Есть еще один гераклитовский образ: встречаясь с ним, мы очень часто понимаем его чисто натурально, интерпретируем в терминах наглядных представлений, — это образ огня. Мы думаем, что это элемент космологии Гераклита, что есть некий мировой огонь. Позднее эту концепцию в греческой философии развивали стоики, говоря о сгорающих мирах, о мировых пожарах, которые происходят, охватывая одним огнем непостижимые для человеческого взора пространства и расстояния и множество всяких миров. Гераклит же говорит о мерно загорающихся и сгорающих мирах, или о мире, который по мере загорается и сгорает[63]* («мера» — имеется в виду чередование загорания, вспыхивания и сгорания). Этот образ не имеет в виду построение конкретной космологии, такой, которая была бы у нас в XX веке, — о том, как построена Вселенная и как там движутся звезды, и есть сгорающие, вспыхивающие звезды, есть звезды холодные, так называемые белые звезды, и так далее. Гераклит имеет в виду свойство сознательной жизни в той мере, в какой сама сознательная жизнь как некое целое возможна в бытии, а она возможна только мерно. По мысли Гераклита (а это глубокая философская мысль), бытие существующего есть мгновенный огонь. Ну что такое огонь? Самый легкий и одновременно самый напряженный из всех элементов. Я говорил об усилии, о том, что вещи, к которым применим термин «бытие», существуют на вершине волны некоего усилия. Огонь загорающийся, и вспыхивающий, и сгорающий — это пульсация (или ощущение Гераклитом пульсации) такого усилия.
Первичное греческое восприятие проникнуто ощущением, сознанием, или интуицией, ритмов, подобных ритмам нашего дыхания, которое постоянно должно возобновляться. Пифагорейцы, например, строят свою концепцию числа как вещи или вещей как чисел. Они говорят о том, что сама идея числа появляется, если мы воспринимаем мир как дыхание души, вдыхающей пустоту. Есть некое целое, у него есть дыхание, и это дыхание вдыхает пустоту, а вдох пустоты есть возникновение мира: выдохнул — нет мира, вдохнул — есть мир. Его не было бы, если бы не было пустоты. Чтобы нечто было, должна быть пустота как потенциальная возможность того, что вообще нечто может быть, как некоторое обозначение того, что еще не сцепилось, не свершилось. Отступив от пустоты, я имею мир.
Эта же вещь повторяется и у атомистов. Вы знаете знаменитую теорию, что есть только атомы и пустота, но вы знаете также, что еще есть и якобы последующее добавление к этой теории, а именно теория Эпикура, которая строится на понятии clinamen (отклонение). Есть потоки падающих атомов, которые спонтанно отклоняются. В действительности же идея clinamen заложена в самой идее атома, и вовсе не было никакой особой драматической необходимости в эпикурейской добавке к теории атома; то, что есть атом, и есть отклонение (отклонившись — есть атом). Я пока не вдаюсь в более точное и глубокое содержание этого термина, хочу лишь указать на связанную с пониманием бытия интуицию некоей ритмичности, состоящую в понимании факта постоянно, сызнова и сызнова возобновляющегося усилия.
Когда есть усилие, оно охватывает все, в этом смысле — это мировой пожар. Я говорил, что если усилие вспыхнуло, то оно неделимо, оно есть все целиком. Один из признаков бытия, по Пармениду: бытие — это то, что есть все полностью, целиком. Его не было в прошлом и не будет в будущем в том смысле, что оно все есть целиком в настоящем. Там, кстати, нет ни прошлого, ни будущего. Целиком — неделимая представленность того, что и называется (в силу неделимой и полной представленности целиком) бытием. У Гераклита немножко другой, более динамичный, образ того же самого. Пожар — это неделимость, но пожар также и мгновенное распространение на все, а распространение может быть только мгновенным, потому что нет прошлого и будущего. Нет такого момента времени и пространства, в котором не было бы бытия (если вы помните то, что я рассказывал о Пармениде), а с другой стороны, оно постоянно возобновляемое, это мерно вспыхивающий и гаснущий огонь. Вот что хочет передать Гераклит, и так у него строится мир — не в смысле натурального космоса предметов, а мир, о котором мы можем говорить и в котором мы что-либо можем понимать, мир нашего понимания, или бытие.
Одновременно этот мир нашего понимания и есть (и здесь мне приходится употребить странное, неожиданное слово) мир истории. Я сказал «странное», потому что, говоря слово «история», нужно приостановить в себе все обычные ассоциации, с которыми связан смысл слова «история» в наших головах. Под историей мы имеем в виду, скажем, процесс исторического развития, имеющий свою логику, свое строение, поскольку мы живем в XX веке, а до этого еще было много теорий строения истории (и теорий исторического прогресса в том числе), и, более того, в XX веке у нас есть еще и марксистская историческая теория.
Но пока не накладывайте эти смыслы на то, о чем я хочу сказать в связи с Гераклитом. Попробуем войти в мысль Гераклита: в каком смысле существо, называемое человеком, выступающее в зазоре бытия, одновременно выступает в горизонте истории и есть история? Чтобы это понять, нам нужно немножко удариться в некую метафизику, довольно темную, но избежать этого впадения в метафизику невозможно. Я веду дело так, чтобы потом можно было естественным образом завершить тему возвращением к некоторой парменидовской теме через зеноновский вариант диалектики Парменида. Сделаем постепенно несколько шагов.
Я уже говорил, что греческое понимание бытия насыщено довольно драматически, интенсивно одной основной мыслью (можно это рассказывать независимо от Парменида, взяв, скажем, античную греческую трагедию и другие явления греческой культуры): сознанием, ощущением посюсторонности всего и здесь-присутствия-всего. В смысле, отличном от нашей временнóй морали, греки говорят: завтра знать не имеет значения, завтра быть добродетельным не имеет значения, все здесь, все сейчас. С другой стороны, на прошлой, вчерашней добродетели нельзя улечься спать, ничего не существует как завоеванного. В этом смысле все живо, все здесь и сейчас.
Значит, что мы имеем? Первое: из этого момента, из hiс et nunc (здесь и сейчас) мы получаем завязку, накладываемую на будущее. Если есть бытие, то оно все целиком здесь и сейчас, оно неделимо на части: прошлое, настоящее, будущее; присутствие бытия есть присутствие полностью и целиком. Так же как мы знаем, что понимания не может быть половины, добродетели не может быть половины; может быть половина содержания, часть содержания, треть содержания, но не может быть половины понимания (или понял, или не понял), не может быть половины добродетели. Здесь на будущее наложена завязка: мы-то идем во времени вперед, но завязка на будущее наложена такая, что оно все целиком опрокинуто сюда, назад к нам, в настоящее. А с другой стороны, из точки hiс et nunc завязка пошла и на прошлое. В каком смысле слова? Я уже начал об этом говорить, сказав, что на вчерашней добродетели нельзя улечься спать, как на гарантии, как на чем-то прочном, солидном, которое было, есть и поэтому пребудет. То, что говорили греки (и это довольно сложно уловить, потому что, кроме жизненного сознания того, о чем я хочу сказать, было еще и логико-математическое выражение этого, довольно сложное и на слух трудно воспринимаемое, но одно связано с другим; то, что я говорю, может быть непонятно, поскольку вы, может быть, не так свободно представляете себе доктринальный, или догматический, состав греческой философии, его можно узнать по книгам, и именно поэтому я его не воспроизвожу), можно выразить жизненным парадоксом, составляющим особенность философского взгляда на вещи.
Греки как бы говорили, что если бы вещи старели или существа старели, то все они уже давно были бы мертвы. Выразим это иначе, ближе, так сказать, к логико-математическому парадоксу, который занимал греков. Скажем так: что такое прошлое? Я иду на момент назад, могу пойти еще на момент назад, еще на момент назад: я раскладываю прошлое на некую проходимую последовательность отрезков. Вообще-то говоря, мне не обязательно раскладывать прошлое на проходимую последовательность энного числа отрезков, я довольно большую последовательность отрезков (а по сути — бесконечную) могу получить внутри одного отрезка. Можно поделить так: я прошел на момент назад, пускай на небольшой отрезок, и этот отрезок я еще могу поделить, получившийся в результате деления отрезок я еще могу поделить и так далее. Допустим, вещь есть нечто такое, что составляется из энного числа частей, значит, я могу получить бесконечно большой предмет, потому что если я нигде не могу остановиться в делении, а вещи имею право составлять из того, на что делю, то я могу получить предмет — существующий сейчас — величиной с мир: я складываю существующий сейчас предмет из того, на что я делю. Или я могу получить, что я уже давно умер, потому что если я время жизни буду делить таким образом, то окажется, что я уже был, если самого себя я получаю как сумму прошлых моментов.
Очень забавные парадоксы есть у Борхеса, который представляет разновидность (она уникальна, ее представляет только этот писатель), жанр своего рода интеллектуальной научной фантастики: он строит сюжетные ситуации, фантастически изображающие интеллектуальные ситуации, парадоксы. Особенно много парадоксов у него в связи с проблемой идентификации человека с самим собой или со своим литературным произведением. Скажем, у него есть рассказ, где один человек хочет заново создать «Дон Кихота», — не переписать, не перепечатать, а создать[64]. И здесь Борхес как раз проигрывает парадоксы времени и повторного существования явлений. Если мы явление, которое воспроизводится, будем разлагать на составные части (скажем, в случае, если мы просто его измеряем), то получим в настоящем бесконечно большое, необозримо большое нечто, или если мы берем это во времени и относим к живому событию или к живому существу, то получим себя в качестве уже бывшего и умершего. Если бы вещи старели, то есть если бы вещи можно было представить в последовательной смене во времени — вещь как бы пребывает и по своим частям меняется (что значит старение? — это изменение себя по частям), — то, когда мы захотели бы суммировать все эти меняющиеся части, мы получили бы, что все вещи давно уже умерли. Или [в случае деления предметов] мы имеем дело с бесконечно большими предметами (не бесконечно многими, а бесконечно большими): вместо одной маленькой части (а мы начали делить вещи на маленькие части) мы в настоящем получили гору или камень величиной с мир.