Явление истины требует от нас расширения души, причем настолько, чтобы она еще и ад могла вместить; истина появляется, и в момент своего появления она не дает, а отнимает мир, который у нас был и которому больше не на чем держаться. Для героя романа это одновременно одна из первых молний судьбы. Потом всю жизнь ему придется иметь дело с лесбиянками, и это будет самой устойчивой темой Пруста. Но слово «лесбиянка» — лишь слово, в нем ничего нет, так же как в шекспировской розе — «что в имени твоем?» Это просто избавляющий нас от труда мысли знак. А пока мы даже не имеем права употреблять эти слова, поскольку еще ничего не поняли. Итак, за точкой, в которой мы должны быть с неделимой энергией, откроется мир, и откроется он в той мере, в какой мы можем расшириться душой и измениться. У Пруста, когда ему явилась истина танца, отнят мир, в котором этот танец занимал обычное, конвенциональное, понятное место. Но что может ввести нас в другой мир? Нам нужен проводник. О свойствах проводника я частично говорил в связи с Данте; тот факт, что поэт ведет Данте, есть не что иное, как символ поэтического творчества. В новый мир истин, куда ты выйдешь лишь расширившись душой и обнаружив в своей душе ад, — проводит нас акт поэтического творения.
Есть одно привилегированное явление, которое содержит в себе в предельном, чистом виде те черты, которые нас интересуют. Пока я выделю только две из них. Я сказал: истина появляется как нечто такое, что отнимает у нас мир. Она как бы является нам и, казалось бы, должна добавиться к нашему миру, расширить его, и мы должны принять ее в этот мир, но ее появление означает, что мы всего лишились. И во-вторых: появление истины означает дальнейшую игру разницы между физическими качествами предметов и их действительным смыслом. Ведь соприкосновение женских грудей во время танца не изменилось после того, как мелькнула молния истины. То есть никакой дополнительной информации о физических качествах ситуации автор не получил. Ничего нового. Или когда Марсель вспоминает черты бабушки и не может вспомнить ее как живую, хотя видит ее черты, слышит реплики, адресуется к ней. Все это — мир привидений, где нет живого присутствия. А физика та же самая. Даже физика смерти та же самая. Ведь бабушка умерла давно. В сценах, которые описывает Пруст, существует разница между актом физической смерти и этим же актом, как явлением мира истины. И мы должны попытаться уловить эту разницу — между фактом смерти и тем, что представилось. Какая разница? Ведь Марсель знал, что бабушка умерла. Что нового он узнал? Непонятно. Это как расколдованный мир. Но что его расколдовывает? В каком смысле расколдовывает? Вы помните, я говорил вам, что души могут жить в деревьях, и они окликают автора, его окликают частицы его же собственной души, в силу круговорота потерянного времени помещенные в предметы. Но ведь так и устроена наша сознательная жизнь: предметом может быть не просто, скажем, дерево, цветок X, который настойчиво появляется у Пруста, как idee fixe, — но и черты лица. Вот я вспоминаю усилием воли черты любимого существа, они содержат в себе мою душу, мое отношение к бабушке. Но она заколдована в них, и я ее не воспринимаю. Черты любимого лица как бы держат в плену то, что я должен воспринять. И освобождает нас от плена, расколдовывает мир — знаете что? Очень странная вещь, соединяющая как раз те два свойства, о которых я сказал, — смерть. Если она понята до конца.
И здесь мы встречаем у Пруста странные, очень интересные вещи. Все это, конечно, воспринимается просто как красивый текст, но в действительности это сделано на таком глубоком пробеге внутреннего опыта экзистенциального становления, что по ходу дела, строя просто красивый текст и решая в то же время проблему своей жизни, Пруст пластически как бы выплескивает фундаментальные вещи, имеющие непосредственое отношение к структурам нашей сознательной жизни.
Значит, когда мы — тук-тук — постучали в точку, и в этой точке оказались неделимыми, и открывается дверь — она открывается символом смерти. Потому что смерть как раз и обладает в предельном, чистом виде двумя названными свойствами. Во-первых, в момент смерти вся наша жизнь собрана, но ее собранность мы не можем видеть и не можем ею владеть, поскольку умерли, и, во-вторых, здесь резко видно различие между физикой, актом смерти и самой смертью. В том тексте, который я сейчас хочу попытаться воспроизвести (еще раз прошу прощения за бездарный перевод), весь ход сплетения слов, ассоциаций и идей все время идет к одному пункту. Это — невыносимое, невозможное, неразрешимое противоречие между воспоминанием и ничто отсутствия. В данном случае имейте в виду, что бабушка полностью присутствует и тогда, когда совершенно ясно, что ее нет — ведь она умерла. И Пруст говорит: в этот соответствующий истине час произошел мучительный синтез между продолжением жизни (или сохранившейся жизнью) и ничто, небытием (II,760). Или он пишет о своей матери:
Лишь тогда, полностью поняв действительную смерть бабушки (то есть смерть существует только как понятая смерть), осознав это, я понял, какое значение имел часто наблюдаемый мною, остановившийся взгляд моей матери Я часто после смерти бабушки наблюдал у матери этот остановившийся взгляд, ушедший в какую-то невидимую мною действительность. И теперь я «понимаю, очевидно, глаза ее, взгляд застыли на этом непостижимом противоречии между воспоминанием и небытием (II,769).
То есть для матери Пруста бабушка была жива; и в той мере, в какой он сам полностью воссоздал ее присутствие, в этой же мере он понял, что ее больше нет. И лишь тогда, говорит Пруст, оживляются высохшие силы души и оживают источники. Вот если бы, так, мне не явилась смерть бабушки, то я, наверное, жил бы дальше с умершей душой.
Перед этим эпизодом Марсель строит планы в координатах рассудочного, готового мира, в котором существуют наши проекты, планы, авантюры, которые мы строим сознательно, как, например, с кем-то посидеть или «хотится под ручку пройтиться». А взял под руку, глядишь — и ничего не случилось. В одном мире — бывает, а в другом — ничего не происходит. Так вот, в этом мире Марсель строит планы соблазнения и встреч, романа с камеристкой баронессы Пютбю, о которой он понаслышке знает, что это женщина сравнительно доступная, и воображает приключение с нею на пляже Бальбек, и даже просит кого-то узнать, поедет ли баронесса на пляж со своей камеристкой или без нее. И пока все это строится — завязываются нити судьбы: потому что сейчас ему явится бабушка, и она развяжет в нем способность влюбиться в Альбертину. А Альбертина уже здесь, и все планы не имеют никакого отношения к тому, как действительно будут складываться события и жизнь Марселя. И вот, в разгар этих планов, у себя в комнате он наклоняется, чтобы развязать шнурки ботинок (тут стиль Пруста становится обрывистым, короткие фразы сменяют длиннющие, на целую страницу) и — сотрясение всей моей персоны. Короткая фраза. И дальше:
Как только я прикоснулся к первой пуговице моих ботинок, моя грудь расширилась, наполненная каким-то незнакомым мне присутствием, божественным присутствием. Меня сотрясли рыдания, слезы потекли из моих глаз. Одно существо пришло мне на помощь, существо, которое спасало меня от сухости (или черствости) души. То существо, которое подобным же образом в другой момент моего отчаяния и одиночества, в момент, когда во мне самом ничего не оставалось (момент предшествующего приезда с бабушкой), вошло в меня и наполнило живым присутствием, вернув меня самому себе. Потому что это существо было я и больше, чем я.
В скобках он замечает — «некая форма» (по-французски lе contenant — тот, кто содержит, а содержание — le contenu; в русском языке нет игры почти одного и того же слова, а во французском непосредственно видна связь между этими двумя словами: то, что содержит, и то, что содержится). Так вот: то, что содержит форма, больше содержимого, и форма принесла мне содержимое. Содержимое в данном случае есть то, что держит душу Марселя — бабушка. То есть мысль, образ бабушки. И форма — увидеть бабушку — возвращает содержание, то есть тебя самого. И далее:
Я в своем воспоминании увидел наклонившееся надо мной существо, я увидел ее такой, какой она была еще до инфаркта. Я вдруг, в непроизвольном воспоминании полностью увидел перед собой живую реальность. Эта живая реальность существует для нас лишь в той мере, в какой мы воссоздали ее нашей мыслью (II,755–756).
Предупреждаю, что слово «физика», слово «мысль» (противопоставление: физика — мысль) здесь не имеют обыденного значения, потому что когда я вспоминаю произвольным актом черты любимого лица, то ведь это тоже мысль, но не это Пруст называет мыслью. Мыслью называется какая-то совершенно другая работа. Повторяю, реальность не существует для нас, пока ее не воссоздаст наша мысль. Именно в силу различия между календарем фактов и календарем чувств (если помните, я описывал два вращающихся диска). Ибо есть реальность, в которой существует истина, что женщины испытывают наслаждение прежде всего грудью, и существует календарь фактов. Ведь Марсель видит обычный акт: две знакомые ему девушки танцуют одна с другой.
И такая же разница, как между календарем или диском фактов и диском чувств, существует в смерти. Календарный факт, известный Марселю, — бабушка умерла, она умерла несколько лет тому назад, — он воспринимает только сейчас, потому что сдвинулся в сторону этого факта. И далее идут несколько страниц, которые содержат в себе всю тематику романа «В поисках утраченного времени». Пруст пишет: это воспоминание, то есть моя способность переживать смерть, существовала в моей душе как бы лишь в виртуальном состоянии. Помните, я говорил вам, что в каждый данный момент тотальная сумма нашей души существует у нас, имея лишь фиктивную стоимость. Или фиктивный общий вес. Поскольку в каждый данный момент то одна часть нашей души, то другая не находятся в нашем распоряжении. Где же они существуют? Они существуют, но в каждый данный момент мы чем-то не располагаем. И также в движении поиска самого себя в каждый данный момент мы не располагаем всеми нашими способностями — в этом состоит закон сознательной жизни.