Чтобы пояснить проблему закона, приведу еще один простой пример. Он очень близок к нашей жизни. Но прежде чем привести этот пример, я иначе сформулирую нашу аксиому: людям часто случается действовать и поступать в ситуациях, когда уже поздно. И по отношению к этим ситуациям человек имеет лишь одну свободу — свободу знания закона и свободу не ставить себя в такие ситуации, когда уже поздно. Приведу следующий пример. Советские артисты едут за границу, дают концерт. Они должны получить определенный гонорар. Но по каким-то сплетениям обстоятельств посольство реквизирует часть гонорара. Это ведь нравственная ситуация, ситуация человеческого достоинства. Надо протестовать. А человек не протестует. И мы ищем причину, почему человек не протестует. Мы говорим: он труслив, боится. А закон говорит другое. Закон говорит: уже поздно. Потому что ты уже поставил себя в такие условия, ты уже штрейкбрехер, — и никогда никто не видел, чтобы штрейкбрехеры бастовали. То есть твои взаимоотношения с властью и с деньгами уже основаны на привилегированном выделении тебя из общей массы людей. Мы знаем, что поездка за границу есть определенная привилегия. То есть ты уже жил, действовал в тех условиях, которые вполне заслуживают наказания, которое ты получил. Власть тебя выделила, и это выделение — тайное, оно не является законным в гражданском смысле слова. Ты уже — штрейкбрехер. И ты не можешь протестовать не потому, что ты труслив или психологически слаб, хотя это как раз те самые причины, которые будет искать посторонний наблюдатель. Наблюдатель скажет: постой, а почему же ты не протестуешь? И начнет искать причины, а их нет, но есть закон, который говорит: уже поздно, и действия неуместны. Им нет места. Действительно, если ты сам себя поставил в такие условия и потом по этим условиям вышло, что тебе можно не давать деньги, то, клянусь вам, что из чисто «вкусового» ощущения, из ощущения неуместности можно не протестовать. Ведь уже поздно.
Мы, живущие на территории, называемой Россией, обладаем фантастическим талантом загонять себя в ситуации, когда уже поздно. Каждый раз — поздно. Как сказал Пруст: те, кто придает значение фактам, оказываются в ситуации, в которой они не учитывают закона. Если бы мы знали закон, то не ставили бы себя в ситуации, когда любое проявление человеческого достоинства оказывается невозможным просто потому, что уже поздно. И это — основная тема и Пруста, и философии, и вообще всякого размышления о психологических и социальных вещах. Тема работы законов.
Итак, законы против качеств. Это тоже устойчивая тема Пруста. Он постоянно полемизирует с «материалистической» манией укоренять законы и сущности в качествах вещей. Только что я показал закон «уже поздно». Он не имеет никакого отношения ни к качествам ситуации, которая существует сама по себе, ни к качествам людей, которые в ней участвуют. Не имеет значения, труслив ли ты, храбр, достоин или недостоин, — так действует закон. И твоим достоинством было бы знание закона. Вячеслав Иванов, русский поэт, сказал как-то: «Сами созвездия сделали нас (русских) глубоко добрыми в душе». С точки зрения нашей проблемы, материя фразы здесь ясна. Поэт сказал, что можно быть добрым. Но я ведь говорил, что нельзя быть добрым. И это будет нашей темой. А пока просто пометим, что Вячеслав Иванов предполагает, что есть такая вещь, как доброта, и она присуща прежде всего русскому народу. Эта фраза стоит в контексте наделения русского народа особыми, мессианскими качествами, качествами всеотзывчивости, особой духовности, привилегированного носителя идеи Бога, то есть качествами православной религиозности и так далее. Вы знаете, какие последствия такое предметное мышление имело для интеллигенции. Своему собеседнику Альтману в 1921 году Иванов говорил еще следующее: «Теперь пошли виртуозы, а раньше были другие, писатель был солью земли». Заметьте противопоставление: «виртуозы» — то есть занимающиеся своим делом, те, кто пишет романы или работает над формой, а с другой стороны — другие, которые — соль земли. Примерно эту же мысль, но в иной связи, Блок выразил так: «Раньше были пророками, а теперь соизволили стать поэтами». Для Пруста такая фраза была бы попросту невозможной. О фразе Иванова достаточно сказать, что она просто не христианская, потому что глубоко верующий Иванов, как это обычно свойственно русским, в действительности — еретик, вернее, язычник. Ведь на языке Христа не существует качеств народа, чтобы какой-то народ был добрым, а какой-то, следовательно, недобрым. На языке Христа не существует Родины, не существует Народа, не существует никакого предметного закрепления духовных состояний. И вторая фраза — о «писателе соли земли». Что такое писатель как соль земли? Это предположение, что есть нечто, само по себе высокое, благородное, есть некий носитель совести. Сам по себе. Я — писатель, и поэтому я — носитель совести. Я высок и благороден, и значит, благородно мое занятие. Но, по Прусту, мы уже знаем, что нет самого по себе ни высокого, ни благородного, ни глубокого. Мы знаем, что реклама мыла равна «Мыслям» Паскаля. По тем истинам, которые в них можно обнаружить. А истины можно откопать, только идя к ним из своей тьмы, из своей темноты.
Для Пруста упомянутая мною фраза была бы невозможна по одной простой причине. Для него солью был не писатель, а произведение. Некоторая невидимая реальность, которая запрашивает произведение, потому что без произведения эту реальность увидеть нельзя. Произведение есть нечто такое, перед лицом чего, вместе с читателем и на равных правах с ним, автор должен восставать, возрождаться из пепла потерянного времени. Пруст, в отличие от Блока и от Иванова, видел темноту не в других. Он не считал, как считали они, что с ними-то все в порядке, а плохо с другими. И отсюда — их муки совести. Как же, у меня есть смокинг, а у народа нет смокинга. «Раздам смокинги, — говорил Блок, — раздам книги. Но — не могу». Конечно, не можешь. Жалко. Смокинг все-таки приятно одеть. И книги читать поэту тоже пристало. Они считали, что с ними все в порядке, не в порядке с другими. И тот, кто в порядке, пишет произведение для тех, у кого нет порядка. А у Пруста — прямо противоположное. Он и в себе, и в других видит темноту, видит корни, из которых вырастают ложь и майя. Из него самого, из других, из всех. И он проделывает свой путь перед лицом произведения. Только посредством произведения можно вытащить себя из пепла, избавить от полена Мелеагра, которое уже лежит в очаге. И чтобы не было «уже поздно», чтобы с тобой не случилось так, что ты неуместен как раз в своем человеческом достоинстве, нужно работать, — считает Пруст. Я уже приводил вам слова Пруста о читателе, где он говорит, что все мы существуем на одинаковых правах перед символом произведения, которое мы должны интерпретировать. Не читатель должен интерпретировать произведение — для автора оно столь же таинственно, как и для читателя. Это очень специфическая точка зрения XX века, но она возрождает ту позицию поэтов и мыслителей, которая возникла в эпоху Возрождения. В эпоху, которая не знала никакой просветительской опеки над «несчастными», которая всех считала несчастными, на равных правах и с одинаковым риском идущими из своей темноты к своему свету.
Чертой российской культуры — не в этническом, конечно, смысле слова — является нечто совершенно антипрустовское — это можно назвать абсолютной зачарованностью внешним. Но именно внешнее мы с вами обрубили, двигаясь к нулевой точке равноденствия и установив, что есть такой закон сознательной жизни, как наличие такой точки, где сведены на нет пространство, время, факты — сведено все внешнее. А тут наоборот, полная зачарованность внешним, которое само по себе должно быть высоким и достойным любви, зачарованность «духом». Для русских спиритуалистических материалистов дух есть реальное состояние. Как будто состояние духа есть нечто, что может существовать в качестве ценного объекта вне меня. При этом ценным является и власть, которая, как полагают, уже сама по себе хороша и правдива. Здесь предполагаются вещи, невозможные в действительности — за них-то и платят. Это хорошо видно у Блока. Он прямо как трагическая женщина, — жаждет хозяина, который был бы хорошим хозяином, то есть обладал сам по себе, как предмет, определенными качествами (был бы справедлив, мужествен, благороден), чтобы в этом предмете можно было раствориться. Я не случайно сказал «женщина». Даже Бердяев приписывал русской культуре женственность души. Все это, разумеется, красивые метафоры, не добавляющие понимания. Ибо абсолютная зачарованность внешним — это ожидание, что добро вне меня будет существовать само по себе, что дух может существовать сам по себе, что коллектив существует сам по себе, и в точке соприкосновения с ним можно раствориться, лишь бы коллектив был хорошим. И Блок сначала растворяется в «Прекрасной Даме», а потом, во время революции, в стихии. Но вдумайтесь в простую вещь: ведь хороший хозяин по определению есть нечто стихийное. Сейчас многие мечтают о временах Сталина: вот был хороший хозяин. Но если вы вдумаетесь, что они имеют под этим в виду… Неожиданность гнева и милости, решительность гнева и милости, совершенно не связанных ни с каким разбирательством.
Лекция 5
Мы продолжаем наши занятия. Я не уверен, конечно, что мы что-нибудь понимаем в предмете, и поэтому мне, чтобы и самому понять и вам было понятно, приходится ходить кругами, с разных сторон заходя к одной и той же теме, к одной и той же проблеме. Музыканту это удалось бы, видимо, лучше. Если бы у меня был музыкальный слух, то вариацию тем я исполнил бы лучше, но у меня, к сожалению, нет музыкального слуха.
Я возвращаюсь к метафоре света. О ней я уже говорил и хочу предупредить, что вся сложность нашего взаимного понимания или непонимания состоит в том, что я употребляю, вслед за Прустом, максимально простые слова, которые совпадают с существующими аллегориями, метафорами и кажутся вовсе необязательными, чисто литературными украшениями. В том числе и метафора света. В прошлый раз я сказал вам, что мы начинаем что-то понимать — в жизни и в бытии, — только если идем из нашей собственной темноты. Я предупреждал, что метафора света у Пруста переворачивается и выступает как метафора темноты. Слова «темнота» и «свет» взаимозаменяемы. И когда я говорю «из нашей собственной темноты», то всякий человек (в том числе и я сам — и мне приходится самому себя контролировать) подставляет под эти слова обыденные ассоциации и значения. Темнота — это, скажем, невежество, незнание. Но беда в том, что эти же слова имеют точное техническое значение. В том числе «темнота». Когда я сказал, что у каждого из нас своя собственная темнота, что это одна из немногих совершенно личных, принадлежащих нам вещей, то имел в виду не степень нашего невежества, а нечто совсем другое, и пояснить это другое очень трудно. Пока же я снова зацеплюсь за уже приведенную метафору Пруста.