Лекции о Прусте (психологическая топология пути) — страница 114 из 120

Chasses-croises перспектив, как выражается Пруст, определило точку.

Значит, что-то определяется в результате того, проделано или не проделано chasses-croises. Или, скажем, я прямо из точки А попал в точку Б на коляске, или проехал мимо вывески железнодорожной станции Бомон поездом. Точка определится по-разному. Определенность ее будет другой. Пруст пишет:

…таким образом, это расположение — уникальная точка (Бомон), которую, казалось бы, автомобиль лишал той таинственности, которую придавал ей скорый поезд (проскакивающий мимо вывески), хотя в действительности автомобиль создавал у нас впечатление, будто это мы сами его открыли, определили по компасу (II,1006).

В данном случае движение восприятия или движение открытия является — в отличие от того, что Пруст называет безразличным средством достижения внешних истин, — средством не безразличным к предмету, который открывается. Поэтому он говорит: мы сами, подобно компасу, определили Бомон. То есть мы имеем дело с точкой, определившейся теломерно. И, конечно, это не та точка, что видна из поезда. Хотя физически она та же самая, одновременно она не та, к которой я приехал на автомобиле. Мы ее прощупали «любовно исследующей рукой». Представьте себе, что я, как слепой, рукой ощупываю поверхность и нащупал точку. Не глазом смотрел, а любовно исследующей рукой. Но глаз ведь тоже рука. Если наш глаз теломерен, то мы определили, говорит Пруст, действительную геометрию, красивую «единицу земли». На этом автомобиле Марсель ехал вместе с Морелем, тем музыкантом, в которого был влюблен де Шарлю и который мучает де Шарлю, выманивает у него деньги и так далее.

К сожалению, в тот момент я не знал того, что узнал лишь через два года, что одним из клиентов шофера был де Шарлю и что Морель, которому де Шарлю платил за машину, был в сговоре с этим шофером, и они обманывали его, прибавляя километры в четыре, в десять раз больше, чем положено (более того, Морель был знаком с Альбертиной, и в этой машине они совершали поездки по делам, неизвестным Марселю). Если бы я знал все это тогда, что Вердюрены будут доверять этому шоферу и что благодаря ему Альбертина участвует в каких-то выходках вместе с Морелем (а сексуальные вкусы и сексуальная распущенность Мореля были известны автору), я был бы избавлен от многих тяжелых переживаний, связанных с Альбертиной… если бы я знал это, но я об этом не подозревал (ibid.).

Когда Марсель едет в машине, он сидит рядом с точкой «шофер». Эта точка является живым носителем части его жизни, знания о нем. Там вложено нечто, происходящее с Альбертиной, происходящее с Морелем, и нечто, что будет еще происходить в салоне Вердюренов. Но у этой точки нет всего того, что описывает Пруст, когда говорит о том, как локализовался Бомон и появилась реальная геометрия, а в случае шофера Марсель имеет дело с частью своей души или судьбы, не определившейся в реальной геометрии. Потому что между ним и шофером не было chasses-croises de la perspective, или criss-cross, как говорят англичане, и точка эта не есть продукт перекрестного — вправо, влево, вдоль и поперек — движения. Она просто точка, видимая глазом, и поэтому не принадлежит реальной геометрии. А если не принадлежит, значит, нет шансов узнать ее, то есть воспринять, увидеть. Ведь стол мы тоже видим в действительности на конце criss-cross или chasses-croises перспектив, но поскольку это просто один из гораздо более обыденных актов, чем судьбоносные события любви или ненависти, мы не обращаем на это внимания и пользуемся нашими обыденными объяснениями.

Еще в одном пассаже у Пруста то же самое разыгрывается уже не в связи с движением, которое мы могли бы представить физически, а в связи с движением, происходящим в воображении, и это помогает нам понять, что в обоих случаях речь идет не о физическом движении как таковом, а о каких-то других процессах. Пруст рассуждает о том, как Марселю представляется Венеция, когда она оказалась на кончике его взгляда, взволнованного возможностью посетить ее (если бы Марсель не заболел, он вместе с отцом отправился бы в Венецию). И начинается вглядывание в то, что происходит в воображении, поскольку благодаря воображению определяется и обретает черты город, которого он никогда не видел. При этом интересно, как автор все время пытается различить то, что зафиксировано после проработки воображения, и то, что можно назвать просто знанием со стороны. Ведь известно, что такое Венеция — можно прочитать об этом, например, в справочнике, — какие там картинные галереи, какие улицы. Но это — одно, и все становится другим изнутри движения желания, возбуждающего воображение. То, что вне движения воображения желания, говорит Пруст, —

видно глазом наблюдателя со стороны, и поэтому ничего не видящего (повторяю, видеть вещи извне — то же самое, что их не видеть), как в опере, когда некий мелодический мотив вводит что-то новое, а мы его не слышим, как если бы читали либретто оперы, оставаясь при этом вне театра и считая минуты, которые протекают (I,390).

Эти минуты протекают в реальном, абстрактном времени, а мелодия, которая вдруг открывает какие-то события, называемые

Прустом «новыми» — это другое время. Время, как и пространство, есть движение определения, локализации, именно это и называется реальной геометрией. Вложились направо, вложились налево, вложились вперед — и так определилась точка Бо-мон. И то же самое при слушании мелодии: она не во времени, которое совпадало бы со временем человека вне театра, а в том времени, которым что-то определяется, где одна минута не равна другой минуте и час не равен другому часу. Пруст интересно замыкает этот пример с тем, который я уже приводил, применяя тот же термин: Чтобы пробегать дни, натуры несколько нервные, подобные моей, включают, как в автомобилях, разные «скорости». Движение, о котором мы говорили, определяющее точку в области реальной геометрии или в области естественной геометрии, тоже имеет характеристику той или иной скорости. Очень странно, казалось бы, применение такого термина к ментальным, психологическим процессам. Пруст пишет: они располагают события не только в абстрактном Пространстве, но и в воображаемом Времени, куда мы можем помещать не одно, а сразу несколько наших путешествий одновременно (I,392).

В некотором воображаемом времени мы поехали в Венецию, но одновременно мы можем вообразить свою поездку в какое-то другое место. Однако такой акт воображения никоим образом не помещает меня в само движение, я ничего не переживу, и этот акт не определит, следовательно, реальную геометрию. Переживания ясно выступают лишь тогда, когда я имею дело с событиями, в которые вовлечен, когда события переживаются реально. Итак, путешествие в Венецию я воображаю, а вот когда прачка должна принести белый мой жилет (который я испачкал чернилами), в момент переживания этого события я выхожу из идеального времени, где переживание не существует, и оказываюсь уже в другом — в самой волнующей из всех геометрий. Но такой, говорит Пруст, Венеция не может стать, пока она только абстрактная возможность, помещенная в идеальный момент времени, в который можно поместить другую, столь же абстрактную возможность другой поездки, и все они могут происходить благодаря или в силу воображения — одновременно. А там, где есть реальная проработка шагов движения самим собою или на себе, когда мы сами с собой как с компасом, но не безразличны (как компас к объекту); когда я сам — компас, тогда то, что определяется, не есть объект, независимый от средства его локализации и измерения. Тогда имеет место теломерность, и складывается самая волнительная из геометрий.

И здесь мы ясно понимаем: те события, которые Пруст называл «реальной геометрией» или «единственно волнительной геометрией», это события, которые связываются одно с другим по законам кристаллизации. Первый шаг к кристаллизации (если суммировать все прустовские заявления по этому поводу, все многочисленные примеры) — это, конечно, риск, риск испытания самого себя, риск потери самого себя в этом испытании. Чаще всего тема кристаллизации вводится Прустом следующим образом. Помните, был такой эпизод чисто головного свидания, — поскольку реальной геометрии оно как раз не получило, — с мадемуазель Стермарьей. Свидание с этой мадемуазель не состоялось, и Марсель влюбился через несколько шагов в Альбертину. Однако если бы в эпизоде со Стермарьей было пространство для того, чтобы возникло убегание, был знак неизбежности ускользания, то, может быть, говорит Пруст, любовь фиксировалась бы на мадемуазель Стермарье. То есть на фоне этого любовь к Альбертине вовсе не была предназначенной, необходимой. Но когда она возникла, — «и это была Альбертина», — то само это возникновение означало исключение другой возможности. Причина понимания та же самая, что и причина непонимания, если под пониманием иметь в виду продукт динамического сплетения сил и видеть в этом держание, усилие. Если есть такой расход сил, то ясно, что по динамическому закону мы не можем бесконечно наращивать силы и одной и той же силой охватывать разные предметы. Вечное движение невозможно. В данном случае причина испытания любви к Альбертине та же самая, по какой мы не любим Стермарью. Почему же мы любим Альбертину? Потому что — фиксировалось на ней. Что значит фиксировалось? То есть открылось пространство риска. Риск у Пруста — метафора неизведанного, неизвестного. Или, наоборот, неизведанное и неизвестное есть метафора для риска. Риск ради риска. Не достижение какой-то определенной цели, ради которой мы сознательно и расчетливо прибегли бы к риску, а риск как самостоятельная цель, самостоятельная ценность. Если мы пошли на риск — то что-то откроется. А на риск нас толкает то, что внушило нам сладкое желание неизвестного.

По Прусту, нельзя любить то, в чем нет тайны, от кого больше ничего нельзя узнать. В этом смысле женщина, которая кажется известной, знакомой, — а что может быть более знакомым и не содержащим в себе никакой тайны, чем женщина, которую ты покупаешь за двадцать франков в доме свиданий? — неподвижна. Неподвижность или известность для Пруста эквивалентные, синонимические термины. Но мы знаем также, что неизвестное есть то, чего в принципе нельзя знать. То, чего нет в качестве определенного, если мы сами не ставим его на то место, где должно произойти событие. Будет ли это событие актом понимания, восприятия, актом эмоции — не имеет значения. В этом смысле кристаллизация происходит как бы вопреки или параллельно, подспудно, и не видна нам под тем, что можно было бы назвать чистыми объектами, объектами как таковыми, стопроцентными объектами. А стопроцентными объектами является весь мир. Мир, состоящий из объектов. Скажем, классически чистым объектом является Германт, то есть нечто, обозначенное таким именем. Классически чистым объектом является нечто, обозначенное именем Бомон (если отвлечься от всей реальной геометрии доопределения Бомона). Чистые объекты обладают гипнотической, отчуждающей силой по отношению к нашей сознательной жизни. И поэтому подстановка себя в результате движения на место чистых объектов обозначается у Пруста странным словосочетанием: