Лекции о Прусте (психологическая топология пути) — страница 76 из 120

Это забвение… — замечает Пруст, — может относиться и к жизни, которую я прожил в теле другого человека, даже на другой планете. Одно и то же забвение все стирает.

Или все объединяет в одну однородную, неизвестную мне массу, для которой я не имею никаких критериев различения.

Но тогда, что значит бессмертие души?.. Ведь то существо, каким я буду после смерти, точно так же не будет иметь причин помнить и знать о том человеке, каким я был со своего рождения.

Этих причин так же мало, как и мне, родившемуся, помнить то, что было до меня.

Чтобы замкнуть наш ассоциативный ряд и тем самым связать другую нитку, — которую я тоже тянул, а именно — феноменальную нитку, сделаю одно замечание. Фактически, мы занимаемся вопросом: что произвело проснувшееся «я»? Кто его произвел, что его произвело? В этой фразе заключена семантическая двусмысленность. Такой же вопрос я могу задать, казалось бы, по поводу совершенно другой вещи: что произвело звук? Попробуем вместе вдуматься в эту вещь. Когда я слышу шум, то это всегда нечто, называемое мною шумом только потому, что я мыслю в терминах причины. Вместе с «шумом» я начинаю мыслить в терминах некоего содержания или события в мире то, что воспринято мною в качестве шума, скажем, от проехавшей машины. Я сейчас специально применяю причинный термин, поскольку раньше в аналогичном примере использовал знаковый термин: я говорил, что когда мы слышим звук и воспринимаем его в качестве знака, это означает, что по звуку мы узнаем какой-то объект, стоящий за ним в мире. Я слышу шум машины — и по нему узнаю другой предмет. Шум или звук машины обозначает машину. И мое восприятие есть акт соотнесения одного с другим. В данном же случае я говорю о другом — о феноменальной процедуре со стороны причинной терминологии. Что такое шум? Нечто мною называется шумом, потому что я воспринимаю его в терминах некоторого объекта в мире, который этот шум, воспринятый мною, произвел. А что я воспринимаю в качестве звука? Не шума, а звука, то есть в качестве элемента музыки. Что произвело звук? Дело в том, что звук, как элемент гармонии, часть гармонии или проглядывание музыкальной гармонии, — стоит вне вопроса: что произвело звук. «Что произвело звук» — не есть понятие, которым я описываю звук и воспринимаю что-то в качестве звука. Так же как проснувшееся «я» вне вопроса о том, что его произвело, так и звук, как явление, вне вопроса о том, что его произвело. Наше восприятие звука строится таким образом, что не содержит внутри себя никакого термина, отсылающего к произведению; скажем, что звуком называется нечто, что произвела мандолина или рояль. Звуком мы называем материю явления, которое указует на какие-то гармонии в нас, в нашей душе. За звуком мы угадываем не причины, а состояния нашего существа, к которому мы пойдем через термин «я» или термин «мое».

Следовательно, есть нечто, что мы называем «моим» или «я» и выхода к чему требует декартовский принцип очевидности или собственности Эго (я мыслю — я существую). Ego sum — Ego cogito. Имеется в виду не то «я», которое известно нам как особый объект в мире — от него мы должны отделаться. Не с него начинается изобретение творчества у Пруста. Оно начинается с того, чтобы отделаться от «я», которое постулируется, полагается нами как особый психологический объект в мире, наделенный определенными свойствами. В том числе способностями совершать те операции, о которых я говорил и которые аккомодированны с другими свойствами этого же объекта — с механизмами страха и лени. Такие явления или такая материя, как, например, звук — сами являются началом или причастны к началу. Это то, о начале чего мы вообще не спрашиваем: мы спрашиваем о начале шума, а о начале звука мы не спрашиваем. Причинный термин по отношению к звуку был бы излишней сущностью, требующей «бритвы» Оккама, заявлявшего: не умножай сущности сверх необходимости. Обрезай то, что не необходимо. С такими явлениями мы вступаем в область коммуникации ума с умом, «я» с «я» (причем не с другим «я»). Мы вступаем в область коммуникаций ума с умом в том смысле, что между одним и другим есть расстояние, и мы определимся, лишь пройдя это расстояние. В интервале расстояния мы не имеем никаких свойств, а имеем то, что позднее в романе Музиля зазвучит прямо в названии: «Человек без свойств». И Пруст, и Музиль исходят из того, что иметь свойства — это то же самое, что иметь несколько хвостов, выставленных в мир, на которые тебе наступит всякий, кто не поленится. Свойства есть цепи рабства. Выставленный тобою хвост, за который тебя можно хватать и держаться. Этот хвост вплетен и пророс в мир.

И в моих свойствах, если они у меня есть, крутится машина, которая мыслит, думает, производит, — а вовсе не какое-то «я». То, что произведено сцеплением свойств и приведением в действие психологических операций, — это все не относится к моему состоянию. Здесь термин «мой» мы должны фиксировать в интервале между умом и умом. Только в этом интервале существуют феноменальные состояния, которые мы получаем путем редукции предметного внешнего мира, который якобы вызывает эти состояния.

Продуцируемый нами мир и есть мир предметов, наделенных свойствами. Альбертина красива, поэтому я ее люблю. Нет, говорит Пруст, я сделал то, что сделал, понял то, что понял, и прожил так, как прожил, только потому, что я максимально растянул расстояние между любовью и ее реальностью, то есть между любовью и ее объектом. Обратите внимание на выражение: растянул расстояние. Между чем? Между тем, что для нас совершенно слито: «я» равно «я». Там мы не видим никакого расстояния. А в действительности мы должны растащить и двинуться в раздвинутый интервал. Я говорил вам, связывая вместе Данте и Пруста, как мы вдвигаемся в мир, раздвигая плечами слепившийся с предметами интервал состояний сознания, в раздвинувшийся зазор которого мы и должны встать своим усилием. Значит, теперь мы снова, уже со стороны «теории «я»», получаем те проблемы, о которых я говорил. Для Пруста сквозная тема — тема полемики с материалистическим, как он выражается, укоренением сущностей и законов в качествах и свойствах, которые сами по себе, натурально принадлежали бы предметам. Это сцепление натуральной принадлежности и есть то, что нам надо расцепить, и тогда мы увидим, как реально работает наша сознательная жизнь. В литературном описании таким материалом является, конечно, материя судьбы и движения желания. Мы можем все это показать на законах жизни человека, как желающего существа, все это изложить и разложить в реальных художественных, артистических впечатлениях. А не на какой-то рассудочной, абстрактной теории, внешней литературному делу. Повторяю, вносить теорию в роман, по Прусту, то же самое, что на подарках оставлять ярлык с ценой. Тем самым мы понимаем, что наш герой проделал опыт совершенно нового и особого — на фоне классической психологии — взгляда на сознание. Пруст был одним из тех, кто понял, что сознание, слепленное с конструкцией «я», «яйной» конструкцией — есть препятствие; он понял сознание как препятствие, а не как привилегию. Классический взгляд состоит в том, что привилегированным является что-нибудь осознать. А тут в XX веке — у Пруста, Фрейда, у других авторов — мы вдруг наталкиваемся на то, что самоосознанность (а осознанность и есть всегда сцепление или вязкость, увязание в свойствах предметов, которые мы объективируем в мире) — это и есть препятствие. Не препятствие бессознательности, не препятствие незнания, не препятствие невежества, — а препятствие сознания. Оказывается, само сознание может быть препятствием, и возникает проблема расцепить его. С чем? С самым дорогим нашим объектом в мире — со своим собственным «я», как субъектом этого сознания.

Пруст как бы предлагает нам задуматься над феноменом задержки, запаздывания. Представьте себе, что мы смотрим на себя в зеркале, но восприятие при этом происходит с чудовищным опозданием. Однако мысленно мы можем растянуть этот, кажущийся нам мгновенным, акт так, чтобы понять, что пока мы восприняли себя — очень многое совершилось. Даже слишком многое, и до нас доходит лишь свет давно угаснувшего собственного «я». Мы видим то, чего уже нет. Пруст говорит, что есть astronomie passionnee — астрономия страстей, управляющая нами с большей точностью, чем по законам тяготения управляют человеком невидимые или угасшие звезды. Значит, с тем, что с нами реально происходит, мы начнем разбираться, если как раз то, что нам кажется мгновенным («я» — «я», как в зеркале), — расцепим. Расцепим, например, понятием или термином, или догадкой, что здесь задержка, что нечто отправленное в путь дошло до нас тогда, когда исчез тот, кто отправил сообщение, в том числе и образ нас самих. Теперь мы выбрались, наконец, к следующему постулату, относящемуся ко всем тем явлениям и свойствам, которые Пруст описывает в своем романе. Если мы говорили — только мое состояние, то теперь мы должны сказать: то, что мы называем состоянием и с чем связываем термин «мое» («яйный» термин), — есть многомерно и многослойно расположенное нечто. Расположенное во многих измерениях. То есть мы начинаем от чего-то неопределенного, безразмерного и получающего размерности, или измерения, или определения во многих измерениях. «Яйный» мир Пруста, в том числе мир испытующего «я» героев, есть объемный мир, и его, как таковой, мы вообще не можем понять, если не поймем, что в основе всего, точкой отсчета для всего лежит начало, и это начало — неопределенное, безразмерное. Причем определение «чего-то» будет не одним, не в одной системе, а во многих и многомерным. Я уже в другой связи говорил, что каждый раз, в любом куске текста у Пруста мы имеем дело с блуждающим «я», со многими, с мириадом «я», по отношению к которым возникает проблема возможной связи или связности между ними.

Тем самым я возвращаю вас к концу моих рассуждений на прошлом занятии. Теперь мы получаем тот же результат немножко с другой стороны. Все, что я говорил: кто выбирает, когда мы выходим из сна, от чего произошло, что произошло, есть ли начало у сознательной жизни, — все те вещи, которые являются начальными в том смысле, что относительно них не возникает вопроса, почему и от чего они произошли, — то и есть безразмерно