и все это потому, что я могу реализовывать себя лишь в последовательности. Лишь шаг за шагом (ibid.). Значит, ничего нельзя делать сразу. Имея отрицательные, положительные и мнимые величины, мы реализуем себя лишь в последовательности. Это очень интересный закон, имеющий много следствий.
Сейчас я, фактически ввел прустовскую тему многомерного времени, и одновременно тему множественности «я». Потому что реализуемые в последовательности наши «я» будут различными. То, что сейчас реализовалось и исключило другое, — это одно «я», а могут быть и другие «я». И здесь у Пруста появляется термин, который поможет нам разобраться в этом довольно трудном деле. Термин этот очень сложно перевести. Французское существительное intermittence в русском языке чаще всего переводится прилагательным «перемежающийся». Перевести «перемежение» — плохо. У Пруста стоит — «интермитенция сердца», l'intermittence du coeur — перебои сердца. Закон перебоя сердца. Что такое intermittence? Важно, что этот термин возникает в определенной связи. Например, перед Прустом предстает в реальном, живом присутствии его умершая бабушка — именно в этом контексте он упоминает о законе перебоя сердечных состояний. Следующими могут предстать моменты памяти в отрицательном смысле. А затем вдруг она снова явится, и Пруст как бы говорит нам: она может являться только так — перебоями, то есть нашими истинными состояниями. Наше состояние, когда мы оказались в пустоте, выполнили закон пустого или святого места, заполняет это место совершенным нами актом, и тем самым мы живем в этой точке какой-то жизнью. Но это только на какое-то мгновение, ибо в следующее мгновение вновь наступает полоса обыденной жизни, в которой — груда отрицательных состояний и отрицательных предметов. До следующего перебоя.
Фактически, Пруст высказывает здесь основной метафизический закон сознательной жизни. Он состоит в том, что есть какая-то другая жизнь (внимательно следите за словами и придавайте им полновесное, а не чисто формальное, проходное, значение, поскольку в данном случае мы хотим со словами совладать и что-то высказать), чем та, которой мы живем ежедневно. И дело не в том, что просто есть какая-то другая сверхчувственная, невидимая или божественная жизнь, которая отделена от этого мира. Нет, есть какие-то предметы, существа, имеющие другой режим жизни, чем та, которая вокруг нас и которой мы живем.
Лекция 7
Мы остановились на основной метафизической идее, метафизическом законе сознательной жизни, который можно сформулировать так (это одно из самых древних человеческих постижений, являющихся корнем всех великих философий и религий). Во-первых, предполагается, что существует некая другая жизнь, а не просто какие-то представления, какие-то сверхъестественные предметы вне нас. Существует какая-то иная жизнь, помимо нашей повседневной жизни, и эта другая жизнь более реальна, чем та, которой мы живем ежедневно. И, во-вторых, человеческие существа в силу некоторого фундаментального положения в космосе таковы, что живут одновременно в двух режимах жизни — в режиме некоторой невидимой реальности (более реальной, как я уже сказал, чем видимая) и в режиме видимой реальности. Причем в режиме невидимой реальности — в мире каких-то особых объектов — мы живем перебоями, которые Пруст называет интермитенциями сердца. Одно из мест в романе, где отчетливо различаются эти два мира, появляется у Пруста в связи со смертью писателя Бергота, который за несколько минут до своей смерти оказался в галерее, где, наконец, увидел картину Вермеера «Вид Дельфта», которую мечтал увидеть всю жизнь. Он стоит перед этой картиной и у него в голове, за несколько секунд до смерти, пробегают совсем не случайные размышления. Он смотрит на картину, которую знал только по репродукциям. И вот в оригинале он впервые для себя разглядел в левом ее углу голубые фигурки и, наконец, главное — центр — желтый кусок полотна, написанный с удивительным совершенством. Бергот смотрит на это и говорит: Вот так я должен был бы писать. Мои романы в последнее время слишком сухи (вспомните, что я говорил о сухости, интеллектуальной черствости; я говорил, что текст должен быть как палимпсест, быть рукописью, на которую нанесено одновременно много слоев и их нужно различать, потому что в каждом слое всегда есть какой-то оттенок слова, мысли, который связан со всеми другими слоями — такой сложный пирог, который мы должны вкушать одним укусом), на них нужно было бы наложить несколько слоев краски (чтобы фраза обрела самостоятельную реальность этого плотного и чувственного бытия), как на картине Вермеера (III,187). И мысленно перед ним предстали весы, на одной чаше которых была вся его жизнь, а на другой чаше был этот кусок полотна. И Бергот вновь почувствовал боль и сказал себе: Я, кажется, безрассудно променял первую на вторую. Тут его снова ударило, он упал, прибежали служители, Бергот оказался мертв. И Пруст пишет:
Он был мертв. Мертв навсегда? Кто знает?.. Конечно, спиритические опыты, как и религиозные догмы, не дают доказательств, что душа продолжает существовать после смерти. Единственное, что можно сказать, — это то, что все в нашей жизни происходит так, как если бы мы входили в нее, неся бремя обязательств, принятых нами в предшествующей жизни. Ибо в наших жизненных условиях, на этой земле нет никакого резона для того, чтобы мы считали себя обязанными делать добро, быть деликатными, даже просто вежливыми, как и нет причины художнику-атеисту считать себя обязанным в двадцатый раз переделывать часть картины, восхищение которой будет так мало значить для изъеденного червями тела… Все эти обязательства, как бы принятые в предшествующей жизни, которые не имеют своей санкции в наблюдаемой реальной жизни, кажутся принадлежащими иному миру, основанному на доброте, совестливости, жертвенности, миру полностью отличному от нашего (внимательно следите за выбором слов), из которого мы появляемся на этой земле, чтобы родиться, прежде чем вернуться, может быть, снова в него, и жить под властью тех неизвестных нам. законов, которым мы в нашей жизни подчинились, поскольку мы сами в себе несли их урок, не зная, кто в нас их прочертил, законов, к которым нас приближает всякий глубокий труд ума и которые невидимы — все еще! — лишь глупцам (III, 188).
В этой текстуре вы видите очень сложное переплетение идей. Во-первых, есть другой мир, и если мы в этом мире имеем какие-то обязательства, то эти обязательства необъяснимы самим миром, если не предположить, что мы позаимствовали их или заключили их в другом мире. Во-вторых, не зная этих законов или обязательств, мы, тем не менее, подчиняемся им. Ведь в жизни мы бываем добры, совестливы, жертвенны, не зная, кто прочертил в нас эти законы, нас приближает к ним глубокий труд ума, и они невидимы тем, кто этого труда ума не совершит. То есть — глупцам. Хочу напомнить вам, что слово «глупец» в нормальном хорошем тексте, в данном случае художественном, как и в философском, не имеет психологического смысла. Под словом «глупец» не имеются в виду глупые люди, а просто имеется в виду несовершённость какого-то определенного рода опыта или труда мысли. И неизвестно заранее, кто будет способен совершить этот опыт жизни и труд мысли.
Значит, есть другой мир и есть законы, которым мы иногда следуем, не зная о них, и которые мы узнаем, если узнаем, как законы некоторой другой жизни, и по ним мы живем согласно закону перебоев сердца. Это перебивающееся сердце живет по каким-то странным законам. Ибо мы вынуждены опускать прилегающие моменты времени и пространства и соединять нашу точку с другими отдаленными точками. Например, у Пруста авторское «я», вспоминающее не памятью, не умом, не наблюдением, а реально воскрешающее живое существование бабушки, это «я» существует как бы дискретно в том смысле, что вокруг него — пространство других «я» этого же автора, у которых нет восприятия или этой памяти живого существования другого человеческого существа, бабушки. Поэтому мы можем мысленно представить себе, что этих промежутков, в которых отсутствует бабушка, — нет, что одна точка существования бабушки и вторая точка существования ее есть одна длящаяся точка. Иначе говоря, реальный человек находится в режиме перебоев, но объект, как живое существо, действительно воскресшее реальным живым присутствием, а не холодной памятью, оно ведь продолжало существовать, когда человек выпадал туда и сюда. И поэтому в его режиме существования, в его измерении, в его кадре, в его системе координат мы можем соединить эти точки, пропустив другие точки, относящиеся к другому режиму жизни. И мы можем тогда представить себе существование этого живого существа как некое сплошное существование. Но закон жизни этого существа явно иной по отношению к закону, которым мы живем реально.
За этим стоят простые психологические реальности. На какой миг или на какое время мы можем собрать себя так, чтобы все моменты нашей сознательной жизни были бы собраны в одной точке? Такого собирания мы иногда добиваемся в молитве. Молитва, как режим сознательной жизни, для этого и существует. Но не можем же мы молиться весь день. В течение дня, реально, мы живем разбросанно, разорванно, ибо то, что собирается, — собирается на мгновения. И мы не можем долго пребывать внутри этого мгновения. У нас рассеивается внимание. Рассеивается согласно физиологическим, психическим законам — по законам режима нашей психики. Мы не можем держать одну и ту же мысль неопределенно долго; а законы гласят, что ее надо держать, — чтобы она вообще была. Ведь вся проблема — вспомнить реально бабушку — и означает: неопределенно долго или максимально долго удержать нить ее реального присутствия. А мы не можем.
Итак, я снова выхожу на тему странного переплетения всего и вся в нашей психологической жизни. В нашем языке, языке литературы, искусства, философии, религии, или просто в нашем обыденном языке всегда есть слова памяти об этом. Просто мы не восстанавливаем первичную связь. Например, слово «молитва» стоит у нас в другом контексте — церковного ритуала, но прежде чем туда попасть, это явление должно было существовать в своих особых связях в нашей реальной психической жизни. Различие между некоей невидимой реальностью и видимой неминуемо влечет за собой в нашей ассоциативной работе ума определенные слова и представления. Скажем, представление о совершенстве, которое мы невольно ассоциируем с режимом жизни, который имеет место в невидимой реальности, более совершенной по сравнению с видимой. Но здесь есть одна опасность, которая часто реализовывалась в истории культуры и в истории мысли, — предметного представления этого различия. То есть представления, что какой-то другой мир существует так же, в том же смысле, как существует, например, стол или мы, в качестве тел, здесь присутствующих, но существует в виде мира потустороннего, или мира впереди нас, желанного будущего. Такой ход мысли нужно предупредить осознанием того факта, что само это различение между реальным миром — невидимым и реальным — обыденным, является метафизическим различением. Повторяю, дело не в том, что мы ассоциируем слово «метафизика» с некоторым другим миром. Ведь что такое метафизика? Мета — то есть все то, что за физикой. Так ведь? Значит, это различение само метафизично, — это отвлеченное, не имеющее предметного смысла различие.