Лекции о Прусте (психологическая топология пути) — страница 85 из 120

ные, не имеющие никаких практических, утилитарных, заинтересованных оснований. Все моральные явления, — а они существуют реально и объективно, — безынтересны. «Я имею честь» — единственное основание самой чести. Нет никаких причин, чтобы она была в мире; мы не можем объяснить явление чести, разложив его объяснение в терминах: выгодно, полезно, приятно, неприятно и так далее. Не получается. Ни одна гедонистическая или натуралистическая концепция, ни одна концепция психики и моральных явлений как явлений психических не объясняет, не может объяснить их в принципе. Из чего следует простой факт: если кто-нибудь, где-нибудь, в какой-нибудь точке пространства и времени приходит в контакт с таким материалом, — скажем, я понял великую мысль или установил ценность чести, — если это случилось, то там уже есть все. Значит, мы имеем дело с какими-то саморавными явлениями или тавтологиями, которые распростерты на многих точках пространства и времени. Если я понял Паскаля, а он жил триста лет тому назад, и понял закон устройства сознательной жизни, — значит, я сам творчески сотворил эту мысль.

Сотворил, если уже понимал. Тогда есть контакт, одновременное существование одного на разных точках пространства и времени. Это оно существует, а не я понял. То, что я понял, есть лишь проявление того, что я понял, что во мне уже есть. И в этом смысле, если иметь в виду сопоставление такого рода понимания с эфемерной мыслью, мы, вслед за Прустом, как бы формулируем закон, что истина всегда другого порядка. Эфемерная мысль, то есть мышление в терминах свойств и качеств, вырастает из природы человека. Отношение к книге как таковой я должен усвоить как нечто завершенное и просто переложить себе в голову. А истинное понимание мысли — всегда другого порядка, чем то, что вытекает из эмпирической природы человека. То, что я сейчас называю другим порядком, — это измерение реальности, которое открывается нашему видению лишь под знаком символа смерти. Только символ смерти останавливает действие механизмов страха и надежды. Пруст пишет:

Действительное промывание мозгов — это то, что мы делаем сами посредством орудия надежды (III,773).

Я думаю, что такое «промывание мозгов» или «идеологическое воспитание», объяснять не надо. Но здесь мы опять имеем дело с законами. Поскольку нам лишь кажется, что мы понимаем, так как едва ли видим за выразительностью и красотой прустовских слов то, что нужно увидеть целиком. А что можно увидеть, не воспринимая их как чужое, что лишь входит в мою голову? Увидеть то, что увидел Пруст: «Действительное промывание мозгов — это то, что мы делаем сами с собой посредством орудия надежды». Если бы этого не было, никто вам не смог бы промыть мозги, — вот что нужно понять. «Промывание мозгов» может с нами случиться лишь потому, что мы уже промываем их себе сами, и промываем своей надеждой. Кстати, о нашем застревании на красивых фразах. Я уже говорил о том образе, который очень часто и даже назойливо фигурирует у Пруста. Это образ готовой истины, которую нам якобы пришлют по почте, которая известна министрам, и нужно только расспросить их. За этой красивостью (красивая словесная форма — лишь наружная часть айсберга) просвечивает одна очень интересная вещь — в противовес тому, что можно получить по почте, Пруст рассматривает истину как интерпретацию. Истинным может быть лишь то, что требует интерпретации, возникает на ее основе. Таков закон устройства нашей психологии и нашего общения, закон социальной жизни. Учитывая к тому же, что иногда мы узнаем законы через их нарушение. Ведь когда мы чего-то не имеем, мы знаем об этом именно потому, что не имеем. Например, существуют некоторые правовые институты, и в той мере, в какой мы их не имеем как российские люди, мы четче сознаем, почему они нужны. Европейскому человеку слишком многие вещи кажутся само собой разумеющимися, потому что это есть уже ушедшее в глубину основание самой жизни, его можно не замечать, ведь мы не замечаем, скажем, давление воздуха. А когда этого нет, тогда видно, в какой мере и насколько серьезно такие мелочи являются основанием самой жизни. Когда Пруст пишет, что нельзя получить истину, расспросив министров, — то в этом содержится предположение, что министры ею обладают. Но истиной нельзя обладать, она должна воссоздаваться в каждой точке и по всем частям. И это воссоздание называется интерпретацией. То есть истина есть интерпретативное явление. Однако дело в том, что нормальный процесс интерпретации может быть нарушен. Истины, как я сказал, не существует, если нет интерпретации, а интерпретация предполагает некоторое общественное пространство, которое может быть элиминировано. Оно элиминировано, а предположение секретности истины, что она у кого-то есть, — остается. Но если это так, если интерпретативное пространство, предполагающее свободу совести, гласность, свободу слова, — нарушено или элиминировано, то поскольку истина в готовом виде вообще не может существовать, то ее нет. Повторяю, когда предполагается, что кто-то наверху знает что-то (а нам не положено знать, это секрет), то это означает, что он тоже ничего не знает. Потому что такова природа существования истины. Она — интерпретативна. Если разрушено ее пространство, то истины нет ни у кого, нет и того, что нужно держать под секретом.

Итак, истина всегда другого порядка, чем то, что рождается природой человека, а именно — эфемерные мысли. И один из признаков этого порядка мы знаем. Этот порядок — смертный. На языке Пруста «истина» все время идет в сопровождении слова «опасность». В разных сочетаниях, но всегда с этим словом или с его синонимами. Скажем, интерпретация для Пруста начинается со смертельного укола истины. Или в другом месте он пишет: сам не зная почему, я позволил завлечь себя на смертельно опасный путь знания. И то же самое относится к чтению, когда истина отождествляется с ее фигу рациями и, по словам Пруста, становится неопасной. Откуда же это слово — опасность? Ведь можно, казалось бы, заменить его другим, если не знать, конечно, что это гармоника его главной темы, аккорда, — истина как смертельная опасность, к которой мы должны идти. Но мы выбираем безопасность… Значит, наше действительное отношение к книге равнозначно тому, что Пруст называет поиском опасности. И мы понимаем, что подобный поиск — это поиск прежде всего текста, который нуждается в интерпретации. Хотя сама интерпретация при этом опасна, механизмы страха и надежды блокируют нас, и мы максимально устраняем из своего сознания объект, требующий интерпретации. И что характерно, в других случаях, не упоминая термина «текст», Пруст тоже говорит о поиске опасности как поиске текста. Так же, как если повезет — увидишь полет птицы, рисунок которого можно прочитать как prophetie (профетическое слово). То есть такой текст, извлечение значения которого и есть он сам, который складывается в акте чтения. Если мы примем такое парадоксальное определение как якобы понятное, то оно, позволяя нам понимать многое другое, само может оставаться непонятным. Обычно мы считаем, что есть текст и есть акт его чтения, а я вам предлагаю другой вариант: текст, который складывается в качестве текста актом его чтения. Самим актом извлечения смысла.

То, о чем мы говорим, есть просто описание участия человеческого сознания в некотором длящемся событии. Если я утверждаю, что понять мысль автора, вступить в контакт с нею значит в точке контакта самому породить мысль, и только породив свою мысль, можно понять мысль другого, а если мы не породили свою мысль, то мы ее не понимаем, — то это означает, что в каком-то смысле мысль относится к такого рода событиям, которые не случились. Они — случаются. Есть некоторый акт случания, внутри которого мы оказываемся. И это событие продолжает случаться или длиться. Внутри него мы заняли какую-то точку в его длительности, которое есть событие, являющееся одновременно со-бытием. Чтобы что-то случилось, случание должно быть на нескольких точках. И каждая точка выделена, осмыслена, можно на нее указать, как на то, что существует. Она индивидуализирована. Если я действительно прочитал что-то, то прочитанное в принципе не случилось до меня, оно не есть завершенное или законченное событие, — а случается вместе с моим актом чтения. И продолжает случаться.

Кто-то еще прочитает — и это есть выборка длительности с разных точек пространства и времени, отделенных одна от другой совершенно нейтральным и не относящимся к делу событием или явлением. Следовательно, это происходит не в обычной последовательности нашей жизни, а в каком-то morceau — куске длительности, выделенной в другом измерении. Пока пометим, что есть такая длительность сознательной жизни, внутри которой нет последовательности. То есть смены состояний. Но ведь я только что утверждал, что хотя я произвел собственный акт мысли, я понял мысль другого. Это то же самое состояние, и нельзя его рассматривать в качестве сменившегося другими состояниями. Это оно же, но в другой точке, — что действительно трудно понять. Философская мысль напоминает сидение на очень скользкой вершине, на которой удержаться невозможно, все время соскальзываешь, и каждый раз заново нужно впихивать себя на эту вершину, и так бесконечно. Возьмем это как метафору или аналогию для того, что я назвал длящимся актом, внутри которого нет смены состояний. Потому что когда я снова на вершине — это не новое состояние, это то же самое. А я не могу в нем быть. Но если я в нем, то — внутри одного длящегося акта. В данном случае мы как бы имеем дело с миром, относительно которого возможен постулат, что в нем ничего не случилось. Случается же так: я подставляю себя под событие, а оно есть со-бытие с другими точками, и это есть дление, какое-то ядро нашей сознательной жизни.

Но вернемся к нашей теме фигурации, свойств и качеств. Итак, длительность предполагает усилие. Усилие — это экзистенциальное, или, что одно и то же, когитальное понятие. У него есть один знак интенсивности, один модус (слово «модус» надо понимать здесь так же, как ранее фигурацию). Скажем, Альбертина — это то, как мне, человеку, предстает богиня времени, и у нее есть модусы, какими она может представать конечным, ограниченным природным существам. Когда модусом, или знаком усилия, то есть тем, как оно осуществимо, выступает желание. Не потребность, а нечто, пока суммарно и аморфно называемое нами желанием. И именно в свете этого Пруст не только напоминает, но и анализирует все психологические явления. Цитата, которую я приводил в связи с Рескином, кончается у него следующей фразой: лишь желание и любовь дают нам силу осуществить подобное усилие. На усилие нужна сила, и силу на его осуществление дают нам лишь желание и любовь. Таковы модусы.