– Ну, я бы так не говорил, – закашлялся Авдеев от такой лихости.
– Здравствуйте, доктор, – взгляд у Ремезова был лишен всякой приветливости. – Вы полагаете, что в вашем осмотре есть смысл? Его как раз уже осмотрел доктор Малютин, вот недавно ушел. Полагаете, что разбираетесь в нервных болезных лучше него, как уверяет Вера Федоровна?
Авдеев замялся – врать он никогда хорошо не умел и был совершенно солидарен с приставом, тем более что чувствовал себя очень неловко, участвуя в авантюре Веры. Однако тут послышался топот, в дверях показался совершенно белый городовой, задыхаясь, вцепился в косяк, чтобы его не унесло и заголосил:
– Платон Серге-еич! Платон Серге-еич! Семенов того… повесился!
Ремезов подскочил, разливая чернила.
– Как повесился?!
– Обыкновенно, за шею… Я захожу, а он на окне…
Следователь подскочил, отпихнул городового – тот аж повалился на пол – и побежал по коридору. Вера бросилась за ним, ухватив оторопевшего Авдеева. Остапенко, который принес недобрую весть, замотал головой и ломанулся следом.
Дверь в камеру была распахнута, Семенов лежал на полу, рядом валялась скрученная простыня. Один полицейский склонился над офицером, равномерно хлопая его по лицу широкой ладонью – шлеп, шлеп, шлеп, – будто кусок сырого мяса на разделочную доску швыряли. Другой стоял у стены, почесывая в затылке.
– Может, водой обдать, авось в чувство придет? Правда, он синий уже…
– Да что вы тут… – Ремезов застыл в проеме. – Как же вы допустили, черти окаянные?!
– А это не мы, Остапенко ж был дежурный, – забормотали городовые. – Мы на крик прибежали, думали, он на него полез, убивает пацана… А он на окне висит и не хрипит уже…
Авдеев отодвинул его и поспешно склонился над Семеновым.
– Так Платон Серге-еич, кто же знал! – запричитал Остапенко, опираясь на стену. – Как доктор ушел, он был спокойный, тихий, прилег поспать, значит. Поспал с часок, потом спросил чернила, бумагу. Ну, я думаю, чай письмо родным или прошение какое написать надо. Дал ему, он воды спросил, ну я и отошел. А как вернулся, он уже на окне висит и ногами дергает…
– Дубина! – Видно было, что следователь хотел сказать что покрепче, но бросил взгляд на Веру и сдержался.
– Вам не стоит на такое смотреть, Вера Федоровна, – сказал он.
– Я и не такое видела, – спокойно ответила она. – Веня, ну что?
– Жив, – ответил Авдеев, отнимая пальцы от сонной артерии офицера. – Еще бы немного – и все. Сняли вовремя. Ну-ка, братцы, помогите на кровать его уложить.
Городовые подняли Семенова и перенесли на кровать. Авдеев разложил свой саквояж, начал выкладывать инструменты.
– Епифанцев, Кривенко, свободны, – сказал Ремезов. – Ты, Остапенко, тут останься, на всякий случай.
Он вынул папироску, закурил, хотел усесться на стул, но кинул взгляд на Веру и галантно, хотя и немного неуклюже, предложил ей сесть. Но Вера уже разглядывала ремень, потом посмотрела на окно. Так и есть – Семенов зацепил скрученную простыню за решетку окна, обмотал вокруг шеи и затянул. Решительный человек.
Вера потрогала край решетки – высоковат для Семенова, ему на цыпочки пришлось встать. Постарался.
Вернулась ко входу и втащила Остапенко за рукав в камеру.
– Рассказывайте.
– Так все ж я уже… – заморгал белыми ресницами городовой. – Я глядь, он там, ногами дрыг, я в крик, стал быть, тут все, ну вот. И я знать тут…
– Очень выразительный брахиколон, – нетерпеливо оборвала его Вера. – Попробуйте себя в поэзии. По делу говорите, Остапенко, по делу. Что конкретно случилось и в какой последовательности?
– А как вы, госпожа, запах-то распознали? – опешил юноша. – Я же два дня назад как одеколоном пшикался, да и то разок – в лавке Караваева, французской лавандой! Неужто такой стойкий запах…
– Брахиколон – это односложный стихотворный размер, – заметила Вера. – Шел поп, глядь – столб, лбом бах и в гроб. Стихи такие.
– Вера Федоровна хочет сказать, что ты стихами со страху заговорил, – устало сказал Ремезов.
– А… – В глазах городового мелькнуло понимание. – За братца перепужались, вот, значит, вам чудится. Оно понятно, меня тоже чуть родимчик не схватил.
– За братца? – хрипло переспросил Ремезов.
– Ну да, за братца, Ивана Федоровича. Ну, убивца нашего.
– Это вот она сестра Семенова? – уточнил следователь, кивая в сторону Веры, которая изучала носки своих французских сапожков.
– Ну да, она ж и приходила к нему по вашему распоряжению.
– И то правда, по моему распоряжению, по щучьему велению, – пробормотал Ремезов. Он встал, прошелся по камере, поскрипывая сапогами. – Сестра, стало быть… Черт знает что такое. Устроили из части балаган.
– Дак я, ваше благородие… – встрял Остапенко, но Ремезов остановил на нем взгляд прозрачных бешеных глаз, и тот сразу сник.
Авдеев молча приводил в чувство неудачливого самоубийцу, но Вера и по его спине легко считывала все, что доктор думает о сложившейся ситуации. Правильнее всего было бы немедленно удалиться – и любой разумный человек, будь он хоть трижды антрополог, выживший среди южноамериканских туземцев, так и поступил бы.
Но Вера не могла. Потому что происходило именно то, о чем она долго рассказывала Авдееву – прямо сейчас свершалась та самая рифма преступления, одни события порождали другие, накладывались друг на друга, усиливая и резонируя. Ну не мог Семенов попытаться покончить с собой просто так, не мог!
– Вы не о том волнуетесь, господин следователь, – сказала она, и тут Ремезова прорвало.
Он забегал по камере в два раза быстрее и начал сухой скороговоркой объяснять, что он вынужден телеграфировать вышестоящему начальству, что и Веру, и Авдеева немедленно посадит рядом с Семеновым до выяснения их подозрительных личностей, а выяснять он может о-о-о-о-очень продолжительное время, сами понимаете, рук не хватает, вся уголовная бумагами завалена под самую крышу, и вот тогда-то Вера на казенных харчах посидит и вдоволь наперестукивается с любезным ее сердцу убийцей, пока суд не вынесет ему справедливый приговор, а Вера не уедет отсюда после уплаты серьезного штрафа, а он, Ремезов, в этот день обязательно – вот помяните его слово, Богородица и все святые угодники, – напьется как не в себя от радости, потому что должны же быть у человека хоть какие-то радости в жизни в этом проклятущем Северске.
Все это время Вера кротко слушала его, не поднимая глаз и чуть кивая повинной головой, которую, как известно, и меч не сечет, однако смирение ее отнюдь не умягчало следовательского сердца, а только пуще распаляло его раж. Но тут Семенов закашлялся, засипел и сел, хватаясь за горло. Поперек шеи у него наливалась синим и красным полоса. Он обвел всех дикими глазами.
– Вы… зачем… меня… зачем?
Ремезов замер посреди камеры и оборотился к нему, свирепо раздувая усы.
– Легко отделаться хотел, голубчик? – возмутился он. – Наделал дел, а потом в кусты? А ведь ты штабс-капитан, Семенов, три ранения имеешь, Георгий четвертой степени! Японцев не боялся, на штыки лез! Я же знаю, что ты три пулемета с одним штыком взял! Так какого же ты…
Ремезов выплюнул измочаленную сигарету, растоптал ее и сел на стул, тяжело дыша, закашлялся и расстегнул ворот кителя. Втянул воздух с тонким свистом, полез за сигаретой, но Вера вынула портсигар у него из рук. Следователь с изумлением поднял глаза.
– Дышите медленнее, – велела она. – Спокойнее.
– Да кой черт спокойнее… – возмутился Платон Сергеевич, дергая воротничок.
– Ну что ты стоишь, Остапенко, воды принеси, быстро, – сказала она, и городовой сорвался с места.
– У вас астматический приступ, – сказала она. – Довели вы себя с этой пыльцой. А еще сигареты.
Ремезов захотел возразить, но зашелся в приступе затяжного кашля, покраснел и в бешенстве застучал по колену рукой. Выпил принесенный стакан воды, поперхнулся и опять закашлялся, задавил вздох. Замер, со свистом втягивая воздух лишь верхушкой легких.
Вера отошла к стене, оценила обстановку.
Два боевых офицера, задыхаясь и растирая горло, не в силах что-либо сказать, сидели напротив и только угрюмо смотрели друг на друга. Квадрат света из окна лежал ровно между ними. И бледный Остапенко маячил в проеме двери, как тень отца Гамлета.
Как все, однако, рифмуется.
– Остапенко, для чего пришел доктор Малютин?
– Так проведать господина убивца, то есть Семенова, он его пациентом был.
– Ты в камере был?
– Никак нет, доктор попросил соблюдать эту… врачебну тайну.
– Да твою ж мать! Какая тайна, Остапенко… – взвился Ремезов и опять сжался, выкручиваемый спазмом в бронхах.
– Сколько он провел с ним наедине? – продолжала Вера.
Городовой пожал плечами.
– Да я не знаю… Дак чаю я попил и… – он замялся.
– Ну что?
– Цигарку сбегал покурить, – признался Остапенко.
– В деревню сошлю, – просипел Ремезов. – Коров… сторожить.
– Да цигарка ж одна, ваше благородие…
– Значит, минут десять, не меньше. Там еще языками зацепился, с дворником поболтал, на воробьев поглазел, полчаса как не бывало, – подытожила Вера. – Так оно было?
Остапенко понурился.
– Ничего подозрительного в камере не слышали?
– Никак нет. Ничего не слышал. Тиканье разве…
– Какое тиканье? – не понял следователь.
– Ну такое… тук-так, тук-так…
– Какое тиканье… Остап… енко… ты меня в гроб хочешь…
– Да как можно!
– Ну, Платон Серге-еич, не нервничайте, все выясним, – успокоила его Вера, но Ремезов отчего-то не успокоился.
– Было тиканье, – шепотом подтвердил Семенов. – Помню. Малютин пришел, спросил о самочувствии, поговорили. Дал выпить лекарство. Потом я уснул. А потом вот очнулся уже на кровати.
– То есть вы не помните, как хотели повеситься? – Авдеев озабоченно еще раз зачем-то проверил пульс, поймал взгляд Веры и пожал плечами. Семенов потер горло и криво усмехнулся.
Вера прошлась, взяла со стола железную кружку.
– Отсюда лекарство пили?