Легкий способ завязать с сатанизмом — страница 19 из 23

После смерти писатели попадают в текст. Освободившись от суеты действия, я выхожу за скобки повествования, наслаждаясь бестелесностью. Скучные похороны свои я пропущу, на неоконченные дела как-то плевать. Немного жалко девочку с бантиком на затылке, которой я свалился ровно под ноги. Лизала мороженое, должно быть, забрызгал собой – такая неловкость. Говорят, она вышла в то же окно десять лет спустя. Ну и дурочка, жизнь прекрасна.

С Алисой мы так никогда и не встретились. Баюкает угнанных коровушек и ненавидит красных, а про меня и знать забыла. Спасибо, милая, тебя хорошо было выдумать.

С возвращением

Нельзя было упустить ни секунды из этого лета, и я сняла студию на набережной. Звучит роскошно, наделе – клетушка почти без вентиляции, общажка, дом для бедных с видом на дом для богатых. От входной двери до конца квартиры семь шагов, крошечная ванная, окно на полстены, в окне зелень, крутой спуск к реке. Квартиру мне сдал мужик в инвалидной коляске, дела вел он, вместо ног у него жена и теща.

Предыдущая съемщица была брюнеткой, это я знаю наверняка. Выгребла столько ее волос, будто она сенбернарица. Волосы были везде – за диваном, в ванной, на старой половой тряпке. Выбрасывать тряпку лень, так и мыла полы ее волосами. Спустя пару месяцев я открыла духовку, и волос на противне был уже синий. Может, парень сенбернарицы тоже крашеный. Намоленное фейское местечко. О времена. Ведь лучше нет счастья, когда твой мальчик – самая красивая девочка в мире.

Оглушительное, прекрасное лето. Пара минут вниз от подъезда, и уже набережная, гудящая, забитая, громче сочинской. Мутно зеленеет Дон, орут кабаки, люди вокруг пьяные и голые, жара, одурь. Веселая поцелуйная забавка – подглядываю левым глазом, мальчик выглядит как прозрачная блондиночка, почти альбиносиха. Подсмотрю правым – ну вампирище, глаз чернючий, безумный. Открываю оба – бродяжка, профурсеточка, Пьеро. Охуеть.

Мы все болтаем, что это Эр Эй, Рост-Анджелес, и мимо проносится роллер с калифорнийски загорелым торсом. Мы садимся на лавочку, и какие-то мужики предлагают угостить нас травкой просто потому, что у Пьеро добрые глаза. Я не знаю, добрые ли, но когда он смотрит на меня, в сердце будто падают печальные иглы. Столько раз ему пришлось чуть не сдохнуть, чтобы этот взгляд появился.

Выше набережной рядки заброшек. Парамоны, старые купеческие склады, из развалин течет родник, вокруг зелень. Вечно там кто-то плещется, даже зимой. Еще чуть дальше просто какая-то недостройка. Выпив очень много пива, мы зачем-то идем туда ебаться, и это опасно. Бог с ними, со зрителями, дырками в полу, ноголомательной теменью, грязью. Это фигня, дело в другом. Здоровье у Пьеро не особо, и иногда он падает в обморок после оргазма. В постели можно дать водички, приоткрыть окно, поговорить, и уже через полчасика он будет травить анекдоты. Может и не сработать, и тогда только скорая. Мальчик в отключке без штанов в заброшке – как тут объяснишь врачам? Очень безответственно. Зато приятно – жуть.

Набережная заканчивается тупиком, дальше только крутой подъем, чехарда двухэтажных имперских домиков. Их сносят, иногда сначала поджигают, потом сносят. Градозащитники ходят на митинги, но, разумеется, идут нахуй. Город уходит, но пока еще можно сжать его теплую руку, ухватить последний взгляд. Взгляни наверх, разомни шею – на лепнине скалится чертик. Много их тут, чертей!

Ну а нам пора возвращаться, набережная километра три, придется пройтись. В названии улицы, где я снимаю, слышится слово «халтура». Хорошенькая же халтурка – взорвать одиннадцать героев при попытке убить императора! Я этого не принимаю, но понимаю. Как только не придется замарать руки, чтоб в жизни монеткой на дне колодца блеснул хоть какой-то смысл. Герои мертвы, зато теперь есть улица, на которой я ебусь. Не взорви их всех тогда Халтурин, пришлось бы ебстись на Никольской. А императору тому все равно хана, его убили уже через год. Поставили храм в русском стиле. Когда вижу его, хожу кругами и глазею. Вот только Питер так далеко, что едва существует. А Ростов – здесь. Под ногами, в легких, в сердечке. Чертики на фасадах шлют поцелуи из-под виноградной лозы.

Что можно выжать из крохотной студии? Но мы выжимали. Хитра на выдумки голь, надо будет, изловчишься прям на толчке. Общественные места от наших совокуплений спасла пандемия. Мало ли кто там надышит, в примерочных.

А кончилось лето убийственно и внезапно, все больше на съемной квартирке я торчала одна. Умерла мать его не до конца забытой бывшей, доктор, нахватала ковида, девочка позвонила в слезах. Он к ней не вернулся, но шлялся по городу невменяемый, искал свою смерть. Очередное неудачное падение кончилось травматологией, операцией на мениске. По полису не получилось, пришлось платить. С работы я тогда уволилась, дни, проведенные там, оскорбляли мое чувство прекрасного, а это единственное, что у меня есть. Деньги пришлось искать впопыхах, не хватало как раз суммы, которая уходила в месяц на квартиру. Я съехала, последний платеж ушел в счет залога.

Через пару дней после операции мне пришлось уехать далеко и надолго, негаданные дела с наследством. Перед отъездом я просидела в палате пять часов. Ночью Пьеро случайно опрокинул утку на простыню, высохло, воняло. Нога как лягушачья лапка, в зеленке даже ступня. Почему-то сосед по палате лечился от пьянки и то и дело сваливал, возвращался с перегаром. Спирт, моча, больница. Вышла со страшным чувством, с мерзким осенним ветром, с солеными глазами. Еще не конец, но это конец.

* * *

Даже в разгар того слепого от спелости лета, помоечного рая, полноты времен, мне регулярно снились кладбища. Позади пятнадцать лет ночных бдений, хождений, брожений. Меня поочередно заносит на два самых крупных кладбища Ростова. Половина снов, которые я вообще помню, о них.

Братское больше раз в десять, чем на самом деле. Огромный лесопарк со старинной церковью, надгробия причудливы и артистичны. Эти сны дышат зеленью и тенью, счастливые и спокойные прогулки. Очередная аллея ведет к мраморному ангелу, склеп за ним величественен и вальяжен. В настоящем склепе вот уже много лет живут и столуются бомжи. Как-то зимним вечером один из них выбежал мне навстречу. В свете молодой луны колыхалось его дряблое белое сало, рот шипел: «Потрогай его, потрогай». Я рассмеялась и прибавила ходу. Хорошо было встретиться с настоящим после целого дня офисной туфты. Даже если это настоящее – бесполезный старческий хрен бомжа.

Но во сне Братское – приют в вечном покое. Там всегда пусто, разве что статист какой промелькнет, ну и пусть себе. Не знаю только, почему я никогда не была в церкви. Кажется, там всегда закрыто. Благо и так есть чем заняться: ходи, дыши, смотри. Часть настоящего Братского кладбища закатали в асфальт Советы, сейчас там промзона и стадион. Возможно, я просто вижу во сне его подлинные границы.

У Северного два лика. Один из них – нечисть и ужас. Начинается все с нехорошего чувства. Отступает город, с мерным гудением подкрадываются могилы. Оттенки выцветают, с ветром вздымается красная пыль, клубится у самой земли. Из пыльного сердца тянутся костлявые пальцы, сжимают лодыжку, мертвая хватка. Пыль будет держать, пыль будет тащить, пыль будет пытаться сделать тебя пылью. Это кончится, только если сумеешь проснуться.

Второй лик Северного – шутовской. Забавы, ярмарки, карусели, и вся эта чудь меж могил. Несколько раз натыкалась на бар с густым вкусным пивом, как-то ночевала в недурном отельчике. На кладбищенской ярмарке бочки с соленьями, глянцевые корочки пирожков. Чешуйки вяленой рыбы блестят на лесках, как ручеек журчит. Памятники сверкают на солнце холодным металлом. Весь карнавал обыден и аномален. Когда жуешь скользкий гриб, думаешь только о смерти. Торговки угощают и смеются. Одни выглядят как баба-яга, другие – как баба-яга после косметолога. От каруселей свистит в ушах, нет ни земли, ни неба, есть только восторг и вжух. Аттракцион останавливается, и упираешься ногами в свежий холм.

Настоящее Северное – это рутина. Десять километров отчаяния, даже деревца сажать запретили. По расписанию ходит маршрутка, районы, сектора. Номер могилы длиной как телефонный. Город мертвых, мой вид из окошка все долгое детство. Высунешься с высоты и видишь, как приросла еще сотка метров. Полоска сырой черной земли, полоска светлее и шире, дальше серебристое море памятников. Что делать – в девяностые много умирали, туда везли всю чеченскую.

Пару раз снилось, что вместо надгробий – кровати, занесенные снегом. Смахнешь белую шапку рукой, посмотришь в лицо, пойдешь дальше. Спину сверлит взгляд, пока не свернешь.

Бог знает что этим сонным мертвецам от меня нужно. Но ведь зовут же в гости, и я прихожу. Может, у нас дурацкая, но крепкая дружба из общего горя. Когда слезы, а когда и танцы. Горе у нас не смерть, но одиночество.

* * *

Теперь чужой город, чужие лица, чужой ноябрь средней полосы. Девятиэтажки серыми пузами похожи на наши окраины, но все не так. Хоть и примелькалось быстро. Пару раз в районе, и знаешь его повадки, будто едешь с ним третьи сутки в купе. Попутчик словоохотлив и пахнет потом, зато не злобен.

Далекий гостиничный номер: кружка с ржавым кольцом с изнанки, телевизор в холле орет частушки, отвратительная шумоизоляция. Дурацкие японские сиреньки на стенах, это ж отель «Сакура», японский стиль за русские деньги, по дешевке. Днем дела, и можно в них деться. Ночью – липкая галиматья, скомканная простынь, очередной вязкий кошмар про кладбище.

После новостей из родного города стало совсем худо. Три недели назад я съехала из студии на четвертом этаже, а вчера в студии на втором нашли трупы. Моя ровесница и ее годовалая дочка с признаками насильственной смерти. Рожать и без того страшно, кишки наружу, и как-то после этого жить. Семья тоже страшно – что там ждать от мужиков? А тут вот тебе раз, убили. Мужик, наверное, и посягнул на Мадонну с младенцем.

Деваться с этим ужасом было совершенно некуда – как тут все объяснишь, кому? Писать Пьеро – только хуже сделать. Уже взрослым три дня рыдал с «Белого Бима Черное Ухо», что было после «Иди и смотри», я умолчу. Такая ж принцессочка, мальчикодевочка, даже когда не бреет лицо неделями и хромает на костылях. Очаровательно, как и все бесполезное. Но сейчас так нужно опереться, а я хватаю ладошкой только пустоту.