Когда он добрался до поселения, уже настало утро, звезды скрылись, и над его головой простирался прозрачно-голубой небосвод. Но они никуда не делись и по-прежнему висели на том же отведенном им месте. И Рук знал, что Земля так и будет крутиться, закат так и будет вечно сменяться рассветом, а звезды продолжат сиять – видит их кто-нибудь или нет.
Часть пятая. Антигуа, 1836 год
Прошло почти пятьдесят лет, а Земля по-прежнему вращалась, звезды все так же горели, и Дэниел Рук, как и прежде, смотрел на небо и любовался ими.
Он убедился, что невооруженным глазом иногда можно увидеть то, чего не разглядишь в телескоп. Хитроумные приборы астрономов привносят в кладезь всемирных знаний сведения о новых звездах, но лишь душа способна восхищаться красотой тех, что уже открыты.
Вешать его не стали, за что он на коленях благодарил Господа. Но когда ему разрешили остаться на военной службе при условии, что он принесет извинения Джеймсу Гилберту и согласится на понижение до энсина[29], он отказался. Он уже успел понять, почему избежал гибели – уж точно не для того, чтобы служить в войсках Его Величества. Едва покинув зал суда, он посвятил себя иной цели.
Эта цель привела его туда, куда он никогда не думал вернуться: на остров Антигуа. Все сошлось поразительным образом. Именно здесь на его глазах молодого лейтенанта морской пехоты когда-то повесили за неповиновение. Сам он тоже нарушил приказ, но его пощадили, и ему казалось правильным, что именно на острове Антигуа его жизни найдется-таки применение.
Теперь жизнь его угасала, точно звезда на рассвете. Он лежал в темноте без сна. Близился восход, но пока в окне виднелся лишь серый прямоугольник неба. В тропиках светало чересчур быстро, и ему, инвалиду, хотелось заслониться от ослепительного света карибского солнца. Теперь он только и делал, что ждал, когда стемнеет, прямо как в те дни, когда был астрономом. И полагал, что скоро темнота наступит навсегда.
Он лежал неподвижно, едва дыша. Наслаждался кратким мигом блаженства, когда он сознавал лишь собственное существование. Смаковал его. Потом боль вернулась – голова гудела, за глазными яблоками кололо, ныли плечи, спина, ноги. Он пытался усилием воли заставить время течь быстрее, желая либо поскорее умереть, либо выздороветь.
За окном на ветвях гуавы щебетали попугаи. Еще один день в этой кровати, в скуке и духоте.
Оторванная занавеска так и болталась на окне, обнажив кусок подкладки, с тех самых пор, как он заболел. Эти сломанные кольца, этот повисший язычок ткани были знакомы ему до тошноты. День за днем, лежа на кровати, он представлял себе, как зашивает эту занавеску, прикрепляет обратно кольца, возвращает ей красивый и опрятный вид. Но только мысленно. Уже не одну неделю ему хватало сил лишь на что, чтобы приподняться с постели, добрести до комода и снова забраться под одеяло.
А вон и другие старые знакомые: пятна плесени на потолке и трещины в плитке на полу, напоминающие очертания Франции. Его неугомонный ум то и дело рисовал ведро с мыльной водой и щетку для мытья полов. В трещины набилась грязь, а терракотовая плитка потускнела. Он с любопытством – по крайней мере, первую сотню раз – отмечал, что грязь выявила небольшую, незаметную без того неровность. Пыль преспокойно скапливалась там, где уголок одной плитки лежал чуть ниже соседней. Ну а там, где краешек плитки был чуть приподнят, подошвы дочиста ее отполировали. Этот способ подойдет, если нужно получить идеально ровную поверхность – скажем, для какого-нибудь эксперимента с движением металлических шаров. Надо запомнить, что можно использовать грязь, на случай если когда-нибудь ему понадобится такая безупречная плоскость.
Пожалуй, это добрый знак, что он все еще способен так стройно и логично размышлять.
Служанка, Генриетта, к нему добра. Вот только теперь, когда приходится за ним ухаживать, дел у нее по горло. Еще до того, как он заболел, она оставалась только из чувства долга. Уже больше года ему нечем ей платить.
– Вы столько для нас сделали, – повторяла она, стоило ему начать извиняться. – И для меня, и для всех нас.
Это она о рабах, конечно. Им он посвятил свою жизнь.
А впрочем, это чересчур патетично. Ему еще не исполнилось тридцати, когда он решил посвятить им свою жизнь. А теперь ему семьдесят четыре, и он лежит здесь, в этой духоте. Выходит, две трети жизни или около того.
Двадцать две тридцать седьмых, если быть точным. Он задумался, насколько серьезно он должен заболеть, чтобы его покинули числа, это вечное стремление к точности.
Итак, положим, две трети жизни, которая начиналась столь многообещающе. Тогда он сделал выбор, и этот выбор привел его сюда: в дом на холме над Английской гаванью.
Все те, кто вздыхал об упущенных им возможностях, давно уже ушли в прошлое, а те, кого он любил – жена, сын и дочь – либо умерли, либо были далеко. Учитывая, какую долгую жизнь он прожил, иначе, пожалуй, и быть не могло. Теперь их только двое: он да Генриетта.
С кухни доносилось бряцание посуды и мяуканье кошки, выпрашивавшей завтрак.
Скоро Генриетта принесет ему кусок манго с дерева, что растет во дворе, и тарелку холодного вареного ямса, оставшегося с вечера. Ему не хочется ни того, ни другого, но она все равно принесет и начнет его журить – ненавязчиво, как она умеет. Будет подносить к его губам манго, пока он не откусит кусочек, потом вытрет потекший по подбородку сок.
Он бы не отказался от миски овсянки. В детстве он ее любил. Портсмут, вечно блестящий от дождя, и материна овсянка – теплая и сладкая, с жирными сливками. Жители Антигуа не едят овсянки. Наверняка ее можно купить на кораблях, что привозят из Англии всякие изыски, но ведь на это нужны деньги.
Он выкупил Генриетту на аукционе, когда деньги у него еще были. Но тогда это казалось ему обычным делом – стоя рядом с другими участниками торгов, он раз за разом выкрикивал все более высокие ставки, пока остальные не уступали. Скольких он смог выкупить? Поначалу он записывал имена, но потом бросил. В этом деле цифры не имеют значения. Зато он мог сказать: «Я выкупил всех, кого смог».
Выкупил и освободил, разумеется, и как же его возненавидели за это другие участники торгов! Сговорились и стали повышать ставки, чтобы он поскорее прогорел.
Теперь ничего не осталось, кроме воды в колодце, манговых деревьев во дворе да ямса в огороде.
– Уходи, – велел он, когда закончились последние деньги, стараясь придать голосу суровости. – Мне нечем тебе платить, тебе нужно подыскать другое место. – Она не стала спорить, просто покачала головой и поджала губы, как ребенок, который отказывается принимать лекарство.
Быть может, ему следовало бы сожалеть о том выборе, что он сделал сорок шесть лет назад. Он покрутил в голове эту мысль. «Сожаления». «Раскаяние». Попробовал соотнести эти слова с тем, что чувствовал. У него раскалывалась голова, ныл каждый сустав, а глаза слезились от света. Ему хотелось бы, чтобы жена была жива. Хотелось бы еще раз увидеть свою сестру Энн, еще раз ощутить вкус той овсянки и почувствовать ласковые капли портсмутского дождя на лице…
Все эти чувства он испытывал. Но сожаления среди них, похоже, не было. Слово приходило на ум, но оно его не терзало.
Увиденное краешком глаза, оно вспыхнуло, прогорело и затухло.
Он услышал, как Генриетта поздоровалась с кем-то внизу, как ей ответил гулкий мужской голос, и представил себе эту сцену: Генриетта, в свежевыстиранной выцветшей красной косынке поверх черных волос, и Ридаут, их почтальон.
Сквозь открытое окно донеслось шарканье метлы, потом глухие размеренные удары: кто-то выбивал половик. Чей-то голос пропел отрывок мелодии, кого-то окликнул, послышался долгий плеск льющейся воды. Победоносно прокричал петух. Скоро поднимется Генриетта, отдернет оборванную занавеску и повернется к нему.
Ну вот, это она поднимается по лестнице. Ковер давно протерся, поэтому Рук слышал каждый шаг ее босых ног, хоть она и ступала очень тихо. Она вошла, держа в руке старую белую тарелку, в которой, конечно же, лежал кусок манго, а рядом – всегдашний шмат сероватого ямса.
Он съест ложку – просто чтобы она улыбнулась. Иначе она напустит на себя обиженный вид, а этого он вынести не в силах. Он знал, что она притворяется, будто нянчится с ребенком, но все же поддавался на ее уговоры. Сначала он съест немного ямса – у него тонкий восточный привкус, а потом манго – сладкое, ароматное, волокнистое, почти как мясо.
– Не спешите, мистер Рук, – шептала Генриетта. – Вот так, не торопитесь.
Съев немного и того, и другого, он откинулся на подушку. Манго было сладкое, но после него во рту остался горьковатый привкус. Хотелось смыть его глотком воды, но он не нашел в себе сил приподняться и попить.
В комнате стало душно. Он чувствовал, как по щеке катится холодная капля пота. Эта до тошноты знакомая занавеска, потрескавшаяся плитка, плесень на потолке. Он ни дня больше не вынесет, лежа здесь, наблюдая, как солнечные лучи ползут по комнате, и ожидая, когда наступит ночь.
Он глубоко вздохнул, невольно издав то ли хрип, то ли стон. Генриетта наклонилась к нему и долго сидела, взяв его за руку и гладя ее. Он чувствовал прикосновение ее пальцев – скользких, гладких, теплых – теплее, чем его собственные.
Путува. Этому слову его научила Тагаран. «Путува. – Он записал его значение в своей маленькой записной книжке. – Согреть руки у огня, а потом мягко сжать пальцы другого человека».
Там, на другом конце света, уже опускаются сумерки. Тагаран, если она еще жива, давно выросла, и у нее взрослые дети. Может, и внуки есть – такие же худенькие и смешливые, как та девочка, которой она была, когда повстречалась с Дэниелом Руком.
Она помнит его. В этом он уверен. И рассказывает о нем своим детям – о том человеке из племени беревалгал, с которым она дружила в детстве. Ему стоило такого труда выговорить ее имя, что ей пришлось повторить его раз десять! У него были две синие записные книжки, где он все помечал, чтобы их слова сохранились навсегда.