Вот по кабинету мечется рыжий «Фарлаф», ревя белугой:
– Бери лепилу на храпок, Зяма! Бей бубны!
«Лермонтов» трет глаза и полосует ножом воздух.
– Где они? Где эта стерва гренадерская?
Малютин упал и ползет, как червяк, к двери. А за ним, тяжело ступая, идет Мещерский, и Малютин воет, коверкая рот:
– Ненавижу, всех купил, меня купил, ненавижу…
А снаружи – столб дыма и многоцветного пламени бьет в ночное небо, окрашивая площадь и окрестные дома в фантасмагорические цвета, и виден он по всему левому берегу, и по речному шелку Шуйцы гуляют световые разводы, будто пятна бензина.
По изумрудной грязи бегут пурпурные солдаты и полицейские, со всех сторон они врываются в трактир, и тот взрывается свистом, гулом, голосами и выстрелами.
– Шухер!
– Вода льется!
– Фараоны всех грудят, векселя ломают!
– Голову на рукомойник всем положу, псы поганые!
– Амба, жабы всех жгут!
И прочее.
Веня оперся о стену, поднимаясь, и почувствовал, как его потянули прочь сквозь дым. Вера вела его быстро и уверенно, как будто ей глаза не выедал злой дым. Авдеев сбежал по ступенькам и на последней споткнулся – его словно потянуло сквозь зловонную гулкую трубу, наполненную дымом, гарью, криками, потом лицо обдало прохладой, под ногами заскрипели доски, и доктор взобрался в коляску. Упал на сиденье и сам не заметил, как провалился в сон.
Поезд прогремел уже по всем суставам моста через Шуйцу и выбрался за пределы северских пригородов. Остались позади и серо-рыжие, заросшие сосняком Чичиковы холмы, и уж маковки Знаменского монастыря уплыли прочь, и теперь поезд бойко шел по степи, еще только расцветающей, полной зелени.
Вдали медленно махала крыльями мельница, будто прощаясь, и Вера улыбнулась. Обернулась к своему купе.
Веня спал, подложив под голову саквояж, подогнув колени и даже во сне оберегая раненую руку. Лицо у него было во сне совсем детское, губы чуть дрожат – будто от обиды.
Вера вытянула вязаный плед из сумки, накрыла доктора. Прикрыла дверь их отдельного купе. Пошла по чистой ковровой дорожке – Вера взяла билеты в новый вагон первого класса, такой был один на весь поезд. Полированное дерево, бронзовые ручки, тишина, свежие занавески – все-таки они заслужили немного комфорта.
Она миновала общую спальную зону, где дремали пассажиры, рассевшись на диванах и обложившись вещами и снятой одеждой. Перешла в вагон второго класса и потом встала на открытой площадке вагона третьего класса. Из неприкрытой двери шел ток теплого нечистого воздуха, там было, как водится, битком. Мастеровой в замасленном картузе, увидев ее, смутился и перешел на другую сторону площадки. Вера встала, взялась за поручни.
Здесь, в желтом или сером вагоне, могла бы ехать Белка. Если бы она решилась тогда – взяла бы билет, схватила бы вещи и вошла бы в вагон в поисках свободного места. Но она стала говорить о маме, которую не может оставить, о заказах, которые надо доделать, о своем салоне – Вера не останавливала ее. Молча слушала, и в конце концов Белка расплакалась – легкими весенними слезами, тихо, как дождик, и целовала ей пальцы, говорила и говорила, и все это было мучительно и безнадежно. Отчего хорошие люди так бывают несчастны, а подлецы гуляют по свету припеваючи? Такими вопросами задался бы господин Чехов, а Вера не задавалась – она стояла на площадке, придерживая шляпку, и пила простор, глотала штрихи далеких телеграфных столбов, россыпи хуторов – крыши хат и беленые их стены, серо-зеленые облака рощ, лежавшие на земле, дороги, расползавшиеся во все стороны, как раки из мешка.
Небо над степью было прозрачное, разлинованное тонкими белыми штрихами облаков, и между землей и небом гулял апрельский ветер – неуемный, неостановимый, живой.
В жестяной коробочке в глубине Вериного саквояжа лежала прядь волос Оли Мещерской.