Лекции по античной философии — страница 34 из 45

Я это вел к тому, чтобы конкретизировать один эпизод в античной философии: сама мысль о существовании некоторого идеального мира, извлеченного из идеи идей, впервые появилась на основе аристотелевского учения, как это ни странно. У Аристотеля впервые появляется основание для такого рассмотрения, потому что он нашел место для идей. Идеи он изгнал из мира, считая, что существуют и реальны только индивиды, но тем не менее существует небо как особый идеальный мир — предметы, подчиняющиеся особым законам, которые связывают идеальные предметы (в отличие от просто предметов). Аристотель как бы локализовал платоновские идеи, то есть не опроверг теорию идей, а получилось наоборот, и это имело последствия в последующей истории философии.

Оставим этот эпизод в покое и вернемся к Платону. Я сказал, что предельно понятое позволяет нам изнутри него (и если мы сможем удержаться, повернув глаза души) понимать предметы, понимать вещи, явления, в том числе явления морали, явления политики, физические явления — самые разнообразные явления. И вот теперь нам нужна другая нить, та, которая содержится в теории идей и подход к которой я оговорил в начальных словах моей беседы, а именно в словах о независимом в человеке, о том, что мы полагаем в мире, и полагание этого в мире есть проявление его в нас (например, бесконечности, Бога, души и так далее). Это и есть то, что у Платона выступает в качестве максимально, или предельно, понятого и что имеет для себя другое название — идея. Идеи появляются там, в том пространстве, в том топосе, и сами этот топос представляют — тот, в который мы вошли через эту лазейку: в нас есть нечто независимое, такое независимое, которое, проявляясь в нас, проявляется полаганием нами чего-то в мире, например Бога. Чтобы облегчить вашу ассоциативную работу, я скажу, что это совершенно хроническая штука в философии, вечная; с тех пор как философия изобретена Парменидом и Платоном, эта вещь в философии останется, только она будет называться иначе: в последующей философии то, о чем я только что говорил, называется трансцендентальным сознанием, а сам этот акт называется трансценденцией.

Вернемся к «сетке Мёбиуса». На что мы ее накладывали? Мы накладывали ее на обыденный процесс жизни, на сцепление натуральных причин и действий, которое воспроизводит натуральные автоматические мысли (глупость, например: в наших головах сцеплениями производится глупость), мы нечто собираем: мы за «узелок Мёбиуса» схватились и, выскочив тем самым из натурального ряда, совершили ту операцию, которая в философии называется трансценденцией, — трансцендировали. Но трансценденция ведь хитрая вещь. Философы всегда исходили из этого и знали, что человеку невозможно посмотреть на себя и на мир со стороны: смотреть на мир и еще посмотреть с какой-то точки на себя, смотрящего на мир, невозможно. Выскочить из себя невозможно. Вспомните барона Мюнхгаузена, который тащил себя из болота. Эта сказка обратным способом иллюстрирует невозможность выскочить из себя: скажем, механики говорили, что, для того чтобы повернуть Землю рычагом, нужна точка опоры вне Земли. Такой точки нет, нет такой точки, с которой можно посмотреть на мир и на себя в нем. А философы говорят о трансценденции. Так это и есть та лазейка, в которой мы можем оказаться на грани себя и мира и прорвать человеческую пелену, то есть фактически можем мыслить не по-человечески, мыслить независимым от человеческого ограничения образом. В нас действует то, что от нас не зависит, и полагание нами чего-то в мире есть в действительности проявление действия этого чего-то в нас, или трансценденция. Сознание этого, то есть ухватывание этого (а ухватывание этого есть сознание), — это сознание есть трансцендентальное сознание, или идея, платоновская идея идей. Она будет в разных частях философии Платона называться по-разному, иногда Солнцем, источником света, но чаще всего будет называться Благом.

Это, конечно, первая абстракция, первая теория сознания, наблюдавшаяся в истории философии, она представлена платоновской теорией идей. Там слово «сознание», как мы его употребляем, не фигурирует. Нет никаких cogito ergo sum, то есть декартовского принципа cogito, нет кантовского «Я мыслю», — ничего этого нет; словесный материал (или материал изложения) совсем другой, но в действительности обсуждается философская первопроблема — проблема сознания в том смысле, в каком я только что говорил, — проблема трансцендентального сознания.

Теперь нам пригодилось то, о чем я предупреждал, а именно: в теории элементов, в теории атомов уже можно ухватить ход мысли, где смысл разложения на элементы состоял в том, чтобы увидеть не объекты, а вещи природы, в том числе в человеке увидеть не человека, а независимое. И теперь мы понимаем, что независимое в человеке и его сознание (сознание независимого, являющееся на новом языке трасцендентальным сознанием, а на языке Платона являющееся идеей идей) есть условие такого понимания мира, в котором человек способен увидеть мир без ограничений, накладываемых на вúдение мира частным характером человеческого устройства. В этом состоянии, которое не дано и само по себе не может быть гарантировано, он может пребывать, как на грани, потому что в действительности стать не человеком невозможно, выскочить из себя и из какой-то точки посмотреть на себя и на мир невозможно. Но, простите, как же мы тогда можем формулировать какие-либо законы в мире, ведь по самому смыслу закона (закон универсален) человек, говорящий на языке законов, имплицитно предполагает, что мир таков и говорение о нем таково, что эти же законы относительно мира будет формулировать любое другое существо (марсианин и так далее, то есть любое существо с другой, отличной от человека чувственной физической организацией, организацией восприятия как природного явления).

Это чудовищно сложная попытка — я ведь не описываю ее как сделанное дело: вот взяли и вырвались. Я говорю о том, о чем идет речь, над чем бьются. И все последующее развитие науки, собственно говоря, было биением внутри этого проблеска, а проблеск, повторяю, лежит на уровне идеи идей, а именно: есть особые (условно назовем) символы, или мнимости, полагаемые нами в мире, такие, что полагание их в мире есть их самопроявление, или самодействие, в нас самих. Вот все, больше ничего. Это как бы стихия, которая объединяет то, что мы видим в мире и в нас самих, — оно себя видит через нас. Я хочу сказать только одно: другого основания для того, чтобы вообще были какие-либо смыслы в том, как мы познаём, как смотрим на мир, — другого основания нет, и это основание изобретено очень давно. Вот в Платоне был такой всплеск.

Платону удалось очень четко и ясно, в очень пластичных образах, в мифах, изобретаемых им, завершить идею идей, или мысль идеи идей. Одновременно он наложил на нее и другие нити, другие связи, пронизывающие вообще греческое мышление, — он как-то их все вместе собрал в одном учении. Я имею в виду, например, идею, которую я на разном материале приводил, а именно идею, что мир, о котором можно со смыслом говорить и в котором вообще можно осмысленно жить, — этот мир весь целиком здесь и сейчас. Поэтому я приводил, частично обкрадывая самого себя, то есть последующее изложение Платона (к которому я только сейчас пришел), образы тирана, пещеры, рассуждения о том, что на вчерашней добродетели нельзя спокойненько улечься спать и завтрашняя добродетель, завтрашнее знание ничего не значат, все выполняется здесь и сейчас. У Аристотеля это будет потом максимально зашифровано в особых понятиях, где у него мир будет выступать как индивид, где у него будет понятие энтелехии, актуальности в отличие от потенциальности, и так далее. В очень, казалось бы, спокойных и уравновешенных словах и рассуждениях будет то же самое, что впервые самым четким образом высказалось у Платона.

Платон был фанатиком следующей мысли: мир не удваивается, вернее, другого мира нет, и времена нельзя удваивать. Кстати, потом это повторится у Лейбница. (Я специально привожу этот пример, чтобы напомнить о необходимой осторожности в обращении с философской терминологией и философскими утверждениями.) Лейбниц скажет: этот мир — наилучший из всех миров. И потом ему будут говорить: ну как же так, в Лиссабоне ведь землетрясение, что это за наилучший мир, устроенный наилучшим образом наилучшим существом, называемым Богом, такой, в котором возможна эта бессмысленная трагедия?![91]* Да нет, Лейбниц говорил совсем другое. Мир устроен так, как он может быть устроен, в нем отсутствуют какие-либо ссылки на Бога, нечего на это ссылаться. Этот мир наилучший из всех возможных, потому что нельзя удваивать времена, а — в точке осуществить все. Это точка, hic et nunc, и эта точка есть то, что лежит у Платона в области, которую я назвал трансценденцией; единственная точка, посредством которой мы из мира выскакиваем и есть мы в мире, но в том мире, о котором мы знаем, что он единственный, наилучший из всех возможных, другого не будет, времена удваивать нельзя, завтра знать не имеет значения, вчера быть добродетельным не имеет значения. Hiс et nunc. Мы имеем некий миг, который как бы вне времени, но в том смысле, что он содержит в себе весь мир, — вот здесь мгновение.

Эта тема опять повторится в истории философии: в XIX веке появятся два гениальных фанатика этой идеи, которые на фоне благополучной профессорской философии вдруг снова проголосят клич к настоящей философии. Я имею в виду Кьеркегора и Ницше, которые оба одинаково были патриотами мига (в том смысле, в котором я рассказываю в связи с Платоном, то есть не в простом обыденном, наглядном смысле нашего языка). Более того, Ницше все это излагал в рамках основной своей идеи (не отделяя от нее идею мига), а именно идеи так называемого вечного возвращения тождественного. Конечно, это было почти что истерическое и болезненное изложение (у Ницше во всяком случае, хотя Кьеркегор тоже был порядочным истериком), но такая форма была вызвана болезненным веком, в котором потерялся действительный смысл философствования, а именно как того, что обращено к каждому в отдельности и только здесь, сейчас. Ничего нет, всегда есть только это «сейчас», в котором есть все вопросы и все они обращены к тебе, — не вчера были обращены, не позавчера, не повторятся завтра. Нужно жить так, чтобы имело смысл ожидать повторения тождественного, того, что ты