозь на солнечный свет. Пусть белизна лучей перерождается в оттенки пожухлой листвы и уставшей заварки – в порядке очередности подношений стеклышек к глазу. Возможность первая – она замужем за богатым, у них милый ребенок, лет, скажем, трех. Муж может быть деспотом, а может – страдальцем вроде Каренина. Второе, пожалуй, лучше, от деспотов в тексте одна тошнота. Если уж деспот, пусть будет отец. Они спят друг с другом с ее тринадцати, в последней сцене он ставит нас к стенке и неотрывно смотрит дулом дробовика. После выстрела по стене стекают ее окровавленные мозги. Облизываю губы, смеюсь от боли, чувствую, как раскаленная пуля входит в лобовую кость. Может, и не отец вовсе, а старая лесбиянка, которая увязалась за ней, пока она работала администратором в крошечном частном театре. «Дамы и господа», – округло произносит моя любовь в зрительный зал, в золотистом свете софитов восхитительно юная и святая. Старая лесбиянка подается вперед подбородком, натягивая излишек кожи на черепашьей шее. После спектакля вдевает в ее ушки тяжелые бриллиантовые серьги, пряча в меховом манто безобразно оттянутые мочки собственных. Нет, я правда не знаю, что мешает нашему счастью, но чувствую эту силу так же, как собственную ногу.

Время для второй встречи она находит через бесконечную, черным отчаянием полную неделю. Тащит на старое кладбище, будто без свидетельства покойников не может и взглянуть на меня. На асфальтовых аллеях пляшут тени, рябят солнечные зайцы, трепещут стрекозиные крылья. Рыжий беличий хвост скрывается за истуканом-памятником. Белка прыгает с креста на дерево – аттракцион для зверят, а не билет в загробное царство. Шуршит бестолковая ящерица, останавливаюсь и вглядываюсь в траву.

– Да ты сам как ящерица. Родню приметил? – И безо всякого спроса пальцы на мокрый от жары позвоночник.

Вывернулся, поцеловал в висок. Пошли дальше. По-собачьи высунутый язычок асфальта безвольно стелется по земле. Впереди трава, сталь ограды, гул автомобилей, остовы девятиэтажек. Тащит за руку, вперед, тени синеют, воздух пухнет от жары. Целует меня, маленькая, худая, а все равно какая-то хищная, косые от страсти глаза. Зрителей кругом много, но помню только двадцатилетнюю девочку – на гравировке волосы волной, тщательный макияж, зубастая улыбка – тебе бы на кинопробы, милочка, а занесло в зрительный зал. Любовь моя рядом, рюкзачок свой повесившая на ржавую, облупившуюся лохмотьями оградку, плачущая всем телом от жары, на все готовая, только моя. Шумят авто, во все глаза глядят девятиэтажки, из ада и рая рукоплещут мертвецы. На Страшном суде нам все это припомнят, ну и пусть.

Снова неделя, и ничего не понятно, секунды, минуты, часы сплетаются в шифр, невозможный к разгадке. На «Доброе утро» – молчок, на «Сладких снов» – «Тебе тоже» и поцелуйчик, но в тревожные три часа ночи. Что там в тех стеклышках? Сиделка в доме престарелых? Проститутка? Чья-то рабыня? Вглядываюсь в калейдоскоп, цветные стекляшки перекатываются под веками, складываясь в бесконечных чудовищ. Потом передышка – мы снова в балке, и утро, и тянутся нити тумана. Наши мертвые подружки качаются в них, как в невесомых гамачках. Смерть в результате удушения – вот же, синие галстуки, почетный знак загробной пионерии на тощих шеях. Но мы-то живы, живы, пусть плачет тот, кто нет.

– А эти очки мне подарил друг-некрофил, – выпаливаю, обостряя момент.

– Валерой зовут, да?

Бог знает откуда знакомы, говорит, не спали друг с другом, и слава богу. Впрочем, система образов дает сбой, мигает красным тревожная кнопка реальности. Какого черта я вожу такую дружбу? Ладно, я вообще-то писатель, оголодавший непрошеный гость на празднике бытия. Кресты мне аттракционы, города – зоопарки, чужая боль – десерт. Валера выходит на смену через пару дней. Он работает в морге, это же понятно?

– Давай, старичок, приводи свою нимфу, а то тут Галатеи сплошь.

Если доставят куколку товарного вида, приляжет с ней рядом, погладит запястье. Секса у них никакого, потому что любовь. «Очень хочется, чтоб глазки открылись, спросонья, голубые или зеленые, под шубкой ресничек. Впитать всем сердцем прозрачность еще до осознания себя, стать новой реальностью после потных лапок небытия, навеки отпечататься в нежной, кровеносно-красной сетчатке», – так Валера и говорит обычно, пока наливает мне чай. Шизофрения у него, что ли.

Вокруг больницы густой парк, от близкой реки тянет сыростью, свободой, невеселыми прогулками. Мой школьный дружок с аппендицитом, переломанная сестра после аварии, тетя без желчного, как сейчас помню сверкающую горсть билирубиновых камней на ее сухой ладошке:

– Тетя Света, да вы, наверное, устрица, жемчуга такие наделали!

И тетя хихикает, кокетливо поправляя в боку трубку, по которой янтарными сгустками стекает в бутылку желчь. Впрочем, никакого прошлого нет, когда я держу за руку мою душеньку. Назовем ее, к примеру, Алисой, пока от душенек не случилось удушья.

Трехэтажный корпус, звездная тишина вокруг, гудки в трубке. Открывается дверь, желтая полоска света возникает среди темноты, как пленительно тонкое ножное запястье. На пороге появляется Валера. Белки его глаз светятся в темноте – дырочки в плоти реальности, пожелтевшая фотокарточка с выколотыми глазами.

– Добрый вечер, друзья. – Звук его голоса идет прямиком от сердца. – Чайник ставить?

– Кто ж откажется от чая!

– Но сначала я покажу Жоржетту.

Расправляю плечи офицерским манером, киваю Алисе – приоткрытые губы, холодные влажные ладошки – заходим. Подобающий случаю узкий, стереотипно скудно освещенный коридор. Непременный скрип дверных петель, синяя комната – простынки и пяточки. Сколько их там? Да пар двадцать. Говорят, если потереть, будешь богатым, Валера утверждает – неправда, но я попробую все-таки. Пяточка раз – заскорузлая от соли рыба на пологом морском берегу. Пяточка два – свинцовая гладкость, оловянная серость. Пяточка три – Алиса тянет мою руку, и спазм в ее животе я чувствую где-то под горлом – бедняжку рвет. Что-то человеческое в тебе все-таки есть – если приглядеться, увидишь в оранжевом месиве баклажанную шкорку. Баклажаны у нас называют «синенькие», эти кругом тоже синие, синяя комната, синяя Алиса, синяя тряпка, которой я оттираю синенькие от кафельного пола – будь добр, неси ответственность за даму.

– Хочешь, уйдем?

Конечно, не хочет, сама тут сдохнет, а назад не сдаст – за то и люблю. И за ресницы прозрачные, за худобу, за лунный отлив серых глаз.

– Знакомьтесь, Жоржетта. – Движением тореадора Валера срывает простыню с тщедушного белого тельца.

Тут наступает время щекотных описаний, таких, чтоб душа извелась от стыда и желания. Но мне как-то плевать на весь этот мертвый мрамор, золотистые волоски на лобке, призрачную припухлость в уголке рта. Валера стоит на коленях, целует белую кисть Жоржеттиной руки, смахивает редкие благодарные слезы.

– Пойдем отсюда все-таки, а, – слабо шепчет Алиса мне в плечо.

А чай Валера пьет крепкий, черный, с солнечной долькой лимона. Впрочем, дверь в каморку приключений закрывается снаружи, ножное запястье вспоминает, что оно всего лишь лодыжка. В такси Алиса на меня даже не смотрит. От Жоржетты и то теплее было бы. Едем на мой адрес, свой не дает, хотя дом я определил еще по старой фотографии рассвета. Хлопает дверцей и растворяется в темноте – исчезают голова, плечи, ноги, только белая юбка маячит ночным мотыльком. Я могу ей писать и пишу, но сообщения она не читает. Я могу караулить ее под подъездом, выпучив глаза. Увидеть, как она выходит под ручку со старой лесбиянкой, ребенком, отцом – без разницы, кто там у нее. Я могу изваляться в муках любви, как собака в дерьме. Так, чтобы небеса прикрыли глаза ладонью, но от миниатюры, успевшей отпечататься в мозгу, было никуда не деться. Теперь уж понятно, что история кончена. Наступает катарсис, оргазм, равный смерти. Я готов.

Дом, где я рос, гнилая высотка, муравейник на пять сотен душ с бесконечной лестничной клеткой. Ныряю вслед за кем-то в подъезд. Первые два этажа – молочная пенка перед глазами, и ни одного сюжета. Дальше неясная чехарда, яркие кружки пластиковой пирамидки, саднящие коленные чашечки. Чуть выше – прописи, в детстве жизнь у всех одна, как под копирку. Этажу к пятому становится интереснее – мне машет хвостом мой первый в жизни рассказ про собачку, и вот я лечу кубарем сквозь все миры, которые выдумал в те годы. На восьмом этаже меня вытряхивает в реальность первый сексуальный опыт, неловкость и кудри, разбросанные по подушке. Смутное эхо Алисы – ключицы у них топорщатся как-то похоже, или лисье что-то во взгляде – не пойму. С десятого по тринадцатый мрак без единого луча, не понимаю, как так вышло, но ничего другого не вижу. Последние этажи залиты солнечным светом, белые стены вокруг сочатся сиянием. Земля становится все дальше, дом Алисы размером с мой ноготь, за ним балка, за балкой морг, дальше морга старое кладбище. По стенам идет темная рябь, хмурится, сплетается в текст. Становится тесно и душно, я пытаюсь вдохнуть и чувствую вместо воздуха муть с битым стеклом пополам. Слова, когда-либо написанные мной, гудят под кожей, бегут по венам, продирают их изнутри. Напряжением воли, последним, искусным, я открываю окно, высовываю голову и плечи, вдыхаю в последний раз. Упруго отталкиваюсь ступнями от пола и лечу кубарем вниз. Полоска свежего воздуха, мельтешение, красный жар. Все.