Лекции о Прусте (психологическая топология пути) — страница 71 из 120

ескорыстнее в наблюдении зрелища природы, общества, любви, самого искусства, мы, — поскольку всякое впечатление двойственно, — спешим пренебречь той половиной, которая продолжена в нас и к которой мы должны были бы прилепиться; мы учитываем лишь другую половину, которая по определению не поддается углублению, потому что она как бы естественная граница внешнего наблюдения, — а извне я не могу видеть личный корень, проросший внутрь. И это освобождает нас от всякого труда… — великая тема, о которой я напоминаю вам. Ведь всякое довершение впечатления, в отличие от его эмбрионального состояния, вызванного стихийной работой нашего психического аппарата, порождается структурой, то есть трудом. И Пруст замечает:

Слишком сложно нам пытаться увидеть маленькую борозду, прорытую в нас видом боярышника или церкви (я говорил уже о бороздах, которые прорываются молниями впечатлений, о двойной борозде от удара молнии впечатлений). А вот симфонию мы снова проигрываем (второй раз, третий — снова устойчивая тема), и вновь возвращаемся взглянуть на церковь (взглянуть на дерево — второй раз, третий раз, четвертый), хотя (фантастическое определение!) в этом и проявляется бегство от нашей жизни (наблюдение есть бегство от собственной жизни), в лицо которой у нас не хватает мужества посмотреть (вспомните дантовскую тему мужества и труда — в отличие от страха и лени) — и которое называется эрудицией (III,891).

Повторю эту последнюю коварную выходку Пруста: «в этом бегстве от нашей жизни, которое называется эрудицией». Эрудиция есть бегство от жизни. Мы накапливаем впечатления: десять раз прослушанная симфония, сто раз увиденный куст боярышника — но это лишь бегство от собственной жизни. И дальше:

И сколько людей на этом останавливаются (на таком способе переживания впечатлений), ничего не извлекая из своего впечатления, стареют, бесполезные и неудовлетворенные.

Ведь в такого рода впечатлениях, в таком способе обращения с впечатлениями, разверзлась бездна дурной бесконечности или «булимия» — мы хотим пожрать симфонию, слушая ее еще раз… десятый раз, и никогда не будем удовлетворены. Вспомните тему одного-единственного и достаточного в своей единственности. Если мы сможем остановиться и, не убежав от жизни, извлечь содержание. Не нужно бесконечно гнаться за вкусом пирожного и за звуками симфонии. Это, как я говорил вам, знали еще стоики. Они знали, что если удовольствие переживается целиком, можно и умереть. И не зависеть от надежды, что завтра мы еще раз вкусно поедим, вкусно посмотрим или вкусно переживем. Итак, люди, которые ничего не извлекают из своего впечатления, стареют бесполезные и неудовлетворенные — этакие холостяки искусства (III,892). А дальше у Пруста идет просто удивительная, сбитая, мускулистая, фраза: У них горести, как у девственниц и лентяев и лишь плодоношение или труд излечили бы их. В другом месте, как бы завершая этот пассаж, Пруст пишет следующее:

Как же может литература наблюдательных пометок (та, которая берет выставленную наружу часть вещи, опуская проросшую вовнутрь другую часть) иметь какую-либо ценность, если именно под теми маленькими вещами, которые она помечает, и содержится реальность (величие в далеком звуке аэроплана, в линии колокольни Сент-Илера, прошлое во вкусе пирожного) (III,894–895).

Пожалуйста, наблюдайте пирожное… В первом своем эксперименте с пирожным Пруст — один раз поднес, второй раз, третий, четвертый, думая, что повторение, наконец, откроет ему смысл того странного ощущения, которое он, вдруг задрожав, испытал от вкуса кусочка пирожного, растворенного в чашке чая.

Фраза, которую я только что привел, казалось бы, безобидная. Но в действительности — очень обидная фраза. Перевернем ее, чтобы понять смысл. Пруст говорит о том, что звук аэроплана обладает независимым от моего опыта значением, которое есть и у колокольни Сент-Илера, и у вкуса пирожного. На первый взгляд — это значение, которое можно повторить, воспроизвести сознанием и волей. Но на самом деле это совершенно особого рода вещи. Это то значение, которого нет, если его не извлечь. Как нет предсуществующего мира. Тот опыт, который описывается в романе Пруста, вообще невозможно понять, даже понять сам факт его существования, если мы не поймем, что он совершается в отказе от предположения, что человек имеет дело с неким завершившимся до его участия миром смыслов, значений и законов. Мы имеем дело со значениями, которых нет, если их не извлечь, содержание которых неотделимо от акта их извлечения — они возникают, созидаются и повторяются в самом акте извлечения.

Напомнив все это, я свяжу теперь тему значения с темой воображения. Я говорил вам, что называется первичным воображением или прото-воображением: мы воображаем вещи, видимая реальность которых держится только силой Слова. С этим протовоображением я связывал то, что называл произведениями или производящими структурами. Значит, состояния мысли в нашей голове или состояния переживания в нашем существе есть лишь резонансный эффект этого рода структур, возникающий как бы многократным отражением от сильно сцепленных стенок структур (как будто мяч катается от стенки к стенке и индуцирует в нас состояния). И я говорил, что не случайно в Библии сказано: В начале было Слово. Тем самым мы знаем, что находимся в некоторой области, перед такими проблемами, где радикально иначе стоит вопрос соотношения выражения и выражаемого. Соотношения мысли выражаемой и ее выражения, слова. Мы понимаем, что дело обстоит не так, что мы якобы имеем готовую, случившуюся мысль, которую хотим выразить, оказываясь тем самым в рамках процесса, контролируемого волей и сознанием и направленного на то, чтобы подыскать подходящее средство выражения. Мы понимаем, что выражение не просто надевается на тело или на смысл, на мысль, значение. Мы имеем дело с такими мыслями, которые сами узнаем, когда они открываются и складываются в качестве мыслей в поле того, что задается нам начавшимся выражением, когда мы сами имеем в своем сознании состояние мысли, как бы рефлективно отразившееся от структуры слов. In actu. Я приводил вам Малларме: когда я пишу, я узнаю, что я хотел написать. На языке Пруста это звучит так: чтобы узнать, что я думаю, надо прийти в движение, и это движение есть движение выражения, которому выражаемое не предшествует. В этом смысле — в начале было Слово.

В эпизоде описания любви Свана Пруст вводит роковую не только для Свана, но и для самого себя ситуацию незнания — там, где нужно было бы знать… А где такая ситуация является роковой и в то же время самой типичной? Конечно, в любви. Незнание на другом языке называется ревностью. Так вот, Свану очень хотелось бы знать, как Одетт проводит свои дни. То есть ему хотелось бы видеть Одетт по всем точкам пространства и времени ее жизни. Вы, очевидно, помните, что, анализируя любовь Свана, Пруст показывал, что фактически именно незнание того, как Одетт проводит свои свободные часы, и есть неспособность охватить все точки пространства и времени жизни, на которое распростерто тело Одетт. Потому что в действительности, если я вижу перед собой человека, то этот человек вовсе не занимает только ту точку пространства, в какой я его вижу. Он невидимым для меня образом прорастает во все временные пласты своей жизни и во всю неизвестную мне географию или топографию. Как же ведут себя любящие у Пруста? У него все персонажи, в том числе и Марсель, влюбляются только в одной ситуации: когда тот или та, в кого они влюбляются (тут можно употребить и «тот» и «та», поскольку роман андрогинный, а не чисто мужской или женский), в силу случая, или каприза, или сознательного намерения — ускользают. Когда ты, особенно не желая даже, назначаешь свидание и вдруг слышишь в ответ: я не могу прийти, я занята, — тогда у героев и возникает любовь. То есть любовь рождается из разверзшейся бездны незнания и ускользания, незнания того, чем она занята, почему не может прийти, где же она будет. Вот тут герой Пруста сразу влюбляется смертельно. Он испытывает нежность лишь к тому, кто от него ускользает. Фраза: я не могу, я занята — всегда роковая. Развязывающая любовь. А потом она развивается уже по законам кристаллизации, и траектория ее, в том числе вся траектория судьбы, есть силовые линии кристаллизации. Характер любви Свана также определен тем, что он не знает, чем занята Одетт. Это первое, что определяет характер его любви, а потом, частично, и Марселя, поскольку любовь Марселя есть реплика любви Свана, — случившаяся любовь Свана роковым образом определила то, что случится с Марселем. Это как бы заданный архетип того, что произойдет затем с самим наблюдателем любви Свана. Второй же момент — умственная лень, которая мешала заменить невежество воображением, или, вернее, мешала ему восполнить свое невежество воображением. Сначала Сван не испытывал ревности ко всей жизни Одетт, но лишь к тем моментам, относительно которых какое-то обстоятельство, может быть, плохо интерпретированное, приводило его к предположению, что Одетт его обманывает. Обман — разновидность ускользания. Ревность Свана подобна улитке, которая делает ощупывающие движения, выставляя сначала одну ножку из-под панциря, потом вторую, прикасаясь к одному моменту, к другому моменту жизни Одетт, вот одна из этих ножек зацепилась за пять часов вечера, потом цепляется за другой момент… Мы проходим возможные моменты жизни Одетт. Заметьте, в данном случае речь идет о любви, а не о наблюдении, но структура переживания одна и та же. Пока я ленюсь и не восполняю невежество воображением, моя умственная деятельность состоит в том, что я просто перебираю однородные моменты, и перебираю их в дурной бесконечности, потому что, сколько бы я ни наблюдал, — что в три часа делает Одетт, что она в четыре часа делает, — это однородные элементы наблюдения. Или незнание, которое я пытаюсь исправить наблюдением. Но наблюдаемое, еще раз добавляясь, ничего нового не приносит, или, как я говорил вам в другой связи, не выводит нас в другое измерение. А чтобы понять истину — нам не хватает измерений. Должен быть другой срез.