Буш не имел ни малейшего представления, что сказал поэт, но не собирался в этом признаваться.
— Вот мы и пришли, — сказал Сэнки. — Я провожу вас в вашу каюту.
Оказавшись после ослепительного солнца в темном помещении, Буш сначала ничего не видел. Белые коридоры, длинное полутемное помещение, разгороженное ширмами на крошечные комнатки. Он вдруг почувствовал смертельную усталость. Хотелось одного: закрыть глаза и уснуть. Процедура перекладывания из носилок в постель чуть его не доконала. На болтовню Сэнки он уже не обращал внимания. Когда наконец над кроватью натянули москитную сетку и Буш остался один, ему показалось, что он на гребне длинной глянцевитой зеленой волны и скользит с нее вниз, вниз, вниз… Это было почти приятно.
Когда он скатился к подножию волны, ему пришлось взбираться на нее снова, восстанавливая силы, ночь, день и еще ночь. За это время он узнал госпитальную жизнь — шумы, стоны из-за ширм, приглушенные и не очень приглушенные вопли сумасшедших в дальнем конце беленого коридора, утренние и вечерние обходы. К концу второго дня он начал с аппетитом прислушиваться к звукам, предшествовавшим раздаче еды.
— Вы счастливчик, — заметил Сэнки, осматривая его прошитое тело. — Все раны резаные, ни одной достаточно глубокой колотой. Это противоречит всему моему профессиональному опыту. Обычно даго орудуют ножами более толково. Только посмотрите на рану.
Рана, о которой шла речь, протянулась от плеча Буша к его позвоночнику, так что Сэнки вряд ли вкладывал в свои слова буквальный смысл.
— Не меньше восьми дюймов в длину, — продолжал врач, — но глубиной меньше двух, хотя, я полагаю, лопатка задета. Четыре дюйма острием были бы куда действенней. Вот эта, соседняя рана — единственная, демонстрирующая желание добраться до глубины артерий. Тот, кто ее нанес, явно собирался колоть. Однако колол он сверху вниз, и рваные края раны указывают, что острие скользнуло по ребрам, рассекло несколько волокон latissimus dorsi[49], но в конце концов образовало простой порез. Ученический удар. Человеческие ребра открыты для удара снизу, удар сверху они не пропускают, и направленный сверху нож, как в вашем случае, без толку скользит по ребрам.
— Я рад, что это так, — сказал Буш.
— И все раны хорошо заживают, — продолжал Сэнки. — Признаков омертвения нет.
Буш вдруг понял, что Сэнки водит носом у самого его тела: гангрена прежде всего проявляется запахом.
— Хорошая чистая резаная рана, — продолжал Сэнки, — быстро зашитая и перевязанная, чаще всего заживает в два счета. Гораздо чаще, чем нет. А у вас по большей части чистые резаные раны, как я уже говорил. Ваши почетные шрамы, мистер Буш, через несколько лет станут почти незаметны. Останутся тонкие белые линии, которые вряд ли испортят ваш античный торс.
— Хорошо, — сказал Буш.
Он не совсем понял, какой у него торс, но не собирался просить у Сэнки, чтобы тот объяснил все свои анатомические термины.
Не успел Сэнки уйти, как уже вернулся с посетителем.
— Капитан Когсхилл пришел вас проведать, — сказал врач. — Вот он, сэр.
Когсхилл посмотрел на лежащего Буша.
— Доктор Сэнки порадовал меня, что вы быстро идете на поправку, — сказал он.
— Я думаю, это так, сэр.
— Адмирал назначил следственную комиссию, и я вхожу в ее состав. Естественно, потребуются ваши показания, мистер Буш, и я должен узнать, когда вы будете в состоянии их дать.
Бушу стало не по себе. Следственная комиссия пугала его почти так же, как трибунал, к которому она могла привести. Хотя совесть его была абсолютно чиста, Буш предпочел бы… куда охотнее предпочел бы вести корабль под шквальным ветром вдоль подветренного берега, чем отвечать на вопросы, путаться в юридических формальностях, выносить свои поступки на обсуждение, при котором их вполне могут истолковать превратно. Но раз эту пилюлю придется проглотить, надо зажать нос и глотать, как бы ни было горько.
— Я готов в любое время, сэр.
— Завтра я снимаю сутуры, сэр, — вмешался Сэнки. — Вы сами видите, мистер Буш еще очень слаб. От ран у него полнейшая анемия.
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что он обескровлен. А процедура снятия сутур…
— Швов, что ли?
— Швов, сэр. Процедура снятия сутур отнимет у мистера Буша много сил. Впрочем, если следственная комиссия позволит ему давать показания, сидя в кресле…
— Позволит.
— Тогда через три дня он сможет отвечать на любые вопросы.
— В пятницу, значит?
— Да, сэр. Не раньше. Лучше позднее.
— Собрать здесь комиссию, — с холодной вежливостью пояснил Когсхилл, — не просто, ибо все суда бо́льшую часть времени отсутствуют. Следующая пятница нас устроит.
— Есть, сэр, — ответил Сэнки.
Буш, так долго сносивший болтовню Сэнки, с некоторым удовлетворением наблюдал, как тот бросил свои выкрутасы, обращаясь к столь высокопоставленному лицу, как капитан.
— Очень хорошо. — Когсхилл поклонился Бушу. — Желаю вам скорейшего выздоровления.
— Спасибо, сэр, — сказал Буш.
Даже лежа в постели, он инстинктивно попытался вернуть поклон, но, стоило ему начать сгибаться, заболели раны и не дали выставить себя смешным. Когда Когсхилл вышел, у Буша осталось время подумать о будущем; оно тревожило его даже за обедом, но санитар, пришедший убрать посуду, впустил еще одного посетителя, при виде которого все мрачные мысли мгновенно улетучились. В дверях стоял Хорнблауэр с корзиной в руке. Лицо Буша осветилось.
— Как ваше здоровье, сэр? — спросил Хорнблауэр.
Оба с удовольствием пожали друг другу руки.
— Я вас увидел, и мне сразу стало лучше, — искренне ответил Буш.
— Я первый раз на берегу, — сказал Хорнблауэр. — Можете догадаться, как я был занят.
Буш охотно поверил — он легко мог вообразить, сколько хлопот свалилось на Хорнблауэра. «Славу» надо было загрузить порохом и снарядами, провиантом и водой, вычистить после пленных, убрать следы недавних боев, выполнить все формальности, связанные с передачей призов, с ранеными, с больными, с личным имуществом убитых. И Буш горячо желал выслушать все подробности, словно домохозяйка, которой болезнь не позволяет следить за домом. Он закидал Хорнблауэра вопросами, и профессиональный разговор некоторое время не давал тому показать корзину, которую он принес.
— Папайя, — сказал Хорнблауэр. — Манго. Ананас. Второй ананас, который я вижу в жизни.
— Спасибо. Вы очень добры, — ответил Буш.
Однако для него было совершенно немыслимо и в малой мере проявить чувства, которые вызвали у него эти дары, — после дней одинокого лежания в госпитале он узнал, что кому-то до него есть дело, что кто-то о нем подумал. Неловкие слова, которые Буш произнес, не содержали и намека на то, что он сейчас испытывал. Лишь человек тонкий и сочувствующий мог угадать то, что они скорее скрывали, чем выражали. Хорнблауэр спас его от дальнейшего смущения, быстро сменив разговор.
— Адмирал взял «Гадитану» в эскадру, — объявил он.
— Вот как, клянусь Богом!
— Да. Восемнадцать пушек — шести- и девятифунтовые. Она будет считаться военным шлюпом.
— Значит, он должен будет назначить на нее капитан-лейтенанта.
— Да.
— Клянусь Богом! — воскликнул Буш.
Какой-то удачливый лейтенант получит повышение. Это мог бы быть Бакленд — еще может, если оставят без внимания тот факт, что его связали спящим в постели.
— Ламберт дал ей новое имя — «Возмездие».
— Неплохое имя.
— Да.
На мгновение наступила тишина. Каждый из них, со своей точки зрения, заново переживал те минуты, когда «Гадитана» взяла «Славу» на абордаж и испанцы падали под безжалостными ударами.
— Про следственную комиссию вы, конечно, знаете? — спросил Буш. Мысль закономерно вытекала из предыдущих слов.
— Да. А вы как узнали?
— Только что заходил Когсхилл, предупредил, что я буду давать показания.
— Ясно.
Опять наступила тишина, более напряженная, чем в прошлый раз: оба думали о предстоящем испытании. Хорнблауэр сознательно прервал ее.
— Я собирался сказать вам, — произнес он, — что мне пришлось заменить на «Славе» тросы рулевого привода. Оба старых износились — слишком большая нагрузка. Боюсь, они идут под слишком острым углом.
И они углубились в технический разговор, который Хорнблауэр поддерживал, пока не пришло время уходить.
XVI
Следственная комиссия была обставлена совсем не так торжественно и пугающе, как трибунал. Ей не предшествовал пушечный выстрел, капитаны, составляющие комиссию, были в повседневной форме, а свидетели давали показания не под присягой. О последнем обстоятельстве Буш забыл и вспомнил, лишь когда его вызвали.
— Пожалуйста, сядьте, мистер Буш, — сказал председательствующий. — Насколько мне известно, вы все еще слишком слабы от ран.
Буш проковылял к указанному ему креслу, еле-еле добрался до него и сел. В большой каюте «Славы» (когда-то здесь лежал, дрожа и рыдая от страха, капитан Сойер) было удушающе жарко. Перед председателем лежали судовой и вахтенный журналы, а в том, что он держал в руках, Буш узнал свое собственное донесение, адресованное Бакленду и описывающее нападение на Саману.
— Ваше донесение делает вам честь, мистер Буш, — сказал председатель. — Из него следует, что вы взяли штурмом форт, потеряв убитыми всего шесть человек, хотя он был окружен рвом, бруствером и крепостным валом и охранялся гарнизоном из семидесяти человек и двадцатичетырехфунтовыми орудиями.
— Мы напали на них неожиданно, сэр, — сказал Буш.
— Это и делает вам честь.
Вряд ли атака на форт Самана была для гарнизона большей неожиданностью, чем для Буша эти слова: он готовился к чему-то гораздо более неприятному. Буш взглянул на Бакленда, которого вызвали прежде. Бакленд был бледен и несчастен. Однако Буш кое-что собирался сказать до того, как мысль о Бакленде его отвлекла.
— Это заслуга лейтенанта Хорнблауэра, — сказал он. — План был его.