Легкое бремя — страница 24 из 28

рта выстрелил себе в висок, и смерть пришла сейчас же. Врач говорил, что сердце еще довольно долго работало, минут 40, но он уже не сознавал ничего, пуля задела мозг. Говорят, он был страшно спокоен и радостен на вид в гробу.


IX.


Мой вечный друг, меж нами нет разлуки!

В. Ходасевич


И то, что для встречных было безрифменно,

Огромной рифмой связало нас.

О друг [неверный, единственный],

терзатель безжалостный…

В. Ходасевич


Бесстрастно и скупо сообщал Ходасевич о смерти Муни. 22 апреля 1916 года он написал Б. А. Садовскому:


У меня большое горе: 22 марта в Минске, видимо — в состоянии психоза, застрелился Муни. Там и погребен[255].


Но Анна Ивановна вспоминала об этих днях:


У Влади опять начались бессонницы, общее нервное состояние, доводящее его до зрительных галлюцинаций, и, очевидно, и мои нервы были не совсем в порядке, так как однажды мы вместе видели Муню в своей квартире[256].


Чувство собственной вины терзало Ходасевича. Он казнился, знал, что виноват и искал оправданий. Даже когда в 30-е годы, в эмиграции, он стал набрасывать канву жизни, весь 1916-й год он выстроил как объяснение того, почему не помог, не мог помочь Муни:

1916. Болезнь. — Корсет. — Коктебель. — Призыв. — + Муни[257].

С зимы 1915 года Ходасевич действительно тяжело болел: врачи предположили костный туберкулез, приговорили к ношению корсета, потребовали отъезда на юг. Записная книжка его тех месяцев исчеркана тревожными вопросами:


Снимается ли гипс? Какой корсет? На ск<олько> времени? Пускают ли туберкулезных в санаторий? Боль в боках.


Подсознательно он изменял, смещал порядок событий: о смерти Муни Ходасевич узнал 26–28 марта 1916 года, в Крым выехал 4 июня, а его призывные дела разыгрывались уже в Коктебеле. Если даже в 30-е годы у него появилась потребность «подправить» судьбу, что ж говорить о 1916-1920-м, когда чувство вины было живым и острым.

Он знал, в чем виноват, и сам написал об этом в очерке «Муни». Именно в годы Муниной службы (1914–1916) пришло к Ходасевичу ощущение уверенности, свободы владения словом. Как позже писал он в «Державине»:

В жизни каждого поэта бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в комч[258].

Стихи могли быть лучше или хуже, но это были его стихи. Жесткая тирания Муни, безжалостная насмешливость, ироничность, которые они с юности культивировали, теперь мешала, стесняла. Ему не нужен был суд пусть очень близкого человека, тем более — близкого! И Муни, двойник, близнец Ходасевича, почувствовал холодок отстраненности и понял, что он выставлен из жизни друга. Он остался один на один со старой Гудель.

Чувство вины прорывается и в стихах Ходасевича, в частности, в том, что отныне Муни является ему только в виде призрака, порой — «призрака кровавого», совсем как в классической трагедии. Даже в первом стихотворении, написанном после смерти Муни, — «Ищи меня», где его присутствие ощутимо физически, передано шепотом, взмахами, касаниями, сквозняками, теплом, как на спиритическом сеансе, поэту важно было показать, что перед нами призрак. В одном из черновиков он дописал еще одну строфу:


Вот комната моя. Упрям и своенравен,

Луч золотит моих вещей края.

Вот лампа, стол и на стене — Державин.

Вот зеркало, но в нем — не отражаюсь я.


Подчеркнутая предметность описания: комната, лампа, стол зеркало — проявляет прозрачность, нереальность говорящего. Строфа явно выпадала из стихотворения, Ходасевич зачеркнул ее, затем восстановил, написав: «Надо»[259], и в конце концов от нее отказался.

Со временем чувство вины настолько выросло, что отделилось и само стало субъектом стихотворения:


Леди долго руки мыла,

Леди крепко руки терла.

Эта леди не забыла

Окровавленного горла.

Леди, леди! Вы как птица

Бьетесь на бессонном ложе.

Триста лет уж вам не спится —

Мне лет шесть не спится тоже.


(9 января 1922)


В чувстве всепоглощающей вины слились, соединились образы Макбета, мучимого видениями («Зачем киваешь головой кровавой… Ступай отсюда, скройся, мертвый призрак…»), и бессонная леди Макбет, пытающаяся стереть с рук пятна крови («Ах ты, проклятое пятно! Ну, когда же ты сойдешь…»).

Да ведь и образ Каина вызван к жизни не только эмиграцией — обреченностью на скитальчество, бездомье. К «семиверстным сапогам» Каин Ходасевича не сводится. Он удивляет внутренней сосредоточенностью, измаянностью, усилием прорваться к тому, что было до изгнания и послужило причиной его. От других, погрязших «в простом житье-бытье», валяющихся на пляже или сидящих в кафе за газетой, его отличает напряженная потребность вспомнить нечто очень важное.


И разом вдруг ослабевает,

Как сердце в нем захолонет.

О чем? Забыл. Непостижимо,

Как можно жить в тоске такой!


Герой забыл, поэт — нет. Случайно ли, что именно грех братоубийства, который Ходасевич взял на себя, о котором десятилетие твердил в стихах («И будут спрашивать, за что и как убил, — // И не поймет никто, как я его любил»), в России 20-30-х годов станет настолько распространенным, всеобщим что его можно бы назвать «российским грехом». (Впрочем, ни одного действительно виновного в братоубийстве это не заставило покаяться.) Своего Каина Ходасевич отметил портретной, узнаваемой черточкой: «Неузнанный проходит Каин // С экземою между бровей».

Чувство вины, вместе с памятью о друге поэт пронес через всю жизнь. В своих стихах повторял Мунины строки, интонации; в письмах и статьях вспоминал его словечки и шутки, сознательно подчинял себя его нравственной строгости, правдивости, детски-максималистской. До смерти Муни он и не подозревал, как соединило, заплело их начало жизни и начало поэзии.

Он и внешне, в днях, повторял Муни в движениях, поступках, заимствуя у него то, что в юности поражало воображение. И вот уже о Ходасевиче молодой поэт Ю.Терапиано рассказывает, гордясь его даром предвиденья: «Он чувствовал на расстоянии приближение гостей — и ни разу не ошибся, насколько мне помнится, говоря: “А вот сейчас к нам идет такой-то”»[260]. Нина Берберова уверяла, что Ходасевич предощущал землетрясения, катастрофы.

В наследство другу Муни оставил загадку времени, прочтение его знаков и смыслов. Так и эдак в статьях, стихах, воспоминаниях Ходасевич поворачивал, рассматривал под разными углами обрывок их общей молодости и оставил живые убедительные свидетельства. Я говорю не только о «Некрополе» и очерках-воспоминаниях, но и о статьях, рассказах и стихах.

Порой ему казалось — он все понял, загадки разгаданы. И он отважно заявлял: «Я многие решил недоуменья, // Из тех, что так нас мучили порой». Как ни странно, впервые поэт испытал это в годы революции, когда его «подхватило, одурманило, понесло». Ходасевич отличался замечательным эмоциональным резонансом: он заражался стихийным движением, опьянялся им, пусть на короткое время, прежде чем приходила трезвость и острота виденья. И знал это свое качество: «Живит меня заклятым вдохновеньем // Дыханье века моего» (то же слово употребил он по отношению к революции: «живительна для поэта»). Трудно представить, но ведь и в первые месяцы войны он собирался взять в дом парочку раненых: «очень уж нужда велика».

Там, где усталый взгляд Муни видел обрыв, «ниву-кладбище», «костьми обильную», «сухой и пыльный колос», Ходасевич ощутил толчок, движение, биение жизни; зерно в его стихах из могильной тьмы проклюнулось, рвануло к свету, пробивая толщу земли, асфальт, плиты, неудержимо зеленея. В книге «Путем зерна» поэт сформулировал библейски-простой, вечный закон, которому подчинена жизнь всего живого: растения — человека — народа. В том-то и заключалась мудрость и зрелость, чтоб принять и сформулировать известное всем от веку:


Так и душа моя вдет путем зерна;

Сойдя во мрак, умрет — и оживет она.

И ты, моя страна, и ты, ее народ,

Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —

Затем, что мудрость нам единая дана:

Всему живущему идти путем зерна.


Книга «Путем зерна» посвящена «Памяти Самуила Киссина». Поэтому 1-е и 2-е издания «Путем зерна» начинались стихотворением «Ручей». Последняя строфа была дописана в марте 1916 г. Ходасевич читал стихотворение Муни и, вероятно, иным увидел его после смерти друга; оно оказалось не в «антологическом роде», а скорее в онтологическом — трагически прозвучала в нем тема судьбы:


Под вечер путник молодой

Приходит, песню напевая;

Свой посох на песок слагая,

Он воду черпает рукой

И пьет — в струе, уже ночной,

Ничьей судьбы не прозревая.


В первых изданиях книги поэт расположил стихи, как фотографии в альбоме, прежде всего те, которые были связаны с Муни общностью пережитого, отголосками разговоров. За стихотворением «Ручей» следовали «Слезы Рахили» (1916), «Авиатору» (1914), «Уединенье» (1916), «Рыбак» (1919). Формула «путем зерна» выводилась в споре с судьбой одного человека — Самуила Киссина.

В 1927 г. Ходасевич посвящение снял и сразу выпали стихи, с Муни связанные («Авиатору», «Уединенье», «Рыбак»). Теперь книга начиналась стихотворением «Путем зерна». Автор менял не композицию — концепцию: центром сюжета становился лирический герой, проходящий со своим народом и страной крестный путь. Чтоб сохранить стихотворение «Ручей» понадобилось изменить одно слово: