— Я подожгу запал, — сказал Брейсгедл. — Отправляйтесь наверх, сэр.
Спорить было не о чем: взорвать мост поручено Брейсгедлу. Хорнблауэр полез вверх по веревке, Брейсгедл вынул из кармана огниво. Поднявшись на мост, Хорнблауэр отослал повозку и стал ждать. Прошло две или три минуты, и появился Брейсгедл. Он быстро-быстро вскарабкался по веревке и перевалился через парапет.
— Бежим! — только и сказал он.
Они помчались по мосту и, задыхаясь, спрятались за береговым устоем дамбы. Послышался глухой взрыв, земля под ногами вздрогнула, поднялось облако дыма.
— Пойдем посмотрим, — сказал Брейсгедл.
Они вернулись к мосту, который был весь окутан дымом и пылью.
— Только частично… — начал Брейсгедл, когда они подошли к мосту и дым рассеялся.
В этот миг второй взрыв заставил их пошатнуться. Громадный валун ударил о парапет рядом с ними, взорвался, как бомба, и осыпал их градом осколков. Арка с грохотом рухнула в воду.
— Видимо, взорвался второй бочонок, — сказал Брейсгедл, вытирая лицо. — Надо было помнить, что все запалы разной длины. Подойди мы чуть ближе, две многообещающие карьеры могли бы преждевременно оборваться.
— В любом случае мост взорван, — сказал Хорнблауэр.
— Хорошо, что хорошо кончается, — заключил Брейсгедл.
Семьдесят фунтов пороха сделали свое дело. Мост был разрезан надвое, посредине зияла рваная дыра шириной в несколько футов, за ней, свидетельствуя о крепости кладки, нависал кусок пролета от другого быка. Посмотрев вниз, они увидели, что река почти запружена камнями.
— Сегодня ночью достанет и якорной вахты, — сказал Брейсгедл.
Хорнблауэр посмотрел туда, где была привязана чалая. Очень хотелось вернуться в Мюзийак пешком, ведя лошадь в поводу, но удержал стыд. Он с усилием взобрался в седло и поехал по дороге; небо окрасилось багрянцем, близился закат.
Хорнблауэр въехал на главную улицу города. Обогнув угол, он оказался на площади. То, что он здесь увидел, заставило его неосознанно натянуть поводья и остановить лошадь. На площади толпились солдаты и горожане. В центре вздымалась в небо прямоугольная рама с блестящим лезвием. Лезвие с грохотом упало, и несколько человек, стоявших у основания прямоугольника, оттащили что-то в сторону и бросили в кучу. Передвижная гильотина работала.
Хорнблауэра затошнило — это похуже порки на корабле. Он собирался проехать вперед, когда его внимание привлек странный звук. Кто-то пел, громко и чисто. Из-за дома вышла небольшая процессия. Впереди шагал высокий курчавый мужчина в белой рубашке и темных штанах. По обе стороны шли солдаты. Он и пел; мелодия ничего не говорила Хорнблауэру, но слова он слышал отчетливо — то была французская революционная песня, отголоски которой долетели даже до другого берега Ла-Манша.
— «Священна к родине любовь»[17], — пел человек в белой рубашке, и, когда горожане услышали, что он поет, они зашумели, попадали на колени, склонили головы и сложили руки на груди.
Палачи вновь поднимали лезвие, и человек в белой рубашке следил за ним взглядом, не переставая петь. Голос его не дрожал. Лезвие поднялось на самый верх, и пение наконец оборвалось: палачи набросились на человека в белой рубашке и потащили его к гильотине. С лязгом упало лезвие. По площади прокатилось эхо.
По-видимому, казнь была последняя, потому что солдаты начали разгонять горожан по домам, и Хорнблауэр направил лошадь в быстро редеющую толпу. Он едва не вылетел из седла, когда чалая, фыркая, шарахнулась в сторону, — она учуяла ужасную кучу, лежавшую рядом с гильотиной. На площадь выходил дом с балконом, и на нем Хорнблауэр увидел де Пюзожа в белом мундире, в сопровождении других офицеров. У дверей стояли часовые. Одному из них, входя, Хорнблауэр оставил лошадь. Де Пюзож только что спустился в гостиную.
— Добрый вечер, сударь. — Де Пюзож был безукоризненно вежлив. — Я рад, что вы добрались до нашей ставки. Надеюсь, затруднений не было. Мы собираемся поужинать и были бы рады, если бы вы составили нам компанию. Вы ведь верхом? Господин де Виллер распорядится, чтобы о вашей лошади позаботились.
Это было просто невероятно. Не верилось, что этот лощеный господин только что приказал устроить кровавую бойню, что элегантные юноши, с которыми он сидит за одним столом, рискуют жизнью, чтобы свергнуть жестокую, но крепкую молодую республику. Еще меньше верилось, что он сам, мичман Горацио Хорнблауэр, забирающийся на ночь в четырехспальную кровать, подвергается смертельной опасности.
На улице рыдали женщины, оплакивая увозимые солдатами обезглавленные тела, и Хорнблауэр думал, что не сможет заснуть. Однако молодость и усталость взяли свое, и он проспал почти всю ночь, хотя и проснулся с ощущением, что его мучили кошмары. В темноте все казалось ему незнакомым, и прошло несколько секунд, прежде чем он понял, где находится. Он лежал в кровати, а не в гамаке, в котором провел последние триста ночей, кровать стояла непоколебимо, как скала, а не раскачивалась из стороны в сторону. Под балдахином было душно, но то не была знакомая духота мичманской каюты, в которой застоявшийся запах человеческого тела мешался с запахом застоялой воды. Хорнблауэр был на берегу, в доме, в кровати, все кругом было тихо, неестественно тихо для человека, привыкшего к скрипу идущего по морю корабля.
Конечно, он в доме, в городе Мюзийак, в Бретани. Он спит в ставке бригадного генерала маркиза де Пюзожа, командующего французскими частями, входящими в экспедиционный корпус, который вторгся в революционную Францию, чтобы сразиться за своего короля с многократно превосходящими силами противника. Хорнблауэр почувствовал, как убыстрился его пульс, как липкий, противный страх накатывает на него, и снова вспомнил, что он во Франции, в десяти милях от «Неустанного», и лишь кучка французов — половина из них наемники всех мастей — охраняет его от плена и смерти. Он пожалел, что знает французский, — если б не это, его бы сейчас здесь не было, а при удачном стечении обстоятельств он стоял бы с британским Сорок третьим полубатальоном в полумиле отсюда.
Мысль о британских частях заставила Хорнблауэра подняться с постели. С ними надо поддерживать связь, а за ночь диспозиция могла измениться. Он отодвинул балдахин и с трудом встал; после вчерашней верховой езды все мышцы невыносимо болели. В темноте он проковылял к окну, нащупал щеколду и отворил ставни. Над пустыми улицами светил месяц. Свесившись вниз, Хорнблауэр увидел треуголку часового и сверкающий в лунном свете штык. Отойдя от окна, он нашел мундир и башмаки, оделся, нацепил абордажную саблю и как можно тише спустился вниз. В холле на столе горела свеча, рядом с ней, положив голову на руки, дремал французский сержант. Спал он чутко и, когда Хорнблауэр остановился в дверях, сразу поднял голову. На полу громко храпели остальные караульные. Они лежали вповалку, словно свиньи в хлеву, прислонив ружья к стене.
Хорнблауэр кивнул сержанту, открыл входную дверь и вышел на улицу. Легкие благодарно расширились, вбирая свежий ночной, вернее, уже утренний воздух. Небо на востоке чуть-чуть посветлело. Часовой заметил британского офицера и нехотя подтянулся. На площади по-прежнему высилась в лунном свете мрачная рама гильотины, возле нее чернели пятна крови. Интересно, кто были жертвы вчерашней казни, те, кого роялисты так спешно схватили и убили? Наверное, какие-нибудь мелкие республиканские чиновники: мэр, начальник таможни и так далее, если не просто те, на кого роялисты затаили злобу еще с революционных времен. Мир жесток и беспощаден, Хорнблауэр был в нем несчастен, подавлен и одинок.
Его размышления прервали караульный сержант и несколько солдат; они сменили часового у дверей и пошли вокруг здания, чтобы сменить остальных. Потом из-за дома на противоположной стороне улицы вышли четыре барабанщика и сержант. Они построились в ряд, подняли палочки до уровня глаз, затем по команде сержанта враз обрушили их на барабаны и зашагали по улице, выбивая бодрый ритм. На углу они остановились, барабаны загремели протяжно и зловеще, потом барабанщики двинулись дальше, выбивая прежний ритм. Они будили расквартированных на постой солдат. Хорнблауэр, лишенный музыкального слуха, но тонко чувствующий ритм, подумал, что это хорошая музыка, настоящая музыка. Он вернулся в ставку взбодрившимся. Вошли караульный сержант и часовые, которых тот сменил с постов, на улице начали появляться первые солдаты, к штабу со стуком подскакал верховой гонец. День начался.
Бледный молодой человек прочитал записку, которую привез гонец, и вежливо протянул ее Хорнблауэру. Тому пришлось поломать над ней голову — он не привык читать по-французски написанное от руки, — но наконец смысл ее до него дошел. Из записки следовало, что события приняли новый оборот. Экспедиционный корпус, высадившийся вчера в Киброне, двинулся этим утром на Ван и на Рен, а вспомогательному корпусу, к которому был прикомандирован Хорнблауэр, надлежало оставаться в Мюзийаке, охраняя фланг. Появился маркиз де Пюзож в безукоризненно белом мундире с голубой лентой, молча прочитал записку, обернулся к Хорнблауэру и вежливо пригласил его позавтракать.
Они вошли в большую кухню, где по стенам висели начищенные медные кастрюли. Молчаливая женщина принесла им кофе и хлеб. Вполне вероятно, что она была ярой монархисткой, но по ней этого заметно не было. Возможно, на ее чувства повлияло то обстоятельство, что вся эта орда захватила ее дом, ела ее хлеб и спала в ее постелях, не платя ни су. Возможно, кое-какие реквизированные лошади и повозки тоже принадлежали ей; возможно, кто-то из погибших вчера на гильотине был ее другом. Но она принесла кофе, и собравшиеся на кухне офицеры, гремя шпорами, принялись завтракать. Хорнблауэр взял чашку и кусок хлеба — четыре месяца он не видел другого хлеба, кроме корабельных сухарей, — и отхлебнул глоток. Он не понял, понравился ли ему напиток; прежде ему всего два или три раза приходилось пробовать кофе. Он вновь поднял чашку к губам, но отхлебнуть не успел: раздавшийся вдали пушечный выстрел заставил его опустить чашку и замереть. Снова пушечный выстрел, потом еще и еще: палили шестифунтовки мичмана Брейсгедла у дамбы.