Кейла по своему обыкновению говорила как бы сама с собой, не заботясь о том, кто её собеседник.
Но Хаиму не хотелось слушать про старость. Он ждал, когда бабушка наконец расскажет, что сталось с той пташкой, которую ему когда-то в день рождения подарил дедушкин брат.
– А пташечка не поладила с твоим дедом. Она пела, а дед все время ворчал себе под нос, что ее рулады мешают ему работать, птиц, мол, слушают только бездельники, – Кейла не торопилась огорчать внука печальным продолжением рассказа. – Я говорила своему ворчуну, что пичуга своим пением привлекает клиентов, а он тыкал шилом в подошву и передразнивал меня: “Скажи-ка, Кейла, пришлось ли бы тебе по душе, если бы я запер тебя в железную клетку, кормил бы тебя хлебными крошками и еще принуждал бы целыми днями песни распевать. Господь на то и Господь, что уготовил каждой твари свое место. Кому-то суждено сидеть с шилом за колодкой, кому-то – чистить на солнышке перышки, а кому-то – торговать колониальными товарами. Выпусти-ка, душа моя, пташку этого бобыля и отшельника Лейзера-Довида на волю. Пускай улетает домой”.
– И ты выпустила?
Бабушка кивнула.
– Но ты, Хаимке, не расстраивайся. Я поговорю с Лейзером-Довидом, когда он придет на поминки прадедушки – их общего с твоим дедом отца, и попрошу для тебя новую пташку. Он не откажет мне. Душа у него добрая. И к тому же он был моим женихом.
День поминовения выпадал на конец весны, когда проливные дожди сменялись устойчиво теплой, солнечной погодой. В эту пору можно было без помех помолиться на еврейском кладбище под куполом выстиранного, как белье, свежего неба, убрать с надгробий осыпавшуюся с сосен хвою и соскрести налипшую за слякотную осень и за снежную зиму грязь.
Никто в местечке точно не знал, жив ли Лейзер-Довид, а если жив, то приедет ли на поминки. Не ведали его земляки и о том, чем он от весны до весны занимается. Не ловит же он круглый год без передышки своих птичек. Слухи и небылицы о нём, как беспризорные кошки, гуляли по дворам и скреблись в двери каждого дома. Кто-то говорил, что он давным-давно покинул землянку, построил на опушке крепкую избу и сарай, крестился в деревенском костёле, завёл жену-литовку, корову голландской породы и пару свиней; кто-то уверял, что Лейзер-Довид веру не менял, но перестал быть птицеловом и заделался заправским лесорубом. Говорили, что вообще в Литве давно уже его след простыл, что он якобы махнул куда-то в Южную Америку и обосновался не то в Бразилии, не то в Уругвае, где в тамошних дебрях обитают диковинные, способные по-человечески говорить птицы, за которые богатеи платят баснословные деньги.
Опровергая все нелепые слухи и небылицы, Лейзер-Довид на переломе весны и лета, в день поминовения снова появился в местечке и прежде всего отправился на родные могилы. Туда же, на могилу их отца – жестянщика Меира, пришел Ханаан вместе с Кейлой и внуком Хаимом.
Наконец Хаим смог впервые вблизи рассмотреть Лейзера-Довида. Сводный брат деда был высокий осанистый мужчина – густая, жесткая, как пакля, борода, из которой тонкими сосульками свисали седоватые пряди; грубый полушубок, перетянутый толстым сыромятным ремнем; старые, ободранные сапоги. Лейзер-Довид был больше похож на литовца, заблудившегося на чужом кладбище, чем на еврея. Если бы не выцветшая бархатная ермолка, его смело можно было бы принять за бродягу. Странное впечатление производила и его манера молиться – с проглатыванием слов, с глухим звероватым бормотанием. Обязательные после каждого поминального стиха заклинания “Амен” сыпались с его сухих обветренных губ на треснувшее надгробье, словно комки слипшейся глины.
Над могилами все время стаями пролетали растревоженные птицы. Казалось, они собрались по уговору со всей округи, и в их неистовом пении таилась какая-то угроза Лейзеру-Довиду. Птицелов то и дело беспокойно задирал голову к небу. Брат Ханаан и Кейла настороженно наблюдали за его судорожными движениями. Им было трудно понять, что Лейзер-Довид испытывает при этих неистовых пересвистах – то ли благодарит пернатых за то, что разделяют вместе с ним беду, обрушившуюся на него много лет тому назад, то ли корит за то, что своим неуместным буйством омрачают скорбную молитвенную тишину.
Хаим не сводил с птицелова глаз. И вдруг он громко ойкнул от испуга. С вершины высокой сосны вспорхнула дерзкая ворона и, не прерывая своего полёта, клюнула бархатную ермолку Лейзера-Довида, который от неожиданности на минуту растерялся, вздрогнул, но потом, как ни в чем не бывало, продолжал молиться. Ворона взмыла ввысь и через миг совершила над могилой новый круг, спикировала вниз и еще раз чиркнула клювом по бархатной ермолке, словно и впрямь пыталась вцепиться в Лейзера-Довида и унести его на соседние непролазные болота.
– Кыш, проклятая! – закричала Кейла. – Кыш, будь ты неладна!
– Это дурной знак, – шепнул жене Ханаан.
– А ты не каркай, как ворона...
Хаим томился. Ему не терпелось уйти с кладбища – оно навевало на него смешанную с ужасом скуку; люди только и делают, что рвут на себе волосы, рыдают в голос или молятся нараспев под столетними деревьями, оскверненными нестерпимым вороньим карканьем. Единственное, чего Хаим больше всего хотел, это поскорей вернуться домой. И чтобы бабушка Кейла договорилась со своим бывшим женихом о новой пташке. Если она попросит Лейзера-Довида, тот не откажет. Хаим будет эту пташку кормить, выносить во двор – пусть она дедушку Ханаана не отвлекает песнями от работы, пусть греется на солнышке и подпевает своим братьям и сестрам, пролетающим над местечком; нечего ей целыми днями напролёт слушать недовольный кашель и стук молотка, вдыхать запах старых кож и ваксы.
Дорогу в местечко все Мергашильские прошли молча, и Хаим уже не сомневался, что бабушка забыла про свое обещание.
Но когда Кейла начала ставить на стол приготовленные в честь гостя блюда – рубленую селедку, гусиную шейку со шкварками, тушёное мясо с черносливом и картошкой, початую бутылку вина, оставшегося после пасхальных праздников, – Лейзер-Довид вдруг сам заговорил о подаренной им пташке.
– А где мой щегол?
– Улетел домой, в пущу, – ответил Хаим. – Бабушка его выпустила.
– Но домой он не вернулся, – буркнул Лейзер-Довид.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – загадочно сказал Лейзер-Довид. – Ты ведь своих дружков тоже всех в лицо знаешь.
Хаим растерянно посмотрел на него.
– Моего щегла, наверно, кошка съела. Или он в пути умер. От разрыва сердца.
– А разве у птиц есть сердце? – изумился Хаим.
– Есть.
– Что ты, Лейзер-Довид, пичкаешь парня всяким вздором? Может, еще скажешь, что сердце есть у земляного червя или муравья? – сердито бросил со своего табурета Ханаан.
Хаим боялся, что между дедушкой и Лейзером-Довидом вот-вот вспыхнет ссора, но Лейзер-Довид был настроен благодушно и миролюбиво. Он покашлял в кулак, вытер слезящиеся глаза и погасил занявшееся было пламя раздора.
– Сердце, Ханаан, есть у всех, кого Бог создал живыми, и кому больно, когда их давят и топчут ногами. – И Лейзер-Довид снова обратился к Хаиму. – А птицы, Хаимке, как люди: до поры, до времени живут, влюбляются, высиживают потомство, стареют и умирают... Все на свете стареет, кроме смерти.
Ханаан Мергашильский уже был готов взъяриться и вступить с Лейзером-Довидом в схватку, но тут появилась Кейла и всех пригласила к столу.
Еда и память об отце примирили всех.
Воспользовавшись шатким перемирием, в доме стала верховодить Кейла. Она произносила тосты, хвалила больше мертвых, чем живых, подливала мужчинам вино, сорила советами и задавала вопросы. Ханаан неотрывно, как в молодости, смотрел на жену, и в его уже затянутых паутиной старости глазах искрилось не то позабытое обожание, не то негаданное удивление.
– Послушай, Лейзер-Довид, не пора ли тебе состричь бороду, скинуть свой допотопный полушубок и перейти на нормальную еврейскую одежду? – напрямик спросила хозяйка. – Ты, что, собрался вековать в лесу?
Лейзер-Довид в ответ только изобразил на заросшем мхом лице подобие улыбки.
– Поймай для Хаима последнюю птичку и оставайся в местечке. На первых порах можешь пожить у нас... Приберу на чердаке, Ханаан поставит кушетку. Только на ночь окошко не открывай – комары до смерти искусают. Поставишь, Ханаан?
Молчание.
– Спасибо, – сказал Лейзер-Довид, – но я пока останусь в лесу. – Поймав грустный взгляд Хаима, птицелов добавил: – А вот подарок Хаиму принесу. Какую ты птичку хотел бы, малыш? – Лейзер-Довид хлебнул сладкого пасхального вина, которого он не пивал целую вечность.
– Такую, которая красиво поет, – оглядываясь на хмурого деда, промолвил мальчик.
– Мы с тобой поедим, потом выйдем во двор, и я покажу тебе, как поют разные птички. Ладно?
– Ладно, – с той же оглядкой на деда выдавил Хаим. – А как покажешь?
– Я умею петь, щебетать, ворковать и ухать по-птичьему, рычать по-звериному, шелестеть, как деревья, листьями. В лесу иначе нельзя.
Ханаан и Кейла многозначительно переглянулись, а хозяин вдобавок недвусмысленно поскреб пальцем свой посеребренный висок.
– Если ты не вернешься в местечко и не займешься чем-нибудь другим, то скоро и сам превратишься в птицу или зверя, – выпалил Ханаан.
– Я очень этого хотел бы, – долго не раздумывая, произнес Лейзер-Довид. – Со зверями легче, чем с людьми, когда люди – звери. Ты сам не раз мне раньше говорил, что мы пока людьми не стали.
– Говорил…
– Только не ссорьтесь, только не ссорьтесь. Встречаетесь раз в году на поминках своего отца Меира, да будет благословенна его память, и вместо того, чтобы вспоминать его добрым словом, устраиваете чуть ли не драки! – воскликнула Кейла и локтем нечаянно толкнула фаянсовую миску с драгоценным куриным бульоном, которая ударилась об пол и разбилась.
Бульон потёк весенним ручейком по отшлифованным чужой обувью половицам.
– Звери не врут, не обманывают, не дерутся из-за денег, не предают друг друга, им все равно, какая тут, в Литве, и на всём белом свете власть; ты всегда знаешь, кого тебе надо опасаться и с кем дружить. А уж о птицах и говорить нечего, – не внял призыву Кейлы Лейзер-Довид. Он перевел дух, задумался на мгновенье и тихим голосом, как будто боялся выдать какую-то тайну, сказал: – Я, например, был бы счастлив, если бы Господь Бог наградил меня не руками, а крыльями. Разве плохо было бы, если бы все любимые Им евреи были крылатыми? Случись на земле какое-нибудь несчастье,