Сошлюсь на один исторический эпизод, который, во-первых, иллюстрирует эту проблему (фактически ее можно назвать проблемой времени по отношению к сиюминутной ситуации, в которой я сейчас оказался), а во-вторых, поможет нам понять, чего у нас нет и что может даже вызвать у вас ноту пессимизма. Этот эпизод происходит в 1933 году в Германии. Случился он с Гильбертом — гениальным математиком XX века. В то время он был руководителем математического института Геттингенского университета — одного из крупнейших научных центров, где вокруг Гильберта собралось очень много сильных математиков. И что происходит? В Германии на выборах побеждает национал-социалистическая партия. Гинденбург поручает Гитлеру формировать правительство, которое ставит, среди прочих, задачу обеспечения чистоты расы. Второй раз в XX веке ставится вопрос о полноценности групп населения вне проблемы индивидуальной вины, а это традиционная юридическая процедура — человек должен быть виноват, чтобы его можно было судить. Но тут работает другой принцип: кто-то решил, что определенная группа является неполноценной, опасной. Я подчеркиваю, что этот пример тоже иллюстрирует проблему видения: мы должны воспринимать то, что есть. Если мы воспринимаем случившееся в терминах расовой теории, если наше внимание застревает на содержании утверждений нацистов и мы так понимаем сказанное, то мы не услышали того, что будет сказано (я имею в виду Гильберта). Потому что сказанное не зависит от выбора терминологии. То же самое, — если я это увидел, — я могу пересказать и на другом языке. А видеть — сложно. Но взгляду, который прорывает экран времени, порождающий различия, ясно, о чем идет речь.
Итак, по поводу принципа полноценности и неполноценности целых групп населения. В немецком случае это были евреи, которые выгонялись из всех университетов. И для Гильберта это значило, что от него должен был уйти Курант (один из выдающихся математиков XX века, который потом жил в Америке), которого он воспринимал как своего преемника в институте, должны были уйти Бернайс, Нетер, Борн и Франк — все выдающиеся математики и физики. Правда, по национал-социалистическому ордонансу Франк мог остаться, потому что он уже был лауреатом Нобелевской премии, — для них делалось исключение. А, скажем, Борн (он лишь в будущем станет лауреатом) должен был быть уволен. И Гильберт оказался в ситуации полного непонимания того, что происходит. Но в данном случае у него было непонимание особого рода: непонимание как следствие понимания чего-то другого. У него в крови было другое. Он говорил Куранту: «Что происходит? Я не понимаю, почему вы не подаете на правительство в суд? Ведь это беззаконие!» Гильберт, очевидно, не мог воспринять, что уже находится в совершенно другой ситуации, в другом гумусе, в другой стране (или в ее отсутствии), и поэтому спрашивал: «Почему вы не подаете на правительство в суд?» Это была естественная реакция.
Его непонимание похоже на реакцию американцев после поражения Германии. Американцев тоже интересовал этот феномен, и когда они появились в качестве победителей, то как демократически настроенные люди задавали один и тот же наивный вопрос: «Почему вы не протестовали?» И Гильберт не мог искоренить в себе глубокую веру в традиционную юридическую прусскую систему. Даже не в американскую, английскую или французскую, — а в прусскую. Хотя для нас Пруссия — образец реакционности и консерватизма, но, оказывается, и в такой стране могли существовать правовые начала. Неспособность Гильберта понять смену ситуации, а с другой стороны, естественность его реакции можно пояснить таким случаем: Фридриху Великому (а это начало XVIII века, до Семилетней войны) мешала находившаяся по соседству с его дворцом мельница, принадлежавшая крестьянину, — и он пригрозил ему конфисковать мельницу. На что крестьянин ответил королю: «Но ведь в Пруссии есть еще судьи!» Фридрих призадумался, а потом начертал это изречение на портике своей летней резиденции. Эта надпись еще была в сохранности в 1933 году. Судья — не государство, не правительство. То есть перед нами пример того, что гражданское общество и правовое государство не зависят от правительства. Главное, чтобы это было в культуре, в крови. Именно эти вопросы занимали Лунина.
Следовательно, мы всегда имеем дело, когда рассуждаем о таких вещах, с горизонтом воображения, с горизонтом необходимого или возможного, без чего нет человека. Но в разных культурах это проявляется по-разному. Скажем, в российской культуре такая постановка вопроса вообще невообразима. А в другой она вообразима, касается ли это видения и понимания юридических проблем или структуры мироздания в науке, касается ли это художественных вещей и так далее. Но в одном случае работает закон, в том другом он работает своим отсутствием. Культурная структура является законом и тогда, когда она со-держит кисель нашей психики и организует ее, — и она же действует, когда ее нет. Такой странный парадокс. Я уже предупреждал вас, что о Прусте мы говорим в терминах того, что я называл состояниями, — в отличие от психологических качеств и свойств. И отсутствие состояния тоже есть состояние (как отсутствие закона тоже есть закон). Частично я иллюстрировал это на примере отрицательных и положительных предметов, у которых одно и то же название.
Сейчас я должен вернуться к Прусту, но прежде еще раз повторю, что наша проблема — это, во-первых, проблема того, что скрыто временной размерностью; во-вторых, что это «что-то» обладает формой в смысле со-держания, то есть способности со-держать, держать на себе или в себе. Этот динамический смысл и нужно вкладывать в термин^ «форма», а не какой-нибудь статуарный смысл, который мы обычно вкладываем, различая форму и содержание. И в-третьих: наши видение и понимание, включая эстетические эмоции, существуют не сами по себе, хотя бы потому, что по именованию эстетическое побуждение похоже на реальное. Например, восклицание «Ах!» перед красотой природы — кисель. Но одновременно это и знак действительного переживания красоты природы. Как же различить? В предметно-знаковом экране мы различить не можем. И вот интересно, как Пруст понимал эту проблему, которую я назвал также проблемой гумуса, цивилизованной почвы. Пруст выражал это немножко иначе. Вы помните, что для него это прежде всего проблема перевода того, что уже испытано и что в тебе есть — знаешь ты об этом или не знаешь, понимаешь или не понимаешь. Не проблема описания мира, а перевода на какой-то язык испытания или состояния, независимого от тебя. Я уже говорил, что чаще всего большинство переводов того, что мы испытали, являются лишь средством избавиться, изжить пережитое. Когда мы воскликнули «Ах!», — мы не перевели, не выразили, а изжили, избавились путем восклицания, так и не поняв ни наше состояние, ни предмет, перед которым мы ахнули. Или, как пишет Пруст, — часто, возвращаясь после приятного ужина с друзьями, Марсель, не углубляясь в свое переживание, в полупьяном восторге восклицал: «Ах! Какие приятные люди!» Хотя если бы понял, до конца раскрутил… И Пруст замечает: большинство якобы переводов нашего состояния, того, что мы испытали, в действительности выполняют лишь задачу избавить нас от них, и к тому же в неотчетливой форме типа «так-так», которая ничего не позволяет понять (I,155). А в другом контексте он говорит, что эти вещи очень похожи на некоторые первичные существа, оказавшиеся неудачными в ходе эволюции. Я сейчас напомню вам в этой связи очень важную метафору из истории искусства и культуры. Это метафора Эмпедокла, у него процесс создания мира таков: сначала появились уродливые существа, у которых, скажем, глаз был на заднице, лицо имело две стороны, и потом эти безобразные создания процессом эволюции были уничтожены. И вдруг Пруст некоторые, якобы эстетические, выражения, состояния уподобляет этим первым, как он выражается, «опытам природы». Он говорит:
Они похожи на такие первые самолеты) в которых выразился не столько закон полета, сколько желание полета (III,892).
То есть мы ведем речь о материи, которая является воплощением закона, сама есть наглядный единичный экземпляр закона, — не как продукта сравнения вещей, а в смысле эпифании — единицы, которую я вижу. Я приводил конкретные примеры видения. Чем отличается недоумение Гильберта от других приведенных примеров? Тем, что, оставаясь внутри материи конкретного примера или случая, мы полностью видим закон.
Значит, человеческое творчество, в том числе и по Прусту, направлено в сторону создания неких материй, которые сами по себе, естественным образом не рождаются, а являются произведениями. Это не какие-то воспарения, не витающий в нашей духовной жизни пар, а материя. Настолько, что язык Пруста, которым он все это описывает, совершенно материален. Если ему приходят в голову сравнения, то сравнения с машиной, самолетом, когда есть форма, а не просто желание полета. И эта форма способна держать. Ибо в области человеческого развития, в том числе в области литературы и искусства, мы имеем дело с человеческими состояниями, которые обладают свойством сохранять себя, увеличивать себе подобное. Но это происходит на чем-то. Форма, структура и есть то, на основе чего человеческое состояние обладает свойством бесконечности и понимания бесконечного. Ведь эстетическая радость бесконечна, моральное переживание — бесконечно, хотя оно одно, но внутри себя оно бесконечно. В космосе это — единственный вид такого рода событий.
Но, с другой стороны, мы имеем дело с экраном и вообще с потоком времени, в котором никаких оснований для того, чтобы что-то не только увеличилось, но даже сохранилось, — нет. Я говорил вам, что мы в потоке, в котором все рассеивается, если нет сильно организованных, сильно сцепленных сохраняющих структур. Нечто сохраняется или увеличивается не желанием полета. Само себя оно увеличить не может, оно исчезает. Потому что состояния, которым я сейчас приписал свойства сохранения и увеличения самих себя, имеют очень странный статус в космосе. Во-первых, они в нем существуют и, во-вторых, существуя, они явно избыточны, неутилитарны. То есть я хочу сказать (выдавая свою тайную мысль, которая должна быть итогом рассуждения), что в действительности наша духовная жизнь — метафизика, литература, искусство, право, мораль — имеет в своей основе излишество, динамическую избыточность, которой нельзя придать смысл и которая неразрешима ни в каких терминах пользы, ни в каких терминах конкретной ситуации.