Вся проблема Пруста состоит в этом интервале или зазоре между двумя мирами. Между миром, в котором мы почувствовали, и миром, в котором мы назвали. Во втором мире есть глубокие корни, уходящие в какое-то пространство, где я представил самого себя или свое индивидуальное, когитальное сознание в качестве источника впечатления, вынырнувшего на поверхность в качестве видимого и вам и мне. Но мы проскакиваем этот зазор, и проблема состоит в том, чтобы осознать его, обострить сознание существования этого зазора, в надежде, что только тогда нам что-то откроется. Ведь если мы хотя бы обострим сознание, — потому что зазор-то есть, сознаем мы его или не сознаем, — то что-то в нас изменится. Если мы будем иметь обостренное сознание его существования, ведущее к пониманию символа. Так как то, что я сказал словами Пруста об объекте, имеет, конечно же, отношение к существованию символа. Символ есть вещь, состоящая из двух половинок: вещественной половинки, проросшей в объект, то есть чего-то видимого (например, нос, глаза, щеки, рот — что составляет человеческое лицо), и того, что проросло в нашу сознательную жизнь. Соединение их и есть понимание. Это соответствует и древнему исходному значению. Тема Пруста есть тема искания двумя половинками друг друга. Когда они найдут друг друга, — вспыхнет акт понимания, извлечения из впечатления его интеллектуального эквивалента или сущности. Скажем, я беру эту дощечку, разламываю ее пополам и отдаю вторую половинку вам, а эта у меня. И когда лет через тридцать, не узнавая друг друга, мы встретимся, вы показываете свою половинку, а я свою, — они сходятся, совмещаются. Это и называлось раньше символом. Люди носили по половинке символа и, встречаясь, соединяли их, и случалось то событие, которое могло случиться только внутри символа. Я специально привожу это древнее значение, потому что оно имеет материальный смысл — здесь нужно в буквальном смысле иметь дощечку. Потому что символы это действительно вещи.
Что же теперь происходит? Проблема чтения книги, которая уже в нас, есть проблема перевода, а удавшийся перевод есть встреча половинок символа. Но одна половинка символа погружена. Она — так строится, собственно, понимание Прустом художественного акта — проросла в нас и недоступна внешнему наблюдателю. В пространстве внешнего наблюдателя движется зажигалка, и в этом пространстве нет никакой возможности увидеть вторую половинку, проросшую в сознательную жизнь, туда, где есть индивидуальный или персональный корень смысла зажигалки. Следовательно, работа писателя идет в обратном направлении по отношению к нашим обычным актам сознания, которые есть наблюдение извне или со стороны и которым недоступна скрытая половина символа. Скрытая в том смысле, что есть прорастание вещи, лежащей на поверхности, у нее есть корень. Корень мы не видим — мы видим вещь, ту, которая одинакова. И в этом пространстве видения вещей происходит наращивание смыслов на исходное значение, которое изначально связано с персональным корнем, но вещь, будучи на поверхности, представленная в вещественной своей части, получила движение в пространстве внешнего наблюдения и обросла такой большой скоростью, что у нас вообще исчезает какая-либо возможность выйти к исходному или истинному впечатлению, чтобы увидеть корень. Пруст пишет:
Работа художника, состоящая в попытке увидеть под материей, под опытом, под словами что-то другое, есть в действительности работа обратная той, которая каждую минуту, когда мы живем, отвернувшись от самих себя, направляет наше самолюбие, страсть, ум, привычки… и что ошибочно мы называем жизнью (III,896).
Лекция 18
Я уже читал отрывок из фрагмента, который не был опубликован при жизни Пруста. У него условное название «Таинственные законы» (по-русски, видимо, было бы лучше сказать «мистические законы», сохраняя тем самым присущее французскому языку совмещение тайны и мистики). Если вчитаться в этот текст, то там под легкой, элегантной и поэтической формой скрываются все невралгические узлы наших проблем. Прежде всего, в нем четко видно, что имеется в виду (и этим я как бы подытожу то, что уже говорил) под неминуемо мистическим ощущением, каковым является поэтическое и в широком смысле философское, экзистенциальное ощущение человека. Если, конечно, мы мысленно отрешимся при этом от всех классификаций, от всех делений, известных нам: что есть мистика, а есть рациональность, есть чувства, а есть разум; что есть, с одной стороны, — поэзия, литература, искусство, а с другой — наука, философия и так далее. Попробуем это забыть, вынуть из головы все эти классификации и ощутить себя в положении человека, который просто живет своей жизнью. Ведь каковы бы ни были деления на различные области жизни и мысли, все они корнем своим уходят в индивида, и где-то, на каком-то уровне его сознания, все совмещено, — живя, мы одновременно живем нашей головой и телом и в философии, и в литературе, в поэзии, живописи, в практической жизни. На каком-то уровне сознания, — а на этом уровне решающие жизненные проблемы и существуют, — все дано в некотором синкретическом виде. Так вот, если так воспринимать Пруста и литературу — не как нечто внешнее, какое-то профессиональное добавление к жизни, а как часть самой жизни, что, живя, мы занимаемся литературой, даже не зная об этом, и занимаясь ею, может быть, живем как-то иначе, — то мы неизбежно, поймем, что значит эта таинственность или мистицизм, свойственный всем нашим духовным состояниям в той мере, в какой мы берем их как жизненные или экзистенциальные, как синкретически объединяющие в себе то, что со стороны, когда мы начинаем размышлять, кажется растасканным в разные специальности.
И так посмотрев, мы начинаем понимать, что это мистическое ощущение есть, конечно, попытка человека вернуться и возобновить, возродить некое элементарное чувство жизни как чего-то, по определению, несделанного и незавершившегося, что пробивает себе дорогу нетвердым и шатким путем от- и внутри сделанного и как бы уже случившегося мира. Не воспринимать мир как случившийся, а в нем ощущать эту нетвердую извилистую тропинку элементарного ощущения жизни. Это и есть то, что люди называли мистическим ощущением. Потому что мы называем что-то чем-то — во втором мире, о котором я говорил. Помните, по Прусту мы испытываем нечто в одном мире, а называем в другом. Но это — названия, а в действительности речь идет о том, что человек на этом неровном и шатком, заранее не проложенном пути, проецирует впереди самого себя некую живую основу или подоснову всего того, что встретит его. Он как бы подкладывает себя под то, что будет. И то, что будет, — будет лишь в той мере, в какой перед тем, что будет, буду я. Это и есть ощущение неслучившегося мира. Примерно то же самое я имел в виду, говоря вам, что события в мире или в нашем языке делятся на две категории: на случившиеся события и неслучившиеся. И самая интересная категория событий — неслучившиеся, хотя во втором мире, в мире названий и языка, мы воспринимаем их как случившееся. Так, мы считаем, что Христа распяли и его агония случилась. А мистическое ощущение — это ощущение себя присутствующим во всем мире, во всех событиях мира; они случаются тогда, когда я присутствую. И поэтому распятие Христа принадлежит человеческой истории в той мере, в какой оно есть длящееся или неслучившееся событие, внутри которого мы не должны спать. Это событие длится вечно.
Представьте себе, как велика категория таких вещей или событий, к которым приложим этот критерий. На своем языке Пруст называл это поэзией. Я называю это философией. Но в каждом случае это является нашей жизненной задачей, которая сводится к нахождению себя, а это мы можем сделать, только пройдя пелену самих себя, — мы разрываем пелену того, что называем собой, своим «я», чтобы за этой пеленой найти себя, то есть истинного, действительного себя. И там, где мы найдем, говоря словами Пруста, там, — я цитирую упомянутый фрагмент по книге «Против Сент-Бёва», писатель или поэт обменял свою индивидуальную душу на душу универсальную (р.417). То есть точка выхода к действительному себе есть точка обмена своего индивидуального, психологического «я» на универсальную душу. Когда мы ухватываем нить ощущения, которое я называю мистическим, возникает очень странная ситуация. У нас есть живая ниточка, воспринимая которую мы кажемся самим себе мистиками, поскольку полагаем мир без нас неслучившимся. Что очень странно, конечно. Как можно считать неслучившимся распятие Христа? Или любое историческое прошлое? И тем не менее, гармонии мира действительно устроены так: впереди нас происходит что-то определенное в зависимости от того, в какой точке я сумею взять весь мир и жить в нем как в неслучившемся. Интересно, что это относится и к нашим простым восприятиям вещей, к простым наименованиям. Казалось бы, мы занимаемся большой метафизической проблемой в философском смысле слова, находимся где-то в заоблачных высотах теории, а в действительности все это скрыто содержится в простейших актах человеческого восприятия. И вот здесь есть интересный пункт. Я говорил вам: «каждый раз уже поздно», поскольку когда мы просыпаемся к живому восприятию, — для воспринимаемого уже есть название, уже есть номенклатура, уже есть его практическая транзитивность. Есть такие явления нашей психики, которые умирают в своем использовании. Эти явления всегда обозначены словами. Вот я услышал пение человека, но мое восприятие уже умерло в том, что я сказал: идет поющий человек. То есть когда я по пению узнал человека, то восприятие звука умерло актом извлечения из него смысла — актом использования. Восприятие в данном случае служило знаком чего-то другого. Значит, в каком-то смысле я не воспринял песню. Здесь и возникает решающий пункт — восприятие звука как такового, а не как знака, что в философии возвышенно называется феноменом.
Что значит воспринять феномен? Это легко пояснить на обратном примере: что значит воспринять как знак? Воспринять как знак значит отнести звук к чему-то другому. В мире есть поющий объект