Лекции о Прусте (психологическая топология пути) — страница 64 из 120

Повторяю, проблема выражения для нас всегда есть проблема выбора, произвольного выбора средств. Нам кажется, что мы имеем какую-то мысль, и мы выбираем для нее средства выражения или подбираем слова. Вы знаете, что слова условны в том смысле, что они не мотивированы предметами, которые они обозначают. Слово «стол» не похоже на стол. Тот факт, что слово «стол» обозначает стол, есть продукт конвенции или соглашения между людьми, исторически сложившегося где-то, в невосстановимой нами теперь древности. Слова конвенциональны. И вот — проблема выражения кажется нам проблемой выбора, а выбор произволен, он волевой — мы можем взять это слово, а можем взять другое. Значит, есть какие-то наши психологические операции, которые связаны с произволом внимания. Например, я могу произвольно сосредоточить внимание на стуле или на столе, сравнения произвольны, я могу сравнивать произвольно выбираемые мною предметы. И такая картина представляется нам как бы само собой разумеющейся, Пруст все время наталкивается на разницу, какая существует между подлинным впечатлением, полученным нами от вещи (а мы договорились, что подлинным впечатлением называется такое, которое я имею только в моем состоянии), и тем искусственным, деланным впечатлением, которое мы себе о ней составляем, когда произвольно пытаемся себе ее представить. Например, на меня произвело впечатление лицо человека, сидящего передо мной. Есть две разные вещи: мое действительное впечатление (пока мы не знаем какое, мы его еще не расшифровали, но постулат относительно этого ввели), и оно же (что имеет отношение к другому постулату), как я его представляю актом моего произвольного внимания и памяти. Почему-то Пруст считает, что между ними есть разница. И более того, он считает, что в действительных впечатлениях (назовем их условно первовпечатлениями, они являются элементами моей мыслительной работы, работы по принципу сравнения, произвольного выбора памятью или вниманием; скажем, когда нога натолкнулась на неровные плиты двора Германтов, когда губы и руки вдруг ощутили накрахмаленную салфетку, когда Марселю принесли легкий чай, и он подумал, что эта салфетка та же самая, что в его юности в Бальбеке, когда он отдыхал на берегу моря, или вкус пирожного…), во всех этих первовпечатлениях нет никакого отношения к тому, что часто с помощью единообразной памяти он пытался вспомнить от Венеции, Бальбека, от Комбре.

То, с чем первовпечатление потеряло связь и к чему оно не имеет уже никакого отношения — это то, что я вспоминаю с помощью единообразной, или, как говорит Пруст, — униформной памяти. Это некоторая единая гомогенная операция сознания. Такая память в моем распоряжении, я ее, как луч фонаря, направляю на место X, на место Y, на место Z… Я говорю о Прусте, но на языке у меня все время вертится Декарт, потому что все это, конечно, проходит под сенью Декарта. Те мыслительные явления, которые описаны в книге Пруста или продуктом которых является его книга, — во всем этом пытался разобраться еще Декарт, введя понятие «когито» или когитального сознания. Когитальное сознание, как вы знаете, это мое сознание, то, которое я должен подставить под вещь, чтобы от этой вещи получить истинное впечатление. Чтобы увидеть вещь, надо своим сознанием встать на место или в точку творения этой вещи. Это и называется когитальным сознанием, не совпадающим с сознанием вообще или с другими слоями, другими свойствами сознания. Эти другие свойства сознания, следуя Декарту или Прусту, я называю единообразной, гомогенной операцией сознания. Скажем, предметы различны: это может быть Венеция или Бальбек, — но операция произвольного выбора их в качестве предметов сравнения или предметов памяти одна и та же. А вот то, что называется когитальным сознанием, оно — индивидуализировано. Вспомнить Бальбек — не та же самая память, что вспомнить

Венецию. Обо всем том, что оказалось на уровне единообразной памяти, Пруст говорит, что это все другое, чем жизнь, что оно не сохранило в себе ничего от жизни, поскольку в этом случае мы имеем в своей голове коллекцию, набор произвольных предметов сознания, и тогда жизнь может показаться нам скучной и посредственной. Почему? Потому что в ней нет индивидуальных актов когитального сознания. Более того, Пруст считает, что разница между подлинным впечатлением и тем, которым мы произвольно оперируем, объясняет, почему униформное письмо или униформная живопись, униформное изображение жизни (представьте себе как бы негранулированное изображение жизни, где свет сознания, оставаясь гомогенным, ровно высвечивал бы предметы) — есть разница только между предметами, а не разница сознания. Гомогенным или ровным светом сознания мы видим разные предметы; и это, для» Пруста, — униформное изображение. Оно не может быть правдоподобным, униформное изображение есть изображение, являющееся продуктом наблюдения извне. А наблюдать или видеть извне означает для Пруста — ничего не видеть. Пометим этот пункт.

Вспомните эпизод с перекрещиванием двух лучей взгляда — Марселя и маркиза Сен-Лу: в этом перекрестье как бы подвешена в воздухе и держится Рахиль, возлюбленная Сен-Лу. Она видится ими совершенно по-разному. Так вот, если перед актом видения Рахиль не случилось того, что я называю когитальным актом, или, как скажет Пруст, не случилось сначала акта воображения (а у маркиза Сен-Лу случился именно акт воображения, Рахиль возникла на кончике луча воображения), то она совсем другая, чем та, которую видит Марсель. Нет никакой разницы — увидеть русалку или увидеть любимую женщину: в том и в другом случае мы видим эманации сознательной жизни, одинаково не имеющие ничего общего с предметной реальностью. Вы скажете мне, что русалок не существует, но я уверяю вас, что люди видели русалок. Причем под видением я имею в виду реально осуществившийся акт сознания. Люди видели, а не просто придумали какие-то сказочные существа. Так чем же акт видения русалки, то есть явного тела воображения, отличается от видения женщины в качестве любимой? Любимая женщина также ничего общего с предметом не имеет и не существует в смысле предмета в мире. И пока этот акт для нас не случился — мы не знаем условий когитальных актов-или актов воображения, мы знаем лишь, что есть какая-то разница. Именно в этот момент — «здесь Родос, здесь прыгай!» — мы должны совершить акт, который вырвал бы нас из этой точки, нулевой точки, в которой мы оказались. А оказались мы в ней потому, что не можем идти ни назад, ни вперед. Если этого акта не случилось — на какие жалкие материальные элементы, лишенные какой-либо ценности, эту видимую вещь можно разложить? — спрашивает Пруст (II,159).

Итак, есть вещь, которую мы видим, и наше видение складывается из тех элементов, из которых состоит вещь. Но материальные элементы, из которых она состоит, — видят все, и нам кажется, что это и есть видеть вещь: вот я вижу цветок или вижу лицо женщины. Лицо женщины или цветок определились в качестве таковых составом своих материальных элементов, на которые их можно разложить: нос, глаза, щеки, или у цветка — чашечка, лепестки и так далее. Но почему-то для Пруста все это жалкие материальные элементы. Как и лицо Рахиль — для Марселя, в отличие от Сен-Лу. Оно для него просто человеческое лицо…

С его взглядами, улыбками, движениями рта; оно показалось мне значимым лишь в смысле общих актов (подставьте под слово «общий» другой термин — униформный акт; у меня взгляд, у вас, у них, вы улыбаетесь, я улыбаюсь — все это значимо в том смысле, что содержится в словах: улыбнулся, движение рта, взгляд). То есть того, что видят все, без всякой индивидуальности, и у меня даже не было любопытства искать под этими (общими или видимыми актами) персону.

Здесь, конечно, не имеется в виду, что у Рахили есть что-то скрытое, что видно Сен-Лу и не видно, скажем, Марселю. Нет, имеется в виду сама структура видения — внутри нее можно различить, что является персоной или индивидуальностью, а что является значимым в смысле общих актов. Скрытое еще не будет каким-то актом, это что-то совсем другое. Сен-Лу видит материально те же самые вещи, но он видит форму или индивидуальность. Или, упреждая дальнейшее, можно сказать так: а Марсель видит мертвый предмет; он мертвый, потому что в начало видения не поставлено воображение или сам Марсель, как реально, рискованно ангажированный в своих отношениях с Рахиль. Если этого engagement не произошло, тогда то, что я вижу, есть предмет, названный словами в смысле «значения общих актов». Все, что у нас есть, — это всего лишь слова и понятия. Наш мир, ментальный или умственный, состоит из идей, понятий, слов или названий: Рахиль, цветок, женщина, камень и так далее. И Пруст говорит:

В коллекции наших идей нет ни одной, которая отвечала бы индивидуальному впечатлению (II,49).

То есть у меня есть имя «Рахиль», но в коллекции, в которой оно есть, ничего не соответствует Рахиль, которую я вижу, Рахиль как индивидуальному впечатлению. А выход в живой мир (что для Пруста равнозначно миру воображения) — это видение индивидуальности. Вот на какое несоответствие наталкивается Пруст в поисках себя в мире, в поисках того, что в действительности я вижу, что в действительности я чувствую, что переживаю:

…настойчивость формы стоит перед нашим внимательным духом, интеллектуальным эквивалентом которой он не владеет и иллюзию которой он должен обнажить. И далее: Я старался как можно шире отворить свою мысль, чтобы принять все то, что оно (это впечатление) содержало (II,50).

Значит, нужно отворить свою мысль, так как впечатление содержит частично то, что мы уже знаем, «тело идеи». Каковым является, например, стихотворение. Тело, которое, в противоположность просто телам, не есть непрозрачное препятствие, а есть очищенное, одухотворенное одеяние. Это особого рода материя — тело, отличное от тел в том, что в своем материальном составе оно не содержит ничего такого, что не было бы пониманием, не содержит ничего, что замутило бы понимание. Такое тело, которое своим материальным расположением является пониманием того, что выражается действием этого тела. Вспомните тело аристократа, совершающего действие хождения по спинке стульев. Там тело не содержало ничего, кроме прозрачности самого действия. В отличие от неловкого тела Марселя. Ведь пожелай он пройти по стульям, его тело содержало бы массу лишних элементов, и тем самым не действие было бы представлено телом, а тело закрывало бы действие, и нужно было бы по телу разгадывать какое-то действие. А в случае аристократического тела, которое в поколениях вытренированно, мы имеем дело с таким материальным явлением, которое является пониманием самого себя, содержит понимание самого себя своим расположением, и нет другого смысла, который лежал бы вне этого тела. Скажем, смысл этого стула лежит вне стула в конвециональных операциях моего сознания, посредством которых я соотношу слово «стул» с предметом «стул». Предмет никакого отношения к слову, к значению «стул» не имеет. А вот тело Сен-Лу не является конвенциональным обозначением действия. Следовательно, здесь мы имеем дело именно с индивидом, с дискретным образованием, которое не можем разложить ни в какой гомогенной непрерывности нашего взгляда или нашей ментальной жизни. Причем в этом полностью материальном теле (подобно стихотворению) не оставлено, как выражается Пруст, никакого пустого пространства для широты интерпретации или для произвола интерпретации. Почему? Потому что материальная форма стиха и есть то, посредством чего рождается нечто, что высказывается через сам стих. «Поэмы пишутся не идеями, а словами». Из словесной конструкции впервые возникает то, или я узнаю то, что хотел написать. Написание и то, что пишется, — сомкнуты, неразделимы, и эта неразделимость есть индивидуальность формы. Или — форма как живое существо. В этом смысле, задолго до новых эстетиков и теоретиков искусства, Блейк говорил, что готический храм есть живая форма — она внутри себя рождает то, формой чего является.