<…>
А Грэс, легкая девочка Грэс, плясала. Евфратова, грозная, смотрела на это скопище. Печалилась Барановская. Но что можно было сделать? Стянуть вожжи? Какой толк? Что было бы в речах из-под палки? Прогнать Грэс? Но что мир без Грэс? Без Грэс на поляне, без пляшущей Грэс на поляне? И жизнь была только в Грэс. От нее текли потоки света и силы, зажигавшие всех. И в глазах всех, и мужчин и женщин, светилась любовь и желание умереть не только за Грэс. <…>
Ах, Грэс!
Понимаешь ли Ты,
Ты сама,
Кто ты?
Легкий ветер, в полдень провевающий душную зелень сосен,
Бода ключевая — всякий выпивший ее обезумеет,
Источник с красными цветами — всякий, вглядевшийся в него, погиб.
Золото, старое золото, губившее испанцев в Мексике.
Солнце!
Чума! Проказа!
Жизнь!
Она принадлежит всем и никому, загляделась сама на себя (в романе есть эпизод, как смотрится она в воды реки, а, оторвав взгляд от своего отражения, громко кричит: «Грэс!» Как сказано о Вакхе Ходасевичем: «Лишь самим собою пьян». Вот и в героине Муни есть что-то вакхическое). Бесконечно длится ее танец, и партнеры меняются так быстро, что, не успев разглядеть лица, она переходит от одного к другому. Ей неведома жалость, грозная сила, сила жизни заставляет ее кружиться и кружиться, не останавливаясь. Можно назвать ее и жестокой, но применимо ли это слово к стихии? Муни думал над этим, когда писал монолог Грэс, впоследствии вычеркнутый:
Ах, как легко жить! Как танец упоительный, проносится моя жизнь. Не все ли равно: и медленный танец, и гордые мятежные слова о свободе, и поцелуй, в котором отдаешь себя всю, и огненные знамена, и крики сраженных. <…> И пусть! И много вас погибнет из-за меня, как Большаков, который утопился!
От всепожирающей, опустошающей любви-стихии Муни искал спасения в гармонии пушкинского периода, в идиллии, целительной, как «меланхоличность буксовых аллей». Там все встречи заранее назначены и происходят в указанный час, для встреч даже отведено особое место «беседка, пышный замок в царстве фей». Там роли расписаны, и сцена заботливо подготовлена для свидания влюбленных: золотое солнце заливает клеточки паркета, высвечивая «чистый профиль, девичье-невинный». Там даже грех — «светлый грех, и легкий, и безгрешный». Выполоты крапива и полынь — веет только «медвяный запах кашки». Там игры, соединяющие влюбленных, предполагают точные правила — шашки, а танец — заученные движения — менуэт. Этому рационально-логичному, выстроенному миру соответствует строгая форма — конечно же, сонет!
Ходасевич обратился к пушкинской гармонии, чтоб освободиться, очиститься от штампов символизма. «Счастливый домик» для него своеобразная школа постановки голоса. У Муни нужды в переучивании не было: у него был дар о трагическом, об открывающихся безднах писать непринужденно-легко, в разговорно-естественной интонации. И если среди стихов Муни мы видим элегию «На берегу пустом» — это дань дружбе, а не поэзии: поиски Ходасевича заражали его, его опыты он разделял деятельно, творчески.
«Сантиментальные стихи» Андрея Белого наполнены иронией к миру уходящему; Ходасевич использовал их, чтобы изменить масштаб, научить глаз вниманию не только к высокому, — к «простому и малому»: «воспеть простое чаепитье». Привычная бытовая деталь в его стихах увеличивается, высвечивается, берется крупным планом. И вот в центре внимания уже не чаепитие — стакан чаю с ложкой: «Тихонько ложечкой звеня…» («Улика»). Для Муни «сантиментальные стихи» — передышка, вздох всей грудью, минутный покой, после которого «сухое сердце» снова рванется в огонь, зная, что сгорит.
Муни в стихах так часто горевал, что человечеству суждено отныне выращивать уродливые или смертоносные плоды, что, конечно, как расплату принял рождение больной дочери. Вероятно, на всю жизнь у девочки остались последствия родовой травмы. Когда в конце семидесятых годов я познакомилась с Лией Самуиловной, это была невысокого роста худенькая женщина, согнутая под тяжестью горба.
VII.
Я только горько люблю,
Я только тихо сгораю.
Край мой, забыл тебя Бог:
Кочка, болото да кочка.
Дом мой, ты нищ и убог:
Жена да безногая дочка…
С. Киссин
Если о Ходасевиче Анненский сказал, что он «наш, “из комнаты” <…> Славные стихи и степью не пахнут. Бог с ними, с этими емшанами!»[224] — то стихи Муни воздушны, открыты: все здесь происходит под золотым или вечерним небом, в парке, на берегу реки, на даче. Дом появляется в двух-трех стихотворениях, и какой странный дом! Дом — это диван. На диване — жена. Сидит — и ждет. Диван старый, приютивший в своих подушках мечты не одного поколения, здесь прячутся «старых снов побледневшие ткани». А латании, известные по стихам Валерия Брюсова, укрывают его от мира: «Ах, в этой старой маленькой гостиной // Себя веселым помнишь ты ребенком… // Средь мебели, таинственной и чинной».
24 мая 1909 года С. В. Киссин женился на Лидии Яковлевне Брюсовой. И, вероятно, — как и пишет Ходасевич, — Валерий Брюсов брака младшей сестры не принял, на свадьбе не присутствовал, Да и в последующие годы был холодновато-далек. Лия Самуиловна, которой я приносила «Некрополь», очень рассердилась на Ходасевича, возмущалась тому, что он написал о Брюсове, говорила, что антисемитом он не был, к Муни относился хорошо, даже в Варшаву на именины его приглашал. Лия Самуиловна, воспитанная матерью и Надеждой Яковлевной, выросла в восхищении перед Брюсовым. Отца она не помнила, обожала мать и немного в нос, задерживая дыхание, отчего имя звучало значительно, произносила «Жан»: после смерти В. Я. Брюсова его вдова, Иоанна Матвеевна, «Жан», стала главой многочисленного брюсовского клана.
Эта семья, со своими отношениями, традициями, стала Муниной семьей: он жил вместе с ними, на одной квартире с сестрой и матерью жены, летом они вместе отправлялись то в Антоновку, где обычно проводила лето средняя сестра Евгения Яковлевна, то на финский курорт. Вместе с Лидией Яковлевной он получил целый мир, одновременно притягательный и чужой.
Лидия Яковлевна была последышем в многодетной дружной семье Брюсовых. Старшие сестры: Надежда Яковлевна и Евгения Яковлевна — натуры деятельные, творческие, одаренные музыкально (Евгения Яковлевна — не только преподавательница музыки, но и пианистка; по инициативе Надежды Яковлевны дома была создана частная школа, в которой преподавание велось по ее методике, принимала участие она и в создании Народной консерватории).
Они поддерживали брата, когда поиски его вызывали насмешки и улюлюканье, как могли, помогали ему. Надежда Яковлевна под псевдонимом «Сунанда» печаталась в журнале «Весы». Много лет спустя Валерий Брюсов в ее статьях находил свои приемы, свою стилистику:
Читал статью Нади о Скрябине. Узнаю свою старую манеру так поворачивать фразу, чтобы сразу никак нельзя было угадать, дополнение это или подлежащее. Кстати, это — полезно: заставляет вчитываться… желающих или вовсе не читать — других» (1 мая 1915)[225].
Н. Я. Брюсова выпустила сборник стихов «Единая радость» (М., 1908) под инициалами Н. Б.
Но главное, старшее поколение было объединено творческими поисками, духовным родством, что поддерживало со временем ослабевающие родственные связи. 27 сентября 1911 года Надежда Яковлевна писала Иоанне Матвеевне Брюсовой:
В те давние времена было нечто, и очень большое, что было общим мне и вам. И это не было создано ни Достоевским, которого мы тогда читали, ни Добролюбовым, ни Валей, — это было наше собственное, наше общее — и Валя, и Добролюбов, и мы — были частью его, мы, может быть, гораздо меньше, чем они, но это было все равно (по моей аксиоме — часть всегда равна целому)[226].
Когда росла Лидия Яковлевна, общности этой больше не существовало, росла она чужой тому, чему посвятили жизнь старшие, обделенная близостью брата, ставшего известным литератором, и вероятно, в обиде на свое сиротство. 26 июня 1905 года она отправила В. Я. Брюсову на Иматру открытку:
Мне было бы легче придумать письмо чужому человеку, чем тебе. Не нахожу ни одного слова, кроме твоего же, коротенького: «привет». Лида[227].
На обороте — фотография Лидии Яковлевны: в черном костюме с белыми манжетами и воротничком, в белой шляпе. Она тогда училась в гимназии Ржевской.
Нилендер, который готовил Л. Я. Брюсову к поступлению на Высшие женские курсы летом 1907 года, писал Б. А. Садовскому:
Девица весьма способная. Хотела бы поступить на классическое отделение. Таруса в 10 верстах. Ох, не любит она Вал<ерия> Як<овлевича>. Массу про него рассказывала[228].
(Надо сказать, Муни не простил ему болтливости, и очень нелестно отозвался о Нилендере в записной книжке: «Он хорошо знал греческий и был низкий сплетник».)
Молчаливая, строгая, естественная, без тени кокетства — эти качества должны были привлечь Муни, — Лида была младшей сестрой друга, росла на его глазах. Они часто виделись и в Москве, и летом, в деревне, в Антоновке, куда Муни приезжал навестить Александра Брюсова. В юности Лидия Яковлевна чувствовала себя в семье посторонней. Не сблизилась она и с друзьями Муни, хотя московский литературный кружок жил тесно, весело; расступался, впуская жен и подруг; внутри кружка то и дело возникали перекрестные романы, дружбы, влюбленности. «Лидии Яковлевны я не понимал. Она была какая-то тяжелая, молчаливая, — вспоминал К. Г. Локс, — дружил я с Надеждой Яковлевной»[229].
Эстетику, Литературно-художественный кружок Лидия Яковлевна не жаловала. Занималась рукоделием, разделяла увлечение Муни аквариумами, рыбной ловлей. Иоанна Матвеевна сообщала Надежде Яковлевне в Каргополь: