Летят перелетные птицы
В осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны,
А я остаюся с тобой.
Одиннадцатилетняя Санька, спрыгнув с телеги, шла рядом, часто оглядывалась на родной дом. Маленькая фигурка матери уже скрылась из виду, но навсегда осталась в памяти: мама Дуня кивает головой, а руки, большие, натруженные, с узловатыми шишками вен тянутся к губам, останавливают рвущиеся рыдания – не пугать дочу. Это потом она упадёт на железную кровать с подушками горкой и зарыдает горько, безутешно – уехала дочушка, кровинушка уехала…
А всё сумка, старая дерматиновая сумка, – да будь она неладна! Давно бы выкинуть, уничтожить, сжечь, нет же, хранила. Дохранилась… Оставайся теперь одна, как была одна всю жизнь! Да ладно, чего уж теперь… Лишь бы дочушке, Санечке, хорошо было!
А я остаюся с тобою,
Родная навеки страна!
Не нужен мне берег турецкий,
И Африка мне не нужна!
Санька ехала в новую семью – к отцу, к родным братьям и сёстрам. А было их ни много ни мало – двенадцать человек! Сердце обмирало в предвкушении новой счастливой, весёлой и дружной жизни. По детской бестолковости не пожалела маму Дуню, обняла крепко, чмокнула в обе щёки, сама – вся там, в приключениях будущего. А мама – так она всегда мама, никуда не денется, будут в гости друг к другу ездить!
Брат с сестрой были очень похожи: светлые волосы, серые глаза жителей северных русских деревень. Толстая, тугая пшеничная коса, длинные чёрные ресницы Саньки, каждый взмах – как крылья бабочки, загорелые коленки длинных, не по-деревенски стройных ног – лет через пять-шесть обещали обернуться грозой для будущих женихов.
Лёнька заботливо накинул на голову сестры лёгкий платочек – чтобы не напекло жаркое июльское солнце. Родной брат… Когда-то, в такой же жаркий июль, он спас Саньку от страшной смерти: не успела родиться – чуть не похоронили.
Татьяна умерла на третий день после родов, оставив сиротами четырех детей и крошечного младенца, дочь Александру, названную в честь отца. Шёл сорок четвёртый, от отца после краткого отпуска по ранению не было весточек. Потом пришёл синий конвертик с синими же, расползающимися чернилами: «Пал смертью храбрых, защищая Родину».
Татьяну сразу стали хоронить – жара, духота. Трое детей выли на разные голоса, молчали только старший и младший. Восьмилетний тогда Лёнька оставался за главу семьи и не мог позволить себе рыдать, а младенец Санька плакать не могла от слабости. Изредка попискивала, и счёт её жизни шёл уже не на дни, а на часы.
Голод царил в деревне, властно распоряжаясь судьбами, и родная, тоже многодетная тётка над могилой сестры, оглядывая в ужасе сирот, предложила:
– Давайте младенчика положим рядом с Татьяной, всё равно помрёт… Так чтоб ни она, ни мы не мучились – пускай с мамкой останется…
И Лёнька спас сестру, гневно крикнул:
– Не сметь её трогать – она живая! Тётка раздобыла стакан муки, развели водой – помянули маму.
А после поминок Лёнька принёс в сельсовет, положил еле кряхтящего, плохо пахнущего младенца на стол председателю:
– Наш папка на войне погиб, а это дочь погибшего за Родину фронтовика!
Лысый председатель с пустым рукавом поскрёб единственной рукой затылок, и жернов Санькиной судьбы закрутился от смерти к жизни.
Быстро нашли женщину сорока девяти лет, Евдокию, Дуню, которая работала на счастливейшем месте – в вожделенной пекарне. Дали карточки, назначили пенсию, и бездетная вдова оказалась матерью. Таскала младенца с собой на работу, где Санька, напившись вдоволь жирного козьего молока, спокойно почивала среди груды тряпья, а Дуня поминутно подскакивала, любовалась на дочушку, подтыкала самодельные пелёнки, надышаться на чудо не могла.
Через три месяца в упитанном, радостно гулящем младенце с перевязочками на ручках и ножках вы не узнали бы заморыша, чей жалобный писк свидетельствовал только о скором конце.
Судьба Евдокии складывалась трудно. Родилась в 1895 году, росла и воспитывалась в вере и благочестии, рано потеряла родителей и, единственная из семьи, веру пронесла до конца жизни, не дрогнув и не убоявшись безбожного государства.
Семеро братьев умудрились когда-то выдать её, шестнадцатилетнюю, за старика, позарившись на его хозяйство и большой дом. «И пошёл дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое…» Жизнь со стариком не сложилась, дети не родились, хозяйство конфисковали, и молодая вдова коротала век одна-одинёшенька.
Всю жизнь мечтала о детишках, и Господь не посрамил упования кроткой, смиренной души. Дорвавшись до заветного материнства, Дуня боялась потерять дочушку, боялась возвращения фронтовика, и, как выяснилось позже, её сердце тревожилось не напрасно.
Отец Саньки оказался жив. Тяжелораненый, он долго лежал в госпитале и вернулся в родную деревню только в 1946 году. Но Евдокия об этом не узнала, так как уехала с младенцем раньше. Желая сохранить тайну появления у неё ребёнка, сорвалась в далёкую Олонецкую область, в колхоз.
Работала, получила жильё – и счастью не было предела. Правда, за неимением бабушек-дедушек дочушку приходилось оставлять одну. Одну, да не совсем. Собираясь на работу, упадёт на колени перед старыми иконами (уберегла, сохранила чудом):
– Матушка-Заступница, Царица Небесная, тебе вручаю доченьку свою! Защити, убереги от всякого зла! Святителю отче Николае, помоги! Ангел Хранитель, моли Бога о нас!
И в течение дня не раз помолится о дочушке, прошепчет горячо: «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…»
Старалась Дуня и по-человечески дочу утешить: и игрушек нашьёт, и кукол смастерит. Даже клоун был у Саньки, и звала она, трёхлетняя, этого клоуна замысловато и длинно: Гринь-тинь-тинь-чик. А только такое имя и могло быть у этого чудесного разноцветного клоуна! Это медвежонок – Стёпка, кукла – Галя. А клоун сказочный – только Гринь-тинь-тинь-чиком и мог зваться.
Мама варила вкуснейшую овсяную кашу. Ах, что это за каша была! В сытые годы нового века вспоминала Александра мамкину кашу, томлённую в печи для дочушки, да со сливочками. Поставит мама горшок с кашей на пол в углу, рядом питьё: молоко, воду. Санька ползает, играет. Проголодается, подползёт к горшку, с коричневой сладкой пенкой по краям, поест, дальше играет. Мама придёт: где Санька? Умаялась, под столом спит…
А Пресвятая Богородица и святитель Николай Чудотворец с образов ласково смотрят: присмотрели, уберегли.
Хорошо они с мамой жили. А в четыре года Санька испытала ужас. Кошмар просто. И кошмар этот никак не заканчивался целых два года.
В четыре года оказалась Санька в детдоме. Как оказалась и где мама – сама понять не могла. Запомнила, как целый день не выпускала подол нянечки и рыдала-рыдала, до истерики, до заикания: «Где моя мама? Когда мама придёт?»
Детдом сорок восьмого года был местом сталинского духа, с суровыми порядками и строгим воспитанием. Врезался в память эпизод: детдомовцы на прогулке, и Санька с вечно голодным, ноющим животом, пытаясь обмануть голод, забралась на сугроб, отломила с крыши веранды сосульку. И сосёт, и лижет, отбиваясь от голодных конкурентов. Воспитательница приказала бросить ледяное сокровище, но сил исполнить приказ не хватило.
После возвращения группы с прогулки все сели за столики. На столах – жидкий суп, морковная котлета с кашей, детдомовская радость – компот. Санька – только за ложку, а ей – раз – и под нос другую тарелку ставят. А в тарелке – снег.
– Ешь вдоволь! Учись старших слушаться!
На всю жизнь запомнила эту тарелку со снегом. На воспитателя обиды не держала: она не злая, просто так принято было воспитывать маленьких детдомовцев – в строгости.
А через два года мама вернулась. Худая, стриженая, постаревшая, совсем-совсем седая, обняла дочушку, прижала к сердцу, дрожащими руками протянула воспитателю помятую справку: «Гражданке Евдокии, освободившейся из заключения, разрешается забрать из Олонецкого детского дома дочь Александру, шести лет».
Санька узнала маму: у старушки в лохмотьях были мамины глаза, а в глазах – мамина любовь.
– Мамочка, где же ты была?!
– В тюрьме сидела, доча.
Евдокия, работящая, справедливая, быстро стала в колхозе бригадиром. Работала бригада её на совесть. Закончилась посевная, посеяли зерно, осталось полмешка пшеницы. Один из бригады, многодетный сосед Иван, просит-умоляет:
– Сейчас домой приду – детям есть нечего, аж возвращаться не хочется, в голодные глаза детские смотреть… Дай хоть горсточку зерна, детишкам затируху сделаю…
И Дуня насыпала ему в карманы две пригоршни пшеницы.
Пошёл сосед домой, да, видать, не в добрый час. А по дороге:
– Иван, дай, что ли, закурить!
Он в карман полез – а оттуда зерно посыпалось.
– Ты где это зерно взял?
– Да вот Дуняшка дала…
Ну и им дали. Ивану четыре года, Евдокии – два. Хорошо, шёл сорок девятый. Десять лет назад, за то же самое получили бы расстрел с конфискацией имущества, а при смягчающих обстоятельствах – лишение свободы на срок не менее 10 лет. И осуждённые по этому закону, так называемому закону о трёх колосках, не подлежали амнистии.
А уж как молилась Дуня в лагере за дочку – знает только Царица Небесная. И Пресвятая Богородица помогла, не оставила: доча жива-здорова и мамке её вернули, что по тем временам случалось нечасто.
После тюрьмы пришлось переезжать в другую деревню, искать работу: кто же доверит работать в колхозе расхитительнице социалистической собственности?!
Евдокия трудилась в геологоразведке разнорабочей, потом на лесозаготовках лесорубом, потом травму получила, и осталось одно подходящее занятие – лёгкий труд: уборщицей. Вёдра тяжеленные, грязь вывозила тоннами, но, по сравнению с лесорубом, полегче, конечно, получалось. А было в ту пору ей уже под шестьдесят.