Лекарство от уныния — страница 11 из 37

– Отец Феодор, ты только представь: стоило мне на минуту раньше войти или выйти от секретаря, стоило только не столкнуться с Владыкой – и этого кошмара бы не случилось! Мгновение какое-то! Да что же это за напасть такая! Превратности судьбы…

– Судьбы, говоришь?

– Судьбы, отец Феодор, судьбы… Вот ты, старый фронтовик, ведь точно знаешь: мгновение – и ты либо жив, либо на месте тебя – воронка.

– Судьба – слово такое… не совсем православное. Есть воля Божия, есть попущение. Да ты и сам всё это знаешь… И потом, какой же я фронтовик? Я никогда не воевал…

– Как это не воевал?! Отец Феодор, давай водицы черпну, устал ты сегодня сильно, наверное… Может, тихонько назад пойдём? – Голос отца Валериана звучал испуганно.

– А вот так – не фронтовик. Старый я уже, сынок, долгая жизнь за плечами…

Обратный отсчёт заканчивается. Три, два, один… Я вот тебе расскажу о мгновении. Слушай.

Был я молодым парнем, моложе тебя, зелёный ещё, а уже отец семейства. Женился рано. Мы с дружком закадычным Стёпкой любили одну девушку – Настю. С детства любили. Настя меня выбрала. Чем я её взял, такую девушку – красивую, умную, добрую, – самую лучшую девушку на всём белом свете? Это я и сам не знаю. Парень я был не очень видный – Стёпка и выше и в плечах шире. Разве что гармошка… Я на гармошке хорошо играл, а в деревне гармонист – первый парень.

Жили мы очень хорошо с Настей, вечерами в саду сядем под сиренью, я ей одной на своей старой гармони играю. Играю, а она поёт – тихонечко. Сирень пахнет так… Благоухает… Очень я тогда счастливый был…

Дочка родилась. Маленькая такая… В деревне мужики детей лет до трёх и в руки не брали – не мужское дело с младенцами возиться, вот подрастут… А я, знаешь, души в ней не чаял. Приду домой – с рук не спускаю: пальчики крохотные, розовенькие, пяточки маленькие такие, носик крохотный. Моя дочь.

Настя смеялась: «И не знала, что ты у меня такой отец хороший будешь, такой нежный». А я – будто чувствовал, что недолго мне мою кнопочку лелеять… Кнопочка моя…

У отца Валериана перехватило дыхание. От старого ворчливого отца Феодора он никак не ожидал подобной нежности и рассказа такого. Замер на месте, боясь сбить рассказчика, потревожить движением или звуком.

– Люльку ей сделал красивую, удобную, прям загляденье, а не люлька, аж соседи приходили смотреть, опыт перенимать. А потому что – с любовью… Выйду с ней на улицу, укутаю бережно – ветерку не давал на неё дунуть, покажу кур, петуха, коровку.

А она – умница такая, ещё года не было, уже всё понимает, уже лепечет что-то своё младенческое.

Рано стала на ножки вставать, я для неё уж и стульчик маленький сделал, удобный такой, и столик. Настя смеялась: «Рано, ребёнку года нет, ты бы уж сразу и парту, и сундук с приданым…» А я торопился, как чувствовал: ненадолго счастье моё.

И, правда, ненадолго – война. Нас со Стёпкой в первые дни – в военкомат. Собирался недолго: в нагрудный карман – военный билет, повестку. В другой, ближе к сердцу, – образок Пресвятой Богородицы, Казанская иконочка, любимая, я, вишь, на Казанскую родился. Фотографию Насти с собой взял, а дочку не успели сфотографировать – в деревне фотографа не было, а в город не ездили с младенцем. В дорожный мешок кусок мыла, хлеба краюху, полотенце.

Попрощался с рыдающей жёнушкой, Кнопочку свою к сердцу прижал. Идём,

дорога пыльная, солнце жарит, обернусь, посмотрю на деревню родную, а сердце замирает…

В военкомате очередь. Стоим на улице, по одному запускают. Я зашёл, а Стёпка на улице свою очередь ждёт. Вручили мне вещмешок, бельё, брюки, гимнастёрку, шинель, кирзовые сапоги и пару фланелевых портянок. Переоделся. Слышу: на улице крики, суматоха, шум машин. Танки немецкие.

Ну что сказать… Ни оружия, ни палки в руках. А что палка?! С палкой на танки не пойдёшь. За танками немцы. Мы и очухаться не успели – всех, кто в форме, в плен, гражданские разбежались. Одно мгновение нас со Стёпкой разделило и судьбу нашу решило. Минуты… И – судьбы разные совсем.

Он в родной деревне оказался, партизанил потом. Я – четыре года в плену. А ты говоришь – фронтовик…

Отец Феодор замолчал. Родник шумел тихо, умиротворяюще, солнце ушло из зенита, светило где-то сбоку, оживились от полуденной жары птицы, лес наполнился своими таинственными лесными звуками.

– Про плен что рассказывать? Читал «Судьбу человека»?! Кино смотрел?! Так вот – всё грубее, грязнее, страшнее. Маршевая эвакуация пленных по бездорожью знаешь, как называлась? Марш смерти. Ежесуточный переход – по сорок кэмэ. У колодцев останавливаться нельзя. Из лужи напьёшься, травинку, корешок в рот – и дальше. Понос начинается, и ты не жилец. Остановишься на обочине, портки спустишь – тут же стреляют. Капустные листья на поле, ржаные колоски – что успел схватить на ходу – твоё. Проходили мимо сгоревшей деревни – картошка у печки. Бросились к ней – а в толпу из автоматов.

Затем железная дорога. Вместимость вагона человек сорок, а нас все сто загнали. Ни отхожего места, ни питьевой воды. Как я выжил? Из вагона нас через трое суток человек двадцать своими ногами вышли, остальные уже мёртвые.

Дулаг – это пересыльный лагерь, фильтрация по национальности, званию, профессии… Рядовых и младших командиров в шталаги, офицеров – в офлаги. Кусок хлеба, пшено. Ели траву, сухие листья, корешки, кору деревьев. Первое время ночевали в отрытых в земле норах – как звери. Люди ломались как сухие спички. С ума сходили.

Молиться? Нет, тогда я толком молиться не умел. Сначала стыд жёг огнём: вместо того, чтобы с оружием в руках защищать любимых – я в немецком плену падалью питаюсь.

Потом чувств не осталось, только держала меня Кнопочка моя – помрёт батька, на кого дочку бросит?! Жил ради дочери и жены. Как они без меня?! Не мог позволить себе такую роскошь – помереть. Приходилось жить… Зубы стиснуть, точнее, то, что от них осталось, – и жить…

Позднее немцы стали получше к пленным относиться: рабочая сила понадобилась – остарбайтеры. В барак перевели. Папиросы даже стали давать – по сорок штук в месяц. В шахте работал по четырнадцать часов. Ладно, сынок, утомлять тебя не буду. Это можно роман писать…

Освободили нас наши, а мы как чумные – ни радоваться не можем, ни плакать. Оцепенение. Психологический ступор. Потом через сборно-пересыльный пункт Наркомата обороны под конвоем – в спецлагерь НКВД для проверки. Сдался в плен? Десять лет лагеря, только уже на Родине. Что ж… Я никогда не роптал…

Спецконтингент. Опять работа, лесозаготовки. Тут хоть радость была, что не под землёй, а на воле, в лесу. И работал на своих, не на врагов. Так что это было совсем другое дело, хотя тоже тяжко…

Вот там произошло второе счастье в моей жизни. Там я встретил отца Захарию, нашего духовника. Тогда его иначе звали, это он в монашестве – Захария. Он срок отбывал как священник. Ему ещё тяжелее моего приходилось: у меня жена с одной дочкой, а у него жена с четырьмя детишками малыми без него осталась – с голоду помирать.

И, хотя были мы ровесники, он за отца мне стал: такая силища в нём духовная была. Он меня научил молиться. Это было моё самое ценное приобретение. Божий дар. Глас хлада тонка – и неземная тишина, покой душевный среди лагерных бесчинств.

А про превратности судьбы он мне всё объяснил, сказал так:

– И думать не смей, что всё, случившееся с тобой – без попущения Божия. Что кто-то тайком, без ведома Божия, ночью руку протянул – и тебя сюда доставил. Промысл Божий – он непостижим… Поймёшь, когда испытания и скорби закончатся, – тогда всё поймёшь и Господу спасибо скажешь. За каждую скорбь в ножки поклонишься… А пока вооружись терпением и совесть храни.

Вот я сейчас только понял. Отец Иоанн Крестьянкин говорил: «Господь всевидящ, а мы весьма близоруки». Видишь: девяносто лет мне, и Господь удостоил меня великой милости – схимы. Давно Стёпка умер, лет тридцать тому, и Настя умерла. А я молюсь за них за всех. И буду молиться. От судеб Твоих не уклонихся, яко Ты законоположил ми еси.

– Отец Феодор! А после лагеря вы к жене и дочке разве не поехали?!

Схимник помолчал и сказал неохотно:

– Поехал, не удержался. Знал, что не нужно ехать. Поехал. Ночью, крадучись, как тать, зашёл в родную деревню, тихо постучался в ближнюю к лесу избушку. Боялся потревожить, боялся помешать. Что предчувствовал – то и оказалось. Тётка моя престарелая, единственная родственница, долго не могла меня узнать, сначала кричать хотела: за разбойника приняла. Я ей как в детстве:

– Ненька, ненечка, то я – племяш твой.

Всплеснула руками: они меня давно похоронили, шутка ли – четырнадцать лет. Рассказала она мне, что Настя ждала меня всю войну и после войны три года. Любила меня Настя. А потом вышла замуж за Степана, и растут у них двое сыновей. А дочка моя уже невеста почти.

Весь день я в баньке сидел, а как стемнело, прошёл огородами к родной избе, посмотрел на свет в окнах, посмотрел, как дружная семья за столом вечеряет. Настя постарела, но всё ещё прежняя – моя Настя. Девушку видел невысокую, ладную такую, на стол накрывала – всё в руках так и мелькало. Неужели доченька моя?!

Долго стоял. Потом развернулся и ушёл.

Вот тебе, сынок, и мгновение! Если бы не успел я войти в военкомат – по-другому бы судьба сложилась… Только прошлое не имеет сослагательного наклонения… А ты говоришь…

Не переживай, надолго ты в этом городском монастыре не задержишься. Месяца два-три от силы – и к нам вернёшься. И Афон от тебя никуда не уйдёт.

– Как три месяца? Почему три? Как вы это знаете? Предполагаете так, да?

Отец Феодор только улыбнулся. Тяжело поднялся со скамейки:

– Пора, отец Валериан. Внезапная догадка пронзила инока:

– Отец Феодор, дочь вашего фронтового товарища – это ведь на самом деле ваша Кнопочка?!

Старый схимник отвернулся и медленно пошёл по тропинке.

Послесловие

В городском монастыре потрудился отец Валериан два с половиной месяца и вернулся к родной братии. Он стал особенно нежно относиться к старому ворчливому схимонаху, отцу Феодору, а отчего – никто не знает. А сейчас отец Валериан находится в отпуске – на Афоне.