(не мог оторвать или содрать с желания нежности эту вышивку). Только она могла мне дать это счастье (удовлетворение желания). О Господи, сейчас я начал читать эту фразу и вижу, что здесь и присутствует этот термин, который я не мог найти.
Идея ее уникальности не, была уже метафизическим априори, почерпнутым из того, что Альбертина имела индивидуального, а была апостериори, составленным из упаковки случайных, но нерасторжимых элементов моих воспоминаний. Теперь я уже не мог больше желать лишь нежности, не желая, одновременно ее и не страдая от ее отсутствия (ibid.).
И дальше Пруст говорит о том, что именно ее отсутствие заставляло его страдать, и в то же время он пытался заполнить его, обнимая других женщин, но обнимая, он каждый раз тем не менее не мог заполнить эту зияющую пустоту отсутствующего тела Альбертины.
Но вернемся к тому, что я называю метафизическим или логическим апостериори. Итак, я сказал: есть некое априорное апостериори, что является контрадикцией в терминах. Однако посмотрите, ведь здесь говорится о том, что если произошла импликиция, то есть упаковка одного в другое, — а эта импликация апостериорна, ибо нечто должно случиться на опыте, должна случиться завязка структуры желания на предмет, который впредь будет совпадать со способом осуществления желания и будет в этом смысле априорным. Что здесь является априорным? Априорным является сращение структуры желания с каким-то предметом как способом, впредь единственным, осуществления желания, иначе говоря — выполнения мною моего собственного отношения ко мне. В осуществлении желания я исполняю себя. И исполнить себя теперь я могу только в манере или форме, заданной случайным объектом. Значит, это должно случиться на опыте, но быть метафизическим и априорным в том смысле, что раз это так случилось, то нет никакого другого мира, а есть только этот. И мы заброшены в него и будем впредь двигаться по его траекториям априорно по отношению к любому последующему опыту, источающему из себя, как лучи, линии детерминации. Он будет излучать из себя эти линии впредь по отношению к любому конкретному опыту, в том числе по отношению к фактам, которые будут ему недоступны, потому что не эти факты породили croyances, и, следовательно, как я говорил в прошлый раз, факты не могут проникать в мир верований, которые не породили эти факты. Тогда мы имеем априорную структуру, которая в то же время апостериорная, так как сложилась на опыте. И поэтому возможно такое словосочетание — метафизическое апостериори. В нем проглядывает и кусает нас жало необратимости.
Давайте всмотримся в эту необратимость. В чем мы можем и должны увидеть необратимость, как фундаментальную структуру и закон сознания? Я уже сказал, что мы имеем дело в данном случае с какими-то предметами или явлениями, линиями детерминации, от которых не можем вернуться назад, вернув тем самым мир в прежнее положение. Точка после необратимости не соединима с точкой до нее. Была Альбертина, и поэтому я не могу распоряжаться своими желаниями или осуществить желание любви стремлением к мадемуазель Стермарья. Не в том смысле, что я связан с Альбертиной какими-то обязательствами. Нет, я говорю о необратимости сознательной жизни, которая не позволяет нам произвольным волевым усилием, делая однородными точки пространства и времени, воспроизводить и повторять ментальные и психологические акты. Вот во что мы должны всмотреться. Возьмем факт психической жизни. Поскольку у Пруста мы имеем дело с испытанием и опытом мира, постольку любой фрагмент его текста может рассматриваться в виде факта и нашей психической жизни, который можно наблюдать просто в силу его художественной пластической выразительности. Непосредственно в мире наблюдать такие факты гораздо труднее. К тому же учтите, что в случае необратимости у Пруста проигрывается также тема общения с другими людьми, и проигрывается она в терминах некоторых без-субъектных состояний сознания, которые могут и должны описываться вне индивидов и вне предположения, что носителем их является какой-либо субъект, хотя, повторяю, это состояние сознания. Очень часто эта тема фигурирует у Пруста как тема миграции форм любви одного человека к другому человеку. Он всегда тщательно фиксирует этот факт. Например, он говорит, что любовь Свана к Одетте (и я добавлю слово «необратима», у Пруста оно здесь не фигурирует, но имеется в виду, потому что он описывает как раз необратимые процессы сознания, делая целую эпоху в психологии и способах описания психологического мира) необратимо определила форму, в какой Марсель вообще мог испытывать чувство любви. То есть чувствительность Марселя структурировалась так, идея любви могла им владеть только через такую форму и такую структуру, которая была той же самой, что и структура любви Свана к Одетте. Следовательно, структура любви некоего человека к некой женщине может быть описана вне субъекта. Пруст имеет в виду нечто описуемое и вне Свана, и вне Марселя, что случается в силу многих причин, но пока мы можем сказать — в силу необратимости.
Иногда случайный человек, случайная встреча с товарищем, даже самым неприятным, когда мы пожимаем ему руку и проходим мимо… как и слова его, сказанные просто в воздух, например, что вам нужно было бы поехать в Бальбек, — определяют нашу жизнь, и поэтому с каком-то смысле можно сказать, что наша жизнь и наш труд целиком вышли из этих слов (родились из этих слов). Мы, правда, таким инициаторам не оказываем никаких знаков благодарности, потому что, произнеся эти слова, они вовсе не осознавали тех громадных последствий, которые они будут для нас иметь.
И дальше эту тему Пруст завершает такими словами:
Это именно наша чувствительность и наш ум, которые использовали обстоятельства, под ударом первичной импульсии (импульса слов, произнесенных случайным человеком, и под знаком этой импульсии, скажем, герой отправляется в Бальбек) породили друг друга таким образом, что, конечно, тот, кто произнес эти слова, даже не мог предвидеть мое сожительство с Альбертиной, так же как он не мог предвидеть бал-маскарад у Германтов. Однако эта импульсия была необходима (то есть толчок этих случайных, казалось бы, слов или толчок уже предсуществующей формы психического состояния и поступка; поездка в Бальбек здесь выступает как некая предсуществующая анонимная форма), ибо именно ею были определены внешняя форма нашей жизни и сама материя нашего труда. Без Свана у моих родителей просто никогда не появилась бы мысль послать меня в Бальбек. (Впрочем, он не ответственен за те страдания, которые сам мне косвенно причинил).
Сван не ответственен не только за совет, данный родителям, но и за то, что пережил свою любовь к Одетт в той форме, которая оказалась роковой для другого человека, для Марселя. Сван, конечно, не может отвечать за страдания, заключает Пруст, поскольку они были связаны с моей слабостью (III,916). А вы помните, в чем состоит эта слабость, — переживание необратимых явлений у Марселя всегда происходит так, что они на него падают, и он испытывает их удары, но не умеет овладеть ими в целом, посмотреть на них со стороны и извлечь смысл. Он как белка в колесе вращается в этих траекториях, которые открыты миром, очерченным метафизическим апостериори или формой, которая может приходить от других…
Но определив таким образом (случайную импульсию или случайный толчок) жизнь, которую мы вели, она (импульсия) тем самым исключила все другие жизни, которые были возможны вместо той, которую вели. Значит, определив так, мы необратимым образом исключили другие жизни или другие миры. Почему? Потому что метафизическое апостериори — это нечто, упаковавшееся после движения, но так, что распаковка, рассоединение невозможно, и в этом смысле это необходимая связь, открывающая мир, в котором любой частный опыт, любые случаи, любые эмпирические содержания подчиняются этому априорному элементу. Но сам он есть метафизическое апостериори. Предмет, содержащий в себе упаковку. Метафизическое апостериори означает: нечто упаковалось именно таким образом, — могло и другим, в этом смысле это апостериори, но раз упаковалось, то это априори, — и очерчивает собою весь мир. Теперь уже нельзя стоять одной ногой в мире, очерченном после апостериори, а второй — в мире до апостериори, то есть в мире possibilites, возможностей.
Теперь я коротко помечу связку этой темы необратимости с другими темами, которые у нас уже фигурировали. Я называю необратимостью то, вещественными следами чего и являются символы, которые нам доступны лишь феноменально. Та форма явления, в которой мы воспринимаем символ, есть феномен. И второе (что важно нам для дальнейшего движения): именно в связи с темой необратимости появляется у Пруста тема различения двух психологии — психологии плоскостной и психологии объемной. Или психологии неподвижных состояний души, психологии атрибутов и свойств и психологии предметов в движении. Когда Пруст говорит об «объемной психологии», то слова «пространство» и «время» у него часто взаимозаменимы. Чаще он говорит о «временной психологии» или что психология есть геометрия времени, а иногда то, что фигурирует в этой фразе как «время», он называет «пространством». Закрепим все это в следующем выражении: то, что является свойством или атрибутом, и есть нечто, изолированное от остальной части жизни. Лишь изолировав, мы нечто называем свойствами или атрибутами. Но то, что нужно исследовать вместо свойств и атрибутов, есть нечто, взятое неизолированно, в отношениях вместе со всей жизнью. Поэтому, скажем, у Альбертины, как у предмета любви, нет качества, которое объясняло бы любовь к ней, а есть упаковка в нее всех близлежащих обстоятельств. И чтобы понять, нужно выявить эти обстоятельства, а не ссылаться на качество, в котором мы макроскопически замкнуты и не имеем интервала, — там желания и качества не имеют между собой никакого промежутка. Чтобы что-то понять, нам нужно этот слипшийся промежуток, — где желание слиплось с якобы вызвавшим его свойством предмета, — разлепить, раздвинуть. Что соответствует и закону запаздывания нашего сознания, нашей психики, в силу которого, пока мы шевелимся, многое связывается необратимым образом — сцепляется. Пруст пишет: